ID работы: 8466159

Мне снится май

Гет
PG-13
В процессе
2
автор
Размер:
планируется Миди, написана 21 страница, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава 2. Фонарь на улице Тимошевского

Настройки текста
Кенцав, Польша. Май 1946 года. Она смотрит на его недовольный бледный профиль и понимает, что любит его. За неправильное произношение, за злобные насмешки, за ресницы в два ряда, за перебитую осколками руку, которая сжимает сейчас ее ладонь. Ему скоро двадцать два, но половина головы уже седая, взгляд черных глаз потухший. «Я тебе говорил когда-то, что хотел бы быть старым, — вдруг говорит он, не глядя на нее. — Вот, пожалуйста, такая некрасивость. Скоро стану совсем седым. Ну, хоть война закончилась, — глаза на мгновение загораются, но снова тухнут. — Замечательно, правда?» Зал набит битком — шумно. Он чудесно, легко танцует. Шаг, шаг, шаг… Точно невесомость. Алякринская сегодня не поет, поет молоденькая девушка. Он чувствует ее фальшь и злится. Пальцы, осторожно лежащие на спине, тогда нервно стучат по позвонкам Урсулы. Это невежливо. Но у него расшатанные нервы. И музыкальный слух. Он разбирается. И она прощает. — Если она не перестанет петь, у меня заговорит язва. Я тебе это со всей ответственностью говорю, Урши, — злобно шепчет он, не смотря на нее. — Как ты это терпишь? — Мне все равно, — отвечает она, сдерживая себя, чтобы не положить голову ему на плечо. Ей и вправду все равно, она слышит лишь стук своих каблуков, шуршание платья и его голос. — Все, это последний танец. Невозможно, — он отпускает руку, и музыка обрывается. Он хочет сесть за стол, но вдруг спохватывается и отодвигает стул для нее. Садится, отпивает остывший чай, затем хлопает по карманам. — Исаак, — говорит тогда она, — здесь не курят. Он уныло смотрит ей в глаза, выдыхает и успокаивается: — Еще чаю?.. Извини, когда тебя несколько лет называют по-другому, так трудно привыкнуть к настоящему имени. Почему-то именно твое произношение возвращает меня… в это поганое время, чтоб его… — Исаак, здесь не ругаются. — Местечко такое себе, да-а. А тебя так и звали все время Урсула Каминска? Она кивает, смотря, как шрамы на его руке образуют букву «М»: — Да, так и не выходила дальше Тимошевского. Когда только гетто начали бомбить, переехали к тетке ближе к окраине. Недели на три, потом назад. Там жутко шумят поезда. Потом все вернулись на Тимошевского… вернулся ты, — у нее вдруг перехватило дыхание, оттого что она сказала. Он не должен был об этом узнать. Урсула взглянула на Исаака, но с облегчением поняла, что он не слышал, наверное, и половины того, что она говорила. Его профиль с немного загнутым книзу носом был злобно направлен на певицу. — Что? — спросил Исаак, наконец, повернувшись. — Поезда? Ты сказала, поезда шумят? Я терпеть не могу шум, особенно когда по рельсам стучат. Неважно чем, колесами или ломом. Мерзкий звук. У меня от этого давление поднимается и опять кровь из носа льется. Знаешь, я как будто изнеженный гемофилик, — и он нервно хихикнул, отведя взгляд. — А как звали тебя тогда? — Эмиль Шолль, — ответил он, хлебнув из кружки. — Пеньковский имел не большой выбор, да и торопился очень. Назвал вот так. Но нет буквы «Р», звучит поэтично… для литраба. — Это не унизительно — писать книги, — заметила Урсула. — Тем более, твоя книга выстрелила. — Обычное везение, хотя денег я получил меньше, чем хотел. Надо было договариваться о больших процентах… — Это талант. — Да что ты! — хмыкнул он. — Просто люди любят красивое вранье. Можно сказать, я дал им то, что они хотели. Каждый верит в свою исключительность. В толпе или в одиночестве. Находясь под гнетом, или без него. А я, наверное, единственный, кто не верит. Я уже вообще ни во что не верю, — Исаак вздохнул, снова посмотрел на певицу, которая, заметив его, смущенно улыбнулась. Он улыбнулся ей тоже, но повернулся к Урсуле с печатью отвращения на лице и тихо сказал. — И она так и проживет, не зная, что у нее нет голоса? Подумать только… — Я искала тебя по фамилии Розенфельд, — начала Урсула, волнуясь до румянца на щеках, — теперь я понимаю, что Розенфельда все это время вообще не существовало. Был Эмиль Шолль. Но, — тут кровь отхлынула у нее от лица, — мы оба были в Кенцаве, и мы были живы все это время. Я всегда была Каминска… так почему… почему же мы не встретились? Она подумала, что он скажет сухо: «Я не хотел», но Розенфельд смилостивился над ее душой и сказал правду, хотя Урсула не рассчитывала на нее: — Ты говорила, что почти не выходила за Тимошевского — это раз, — глаза его печально заблестели, а Урсула похолодела внутри, — и второе… я тоже почти не выходил из комнаты, снова стал бояться тротуаров, разучился просто гулять. Может, теперь пойдем? Похолодало. Она шла, гордо неся на плечах его красивый пиджак и стирая новыми туфлями ноги в кровь. Ее не интересовало это, ее интересовало, кем стал Розенфельд, пока являлся Шоллем. Добрая перемена в душе Исаака для Урсулы казалась скрытой, но несомненной, хотя, видимо, лишь для нее одной, ведь они виделись третий раз за все время разлуки. «Разлука» — вот слово, которое радовало влюбленное сердце Камински. «Разлука» предполагала обоюдную тоску, обоюдное ожидание. И, что самое главное, отсутствие пренебрежения со стороны Розенфельда. Урсула спросила просто: — А что с тобой стало, пока ты не являлся Розенфельдом? — Я начал думать, как хорошо, что я им не являюсь, — так же непринужденно ответил он, шагая по левую руку девушки и случайно касаясь ее локтя. — Мне хотелось понять, кем я был тогда, вплоть до сорок первого года, чтоб больше никогда не возвращаться к этому, — продолжил Исаак после недолгого молчания, — и вот, когда я начал про это думать и читать всякую чушь, я решил, что был слабой маленькой лягушкой, а не Вороной. — И как ты до этого дошел? — хмыкнула девушка. Она повернулась к Розенфельду всем телом, но, почувствовав, как стертая кожа снова стала болезненно печь, тут же отвернулась и с силой сжала полу пиджака. — У Андерсена, кажется, а, может, и не у него есть сказка про двух лягушек, которые упали в кувшин со сметаной. Наверняка ты слышала о такой. В то время, как одна лягушка сдалась и утонула, вторая взбила лапами масло и выскочила из кувшина живой. — Да, знаю. Сказка про упорство… Только они упали в молоко. — Да? Какие сильные лягушачьи лапы… Но не в этом дело. Никто не учитывает, что лягушка не смогла бы взбить твердое масло, а использовала труп другой как батут. Я это к чему. Я всегда был второй лягушкой, выживающей за счет смерти других. С начала оккупации я мог погибнуть несколько раз, но всегда кто-то погибал за меня. Мой папа, Марк, Вацлав, Тадеуш, возможно, Ярек… Все они погибли, чтобы я сейчас стоял рядом с тобой и разговаривал. Урсула оступилась, придержав Исаака за руку. Боль прострелила ее ногу от пятки до колена, но она только стыдливо прикрыла глаза — от боли ей еще не приходилось кричать. Розенфельд с секунду смотрел на нее, но взял под руку и продолжил: — У меня никогда не было упорства, Урши. Признаться, я один раз хотел застрелиться, даже украл пистолет для этого, но струсил. Я боролся из трусости. Я не заслуживаю жизни. Много кто достойнее меня лежит сейчас в земле или витает в воздухе Кенцава… Он приметил маленькую лавочку, усадил ничего не понимающую Урсулу на нее и встал на одно колено. Девушка обомлела, стараясь заставить себя не чувствовать его рук, но Исаак не замечал этого, опустив голову, чтобы разглядеть ремешки на туфлях, и не переставая вести монолог своим мягким тенором: — Я написал хорошую книгу, как говорят, но это все, что я умею, — врать. Искать способ заработать, нажиться на чужой глупости или на горе, причем, на своем горе, — говорил он, пытаясь расстегнуть тонкий бежевый ремешок. — Ходил же повсюду, говорил, что убили маму, папу, а их сын и могу жить с Сарой в собственной квартире. Никто, конечно, не узнал, что это я сжег квартиру. Только ты, — Исаак поднял на нее глаза и увидел на ее лице непривычную милую мягкость. — Урсула, — задумчиво добавил он и поджал губы, — мне двадцать один год, а я до сих пор хочу носиться по двору, а не от юденрата, собирать модели самолетов, а не справки для получения нового паспорта, хочу писать школьные сочинения, а не прошения о восстановлении в правах. Никто не должен жить так: без детства, без цели, без желания вообще жить. Он снял, наконец, туфель с фарфоровой ступни девушки и нервно поставил рядом с собой. — Да разве у тебя нет цели? — спросила она как можно наивнее. Тот пожал плечами, взявшись расстегивать второй ремешок: — Уже нет. Если не считать целью счастье моей сестры. Это единственное, что я не могу купить на скопленные деньги. Что до твоих целей? — спросил он, подняв на нее безмятежный взгляд. Голос стал живее, как будто радостнее. — Я был однажды на твоем концерте. Так, припомню… Семнадцатое апреля, Малый Кенцавский театр, да. Ты красиво поешь, Урши, правда. Исаак заметил, как Урсула покраснела, и сразу опустил голову, мысленно ругая себя: — Думаю, ты достигла того, чего хотела достигнуть. — То, что я хочу, тоже нельзя ни купить, ни заполучить одним упорством, — горько и многозначительно ответила она. Урсула не позволила ему нести свои окровавленные туфли, и вышла на родную улицу Тимошевского в странном виде: босая, в мужском пиджаке, влюбленная в того кого не могла терпеть. Розенфельд теперь почти не говорил, только слушал и отвечал, и то односложно, не своим голосом. Точно ему хотелось поскорее уйти, но он не мог себе этого позволить из вежливости. — Ты странно говоришь, — настороженно произнесла девушка, смотря на его профиль. — На то есть своя причина, — резко оборвал он, но потом повернулся к ней, показывая на свой рот и начиная картавить сильнее обычного. — Слушай: причина, причина. Ты забыла, что я заработок логопеда? — Дело не в картавости. Ты говоришь все так же, но голос у тебя другой. Я это не в первый раз слышу. — Так я не курю с недавних пор. — Нет, — упорствовала Урсула, — ты как будто стал забывать польский язык, как будто приехал издалека, как будто никогда здесь и не жил. Он остановился, посмотрел на нее внимательными черными глазами. Тенор покрылся едва заметной хрипотцой: — На то есть свои причины. И они медленно пошли дальше. Дорога была шершавой, сухой и прохладной. Горящие ноги Урсулы с упоением шли по ней, туфли тихо бренчали ремешками и иногда каблуками, ударяясь друг об друга. — Твоя картавость не так ужасна, как ты думаешь. Исаак неопределенно пожал плечами и взглянул на фонарь, слепящим своим непривычно ярким светом: — Когда тебе тысячу раз говорят, что она ужасна, на тысяча первый начинаешь невольно думать, что так и есть. Позволь мне просто ненавидеть эту букву. Считай это моим хобби. — Я тебе тысячу раз говорила, что твоя книга прекрасна, — заметила девушка. — И вот тысяча первый: «Вхождение в эмпирей» восхитительно! — Урши, легче поверить в оскорбление, чем в похвалу. И книга эта не моя. — Большинство знает, что написал ее ты. — «Вхождение в эмпирей» написал литраб Эмиль Шолль. Пеньковскому стоит меньше пить и болтать для своего же интереса, — буркнул Исаак. — Мне не нужна популярность и узнавание, мне нужны деньги и должность редактора. — Вот, а ты говорил, что у тебя нет цели. — Ну, иногда выскакивает, — он махнул рукой и заговорил быстро, воодушевленно, таинственно улыбаясь. — Понимаешь, сочинять то, что понравилось бы массам не так сложно. Сложно найти средства для того, чтобы убедительно подать тираж. Нужно имя, нужны знакомые. У меня их нет. То есть, не было. Тех денег, которые я получил с продаж, мне достаточно. Сам Пеньковский не рассчитывал на такой ажиотаж иначе бы не согласился на мои условия. Представляешь, он изначально хотел дать мне аванс в фиксированную сумму две тысячи злотых, я отказался, попросил тридцать процентов от продаж, и злотых получил в несколько раз больше. Я хитрый, подлый, тщеславный человек, — и он желчно улыбнулся. — Ну вот… Деньги есть, знакомство в издательстве есть, фамилия Розенфельд знаменита в Польше, ну, и на куске, отдаленном от нее. Слава есть, но не моя, а именно книги. И хорошо. Деньги закончаться, я стану писать опять то, что съедят. У меня к этому талант. Или напишу о маме. Можно стать кем угодно, подражать кому угодно, читатель всегда найдется. Я могу стать пародией хоть на Шекспира, которого терпеть не мог за Лира, и мою писанину сожрут, не жуя, те, кто ностальгирует по высокому слогу. Да Господи! Я смогу выдать и продать высокопарщину, как перевод средневекового, но таинственно утерянного текста, если хорошо подстрахуюсь… — Даже такая жадина, как ты, не сможет провернуть столь мутное дело, — улыбаясь, произнесла Урсула. — Для мошенничества, как и для стихоплества, нужно вдохновение, — заговорчески ответил Исаак, и глаза его вспыхнули. — Вот послушай. Изначально даже придраться не к чему. Это тебе. Находу. Он обхватил двумя руками ее свободную ладонь и начал театрально парировать: — Казалось мне, что я, тщеславья полный, ступил на землю Франции затем, чтоб кровью обагрить ее просторы, чтоб славы на себя надеть венец, чтоб победителем вернуться во дворец, чтоб слушать мне хваления толпы, как будто я Великий Александр, пришедший в Вавилон. Казалось, должен я с той мыслью о величьи и вернуться, но лишь теперь я понял, что меня влекло безумно в Англию. Не слава, и не любовь сторонников моих, не взмывшие цветы в ликующее небо, не страх моих врагов. Я возвращался к одной тебе, о, солнце Катерина! На балконе он разглядел Войтека. Тот украдкой курил, развевая рукой дым. Он увидел их и потом смотрел неотрывно. Сигарета замерла в воздухе маленькой красно-белой полоской. Исаак, улыбаясь, подхватил Урсулу на руки и понес по улице с таким видом, что, казалось, он будет приносить ее в жертву. Алтарем служил балкон Каминских — его давнее прибежище, жестоким идолом — Войтек, семнадцатилетний брат Урсулы. Она не смогла заметить Войтека из-за волнения и судорожно бьющегося сердца. Двумя пальцами правой руки ей с трудом приходилось держать туфли, второй рукой она хваталась за плечо Розенфельда, боясь его поцарапать. Уже без скрытого умиления рассматривая его бледные щеки и шею, она увидела, что в ту ночь, когда стена гетто обвалилась и Исаак чуть не погиб, осколки не только изранили его правую руку, но и вспороли шею. Вечерний запах расцветающего мая дурманил ее мысли подобно эфиру. И Урсула, припомнив все те ужасные ночи страха и отчаянья, все те дни, когда она не любила жизнь, поцеловала Исаака прямо в середину шрама. «Видал, ублюдок!» — крикнул Розенфельд на балкон, с которого молниеносно слетело ответное слово. Войтек, взмахнув шторой, как тореадор, скрылся в комнате. Розенфельд поставил девушку на ноги подле себя, вгляделся блестящими черными глазами в ее затуманенные глаза. Тогда она поцеловала, не дотянувшись, его в подбородок. Он не отступал, был в замешательстве, и для Урсулы это стало дозволением. Она встала на цыпочки и поцеловала чуть выше. И все закружилось у нее под ногами, и все померкло и все стало счастливым. Таким, как она хотела. — Ты что делаешь? — спросил Исаак, немного дрогнув голосом. Тенор стал чуть глуше. — Я люблю, Исаак… я… люблю. Больше Урсула не смогла произнести ни одного слова, а просто смотрела в лицо Розенфельда, который держал ее за руки. Он вдруг забегал глазами, неловко взял из ее ладоней туфли и стал смотреть на них, как будто ища поломку: — Я думал, обойдется… черт. Я же хотел…чтобы по-другому все… Не обращая внимания на смущенный тон, на то, как он судорожно подбирает слова для обозначения чего-то важного, видя только его лицо, Урсула сказала: — Чернышевский говорил: «Умри, но не дай поцелуя без любви»… — Соврал, — нервно буркнул Исаак. Мысль его сбилась, но он все равно произнес, тяжело вздохнув. — Урсула, я… пришел сюда не для того, чтобы слезливо навеки проститься, но чтобы сказать, что уезжаю, — он прямо посмотрел в ее глаза, и прежнее замешательство исчезло. — Я бы мог этого и не делать, но не хочу. Не хочу, и не из-за того, что я тебя люблю. Мне хочется, чтобы ты меня не ждала и не искала. Я отвыкаю врать, а еще я, как видишь, пытаюсь бросить курить. Я уезжаю с сестрой в Ленинград и не хочу возвращаться сюда. Напоминать себе о том, что было, через твое лицо и эти улицы… Нет уж. Прощай, Урсула. И не говори, что любишь меня, ведь это неправда. — А что ты любишь? Кого? — завороженно спросила Урсула, смотря, как он с силой сжал каблук. — Я люблю все, кроме слов с буквой «Р», твоего брата, суетливости, душных комнат, нацистов и газетчиков, — стал перечислять Исаак, думая, что разговор, к счастью, ее не так тронул, — еще раскрытых окон, но не всех, а чтобы шторы парили в проеме… так было, когда Вацлав… — Ты поясничаешь. Ты знаешь, про что я говорю, — оборвала Урсула строго. Влюбленная пелена спала с ее глаз. Это заметили и он, и она. И если девушке постепенно становилось стыдно, то Исаак чувствовал, что разговор, который он хотел уже закончить, начинается снова. — Сказать тебе, кого я люблю? — спросил он, и, чему удивилась Урсула, в этих словах не было вызова. — Правда? Ее имя Лана Файн, осознанно я люблю ее с тринадцати лет. Я не могу сказать, что не могу без нее жить, ведь я прожил без нее пять лет да и без себя столько же. Но я ее больше чем люблю. И нет такого слова. Ее расстреляли в день нашей последней встречи у Холмов. Летом сорок первого года. Я вернулся к тебе после встречи с ней… Я гнусно поступил тогда, но я всегда таким был. Лана умерла и я… я пытался… сразу же забыть ее, заменить кем-то. Выбрал тебя. Я хотел сохранить свои нервы, иначе я бы не пережил и ее смерть. Не получилось. Вы обе стояли у меня перед глазами. Мертвая и живая. Самая чудесная и мудрая девушка в моей жизни и девушка, которая является мной. Человек не любит смотреть на свои недостатки — ему стыдно. А ты мое отражение. Все, что ты видишь во мне дурного, есть и в тебе. Ты так же способна на хамство, жестокость, вранье, как и я, но в меньшей степени. Ты оправдываешь себя через меня. Так ты отправила меня к Тадеушу, чтобы показать свою честность. Это, конечно, дружеский долг — стараться помочь не умереть с голоду. Но, признай, что ты доказывала самой себе, что не так плоха… Так ты стала добрее ко мне. Знаешь, я вспоминал о тебе иногда, когда глядел на небо, как и обещал. Маленькая Медведица… Нет, я всегда помнил тебя. Ты не последний человек в моей жизни, но не подруга. Ты отправная точка, событие. Факт в паскудной биографии… — Я никогда не была тебе подругой, это правда, — отметила Урсула своим прежним холодным тоном, но глаза ее блестели, — но я тебя всегда… И ты знал это. Всегда знал. Исаак замолчал, снова начав подбирать слова. На ум ничего не шло. Повертев еще немного туфли в руках, он стал медленно протягивать их девушке, думая, вероятно, что после этого движения он уж точно найдет, что сказать. Но в голове Розенфельда снова стояли единственные слова: «Прости. Прощай, Урсула Каминска. Я не хотел тебя разочаровывать». Тогда заговорила девушка. Туфель в своих руках она не чувствовала. Ей делалось дурно от головной боли и горящих щек. Голос ее дрожал, но она и не хотела его сдержать. Вдруг вспомнились слова Розенфельда до влюбленной дымки, и все они разом опрокинулись на нее подобно граду: — А знаешь почему ты должен… можешь остаться? Никто не нуждается в тебе так, как я. Зная твой эгоизм… это весомый аргумент. Больше никто не видит тебя во сне, никому ты не мерещишься, — и тут она поняла, что уже плачет, прижав к груди каблуки. — Я не хочу, чтобы ты боялся открытых окон, тротуаров, твоего имени и твоего города. Я не хочу, чтобы ты притворялся тем, кем не являешься. Я не хочу, чтобы ты навсегда остался без Ланы Файн… — А что ты хочешь? Он аккуратно коснулся плеча Урсулы, немного стянув с него свой пиджак. Жест выглядел пошло, однако взгляд Розенфельда странно переменился. Ей показалось, что он счастлив, и глаза его горят сейчас, наконец, не от злорадства, а от чего-то доброго. И это доброе, возможно, предназначается именно ей. Последнее, что она увидела — блеск черных глаз близко-близко от ее лица. Последнее, что она поняла — то, что он ее поцеловал. Дальше ничего. Только слабые ощущения. Возможно, так воспринимается ветер. Любовь превратилась в обожание когда она снова почувствовала его ответ и объятие. Это был последний для нее шанс. Она как будто тягалась в нежности с той неизвестной далекой Ланой Файн, которую пять лет назад убили возле Холмов. Ее не смущал его странный трепет и прикосновение. Исаак ведь правда мог быть таким. Он мог ее любить. «Это же не невозможно». Урсула не чувствовала ни своих ног, ни дыхания. Запахи исчезли, вокруг таяла темнота. «Сегодня май. Вечер. Горит фонарь на улице Тимошевского», — неизвестно откуда явилось ей, и тут она почувствовала холод, стелющийся по плечам. Он сползал до локтя, затем крался по предплечью, морозил спину, и заставлял Урсулу думать, что она исчезает. В груди сдавленно болело, и боль не была абстрактной. И тут она поняла, что он целует не ее, а кого-то через нее, что он забылся. Это не предназначалось ей. Она была тренировкой, воспоминанием. «Лана Файн», — и Урсула отстранилась. На грудине оставалось вдавленное пятно от каблуков. Пиджак с торчащим из внутреннего кармана небольшим томиком Исаак крепко держал в руках. «Он сделал это, чтобы вернуть свой пиджак?» — Вот и все, что я могу тебе дать, Урши, — сказал он с искренней тоской в голосе. — Ты не знаешь, о чем просишь. Туфли упали на дорогу, брякнув набойками. Всмокшее от слез, розовощекое лицо Урсулы без одного движения было направлено на Розенфельда. Глаза, сощуренные от рези, смотрели без ненависти, но с вызовом. Исаак впервые видел ее такой, и впервые ему было так жалко эту хрупкую фарфоровую девушку. — Это ненужная жертва, Урши, — почти шепотом произнес он. — У меня помимо язвы есть еще один клинический диагноз, очень неприятный. Он с легкостью может перетечь в психическое заболевание. Это тебе не нужно. Счастье может быть в другом. — Если счастье в другом, почему ты страдаешь без Ланы Файн? — слезы текли без остановки, но она их не смахивала, точно не замечала. — Всех, кого расстреляли у Холмов, перезахоронили на въезде в Кенцав, ты это знаешь? — Да, конечно, знаю. — И ты видел фамилию Ланы Файн на общем мемориале? — Урши, я знаю, что ее расстреляли вместе с братом Хенриком и родителями. Если бы я не был уверен, я бы туда не ходил. Я что, дурак поминать живого человека? — он вздохнул, надевая пиджак. Сигарет в нем не было, но он по привычке похлопал по карманам. Вид Урсулы его угнетал. — Я могу вернуться сюда только один раз, дорогая панна Каминска, — как можно бодрее продолжил он и достал из кармана «Генриха V» с заложенным в него красным карандашом. — Пригласи меня на свою свадьбу. Вот адрес моего друга в Ленинграде. Он мне обязательно передаст. Если мы с сестрой обоснуемся на новом месте, я дам тебе знать, хорошо? Урсула молча наблюдала, как карандаш быстро бегает по титульному листу, выписывая: «Константину Петровичу Ройфе. Ленинград, 7-я Алексеевская улица, 3, кв. 45.». Она приняла Шекспира, как во сне. Кажется, она сказала Розенфельду «Прощай» и пообещала написать. Еще ей запомнилось, как он, шагая рядом с полуразрушенным кафе, остановился, приложил руку к носу, посмотрел, выругался и… исчез в темноте. Босые ноги тихо переступили порог квартиры на втором этаже. Только пройдя несколько шагов по неосвещенному коридору, Урсула поняла, что вернулась без туфель. В руках она ощутила «Генриха V» и, закрыв глаза, констатировала: это было. «Исаак Розенфельд ушел». — Если я увижу тебя снова с этим жидом, я сломаю тебе руку, а его убью. На этот раз точно. Она возвела пустой взгляд вглубь коридора, и увидела брата. Тот стоял, скрестив руки на груди. — Повтори, что ты сказал, — устало попросила Урсула, подходя к нему. Войтек разглядел, наконец, лицо сестры и поразился, как оно изменилось. Ему даже показалось, что Урсула постарела. — В следующий раз… — начал он, но получил такую сильную пощечину, что даже присел. Лицо вспыхнуло от боли, и на глазах Войтека проступили крупные слезы. В нем все кипело от гнева, но он только приложил ладонь к щеке и стал следить, как сестра медленно, точно тень, идет в свою комнату. — Что у вас там случилось? — спросил вышедший из кухни пан Каминский. — Вы что, не слышали моего вопроса? Урсула! — Случилось то, что я ненавижу своего брата, папа.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.