6. Выдающиеся характеры или "я щас че-нибудь разъебу"
28 декабря 2019 г. в 21:15
Хоботов никогда не волновался на контрольных. Да и с чего главному знайке школы переживать из-за отметок? Но это была не простая контрольная, а пробник ЕГЭ по истории. Уже минут двадцать стучал он кончиком ручки по бланку, хмурясь и размышляя над первым заданием с развернутым ответом. Ответы Олег всегда умел и разворачивать, и сворачивать, даже делать из них оригами, и может быть работа его шла быстрее, если бы за спиной не возвышался, пыхтя трубкой, товарищ Сталин, не ворчали бы Черномырдин с Хрущевым, да и Леонид Ильич не раздражал ускоренным причмокиванием.
Желание не ударить в грязь лицом перед наставниками — вполне в его, хоботовских, принципах. Но главное впервые Олег всерьез не хотел разочаровать себя. Когда столько всего знаешь об истории, и не только об истории, о чем угодно, хочется сказать так много, но при этом точно, необратимо ясно, недвусмысленно метко. Чего ЕГЭ, разумеется, не требует.
— Спокойно, товарищ Хоботов. Всэго лишь экзамэн. Пешите по дэлу, не распыляйтесь, — вдруг неожиданно тепло сказал Иосиф Виссарионович. Затем легонько похлопал парня по плечу и отошел к окну.
Нервное постукивание ручкой прекратилось. Олег начал писать.
На следующий день, когда учитель объявил результаты, он, услышав отметку, не придал ей значения, потому что главные судьи стояли позади парт и молчали. На перемене он с едва сдерживаемым волнением обратился к главному наставнику:
— Вы знали, что я получу пятерку, товарищ Сталин?
— Э-э, пятерки-пятерки… — неопределенно ответил тот.
— Но вы всегда смотрите, что я пишу в своих работах?
— Смотрим, Олег, смотрим. Но мы вообще-то нэ историки с товарищами. Мы знаем, что ты много читал последнее время, много учил, много писал, но главное этими бланками не проверишь, — хитро щурясь, усмехнулся Сталин.
— Выходит вы мной до сих пор недовольны? — стоически произнес парень, хотя внутри у него уже плакал, сжимая кулачки, маленький первоклашка Олежа.
Сталин вынул трубку изо рта и обратился к своим коллегам.
— Видите, интересно знать комсомольцу, как мы его партийного человэка оцениваем. Вы, что скажете, Нэкита Сергеич?
Хрущев помялся, пробубнил что-то, затем протянул ученику руку и сказал серьезно:
— С такими, как вы, Хоботов не страшно и новую пятилетку в стране устраивать. Честное слово, будь таких людей поболее в наше-то время, не дали б прорваться треклятым западникам, капиталистам, чей менталитет никогда не… — тут его ткнули в бок, чтоб не разошелся — А что?.. Да-да. В общем, очень вами доволен! Очень.
Старшеклассник не сдержал улыбки и пожал Никите Сергеевичу руку. Далее Черномырдин выразил желание сказать Олегу что-нибудь дельное и важное. Он торжественно выступил вперед, поднял указательный палец, начал вещать:
— Мы всегда можем уметь… Нельзя думать и не надо даже думать о том, что настанет время, когда будет легче…* — тут он не сдержался и достав, носовой платок, вытер глаза, — Ты, Олег, мо-ло-дец. Такие люди нужны стране. Да что там стране, перед миром не стыдно за такие характеры! Главное, иди, чтобы тебе там ничего не мешало ни с переду, ни с заду*…
Школьник хохотнул и расчувствовавшись даже приобнял Черномырдина. Хоть в чем-то Виктор Степанович теперь был солидарен с Хрущевым. Тем временем Брежнев тянул за рукав Олега, точно, как простачок дергал Белоснежку за юбку, с такой же, впрочем, целью, как и мультяшный гном.
— Ой-ей, — смущенно усмехнулся Хоботов, предугадывая политические нежности первого секретаря ЦК КПСС. — Леонид Ильич, а Вы знаете, у меня девушка появилась!.. Ну ладно один раз… В ЩЕЧКУ, В ЩЕЧКУ, ЛЕОНИД ИЛЬИЧ… ай-ай, ну что за хитрец, ладно уж…
— Гм. Тэперь вы, Хоботов, знаете, что о вас думают наставники, — снова заговорил Сталин.
— А как же вы? — даже несколько робко поинтересовался Олег.
Лицо Сталина вдруг стало серьезным.
— Я нэ случайно сказал, что эти бланки — бумажки, мусор. Ничего они нэ говорят нам о ваших знаниях… Но что всэгда видно в человеке, товарищ Хоботов — так это отношение. Отношение! Вот в чем дело. Нэравнодушие к истории, к событиям, людям и их судьбам. Думаю, это в вас и увидэли мои коллеги…
— И Вы? — все еще неловко допытывался, Олег, — И Вы, Иосиф Виссарионович?
Тот снова хитро сощурился, вокруг его глаз расползались паутинки морщин. Он сказал:
— Впэреди настоящий экзамен, товарищ Хоботов. Думаю, нэ стоит повторять, что сдать на пять — обязательно… или к фасовке сахара в подвалах Родэны вы тоже нэ равнодушны?
Олег широко улыбнулся.
После радостный выскочил из дверей школы, прямиком в свежий апрельский воздух. Недалеко возле клумб, еще голых и неприглядных, но с бойкими семенами бархатцев в земле, стояла Кристина Ветрик. В белой рубашечке и джинсовой ветровке, такая слепяще красивая на весеннем солнце. Приметив что, Олег доволен, она тоже улыбнулась.
Он взял ее рюкзак, и они вместе пошли домой.
— Ну и все же? Что он сказал? — не выдержала Кристина, легонько толкнув Олега в плечо.
— А что он мог сказать? «Экзамэн, товарищ, Хоботов!», — засмеялся тот.
— И ты ничего, ни капельки не расстроился?
— Нет, я все понял, Кристина. Экзамен пустая формальность, сдам его и все тут же кончится… Они растворятся, или как это у них там делается. Сгинут? Нет, не знаю, — голос у Хоботова стал грустный, задумчивый. — А поэтому с товарищем Сталиным все решено, и он мне больше не понадобится…
— Так жаль, что и Мари когда-нибудь меня оставит, — вздохнула Ветрик. — Знаешь, я даже немного завидую Пашкиной тормознутости. Хотя столько народу, наверное, совсем не то что для меня одна мадам Кюри… Но есть же там кто-то. Есть у него там кто-то особенный. — Кристина интригующе замолчала.
— А что? Ты заметила перемену? — с искренним любопытством спросил Олег.
Глаза девушки блеснули.
— Ох, не поверишь, что сегодня было на литературе. Кое-кто читал стихотворение наизусть, — хихикнула она.
— Выкладывай, не томи!
***
В один из вечеров Завадский внимательно оглядывал из-под козырька фуражки тициановское лицо Павла, когда коллеги-наставники спорили об очередности выступлений.
— Ну знаете, милейший Бальмонт! — топнул ногой Тютчев. — Вы в прошлый раз читали третьим, почему бы вам не уступить другим?
— А я разве что-то имею против, господа? Что поделать если вы мнетесь с пол часа? — пожал плечами тот. — Чего-то на Александра Сергеевича, который первый да первый, вы так не ругаетесь, как на меня.
— Господин Тютчев тоже всегда почти в пятерке первых выступает, — хмыкнул Пастернак,
— Чего капризничать?
— Я?! Да вы белены объелись, сударь?
— Ничего не объелся. Как есть говорю.
— Вчера я был седьмой!
— Давайте у народа спросим? — кашлянул Некрасов.
Гумилев топнул ногой:
— Действительно, Тютчев вот уже дня четыре всегда то третий, то четвертый, а я так вообще-то восьмой, то восемнадцатый! Где справедливость, господа?
Уильям робко поправил свой изысканный воротник и откашлялся:
— Айм олвейс твенти форф, май френдс, бат ай.
— Вот именно! — перебил его Блок. — Ай! Ай-ай-ай. Это я сейчас к вам, Лермонтов,
обращаюсь. Вы вообще всегда второй, как Пушкин выступит, так вы сразу за ним! Удобненько устроились, ничего не скажешь!
— Так, все, — выплюнув самокрутку, возвестил Есенин. — Идите все в пизду, время для духовного… — в два больших шага встал на середине комнаты и начал внаглую декламировать прекрасное.
Остальные, как и следовало ожидать, приобиделись на имажиниста. Восстановить справедливость долей упорства и врожденной громогласности мог лишь один Маяковский. Но Володя еще до начала махнул на распри, решив посвятить время на партийку с Ходасевичем и Крученых. Отрывать же от карт футуристов — себе дороже. Смирившись, поэты вскоре притихли и разбрелись по местам.
Павлуша распластался по столу, голову подпирали кулаки, а веки тяжелели с каждым словом. Еще бы секунда и Сергей знатно вломил бы десятикласснику за сонату храпа на своем выступлении. Положение спас чуткий Завадский. Он слегка потряс парнишку за плечо и шепнул ему в самое ухо.
— Как же вам должно быть скучно, Павел?
— Еще бы! — потирая глаза, заскулил Ривкин. — Я ведь даже не скрываю! А они все одно, да потому же… Эх, как меня все достало, Юрка, чтоб ты знал!
Вилюр вздохнул.
— Тогда может пойдемте погуляем?
— Чего? Это как же? Они с меня шкуру не снимут? — Ривкин кивнул на призраков, которые всегда казались слишком обидчивы в делах поэзии, затем снова поглядел на склонившегося Завадского, желая понять не шутит ли тот.
— Вы же со мной. Я главный наставник. Имею право украсть вас в любое время, — На лице Вилюра мелькнула легкая улыбка. — Ну так что?
Ривкин помялся, затем шумно выдохнул, сдвинул брови и пожал плечами.
— Ну раз так, тогда идем.
Решение он принял не долее чем за секунду, а колебался так, для виду, не веря до конца в легкое избавление от каждодневных мучений.
Тем временем раздались аплодисменты, довольный Серега плюхнулся рядом с Брюсовым. В мгновение ока место на импровизированной сцене занял Пушкин, поправляя как ни в чем не бывало манжеты блузы, выглядывающие из-под рукавов сюртука.
— Будто его сюда ветром надуло. — насупился Тютчев.
— А чего вы громче не скажете? — гоготнул Хлебников, — Пороху маловато?
— А и скажу! — оскорбился Тютчев — А-александр Сергеевич, м-милейший! — по его мнению выговаривать Пушкину замечания без робости могли только такие безобразники как футуристы.
Все обернулись.
— Да, голубчик? — спокойно отозвался выступающий.
— Ну, как же, Александр Сергеич, как же вы так, без очереду всегда…
— А че вы с ним сюсюкаете-то? — перебил Сологуб, — Александр Сергеич, нехорошо!
— Позвольте, но ведь все-таки солнце русской поэзии… — пробухтел Мандельштам.
— Кто? Эта обезьяна? — хохотнул Баратынский, — Я-то его давно знаю, никакое он не солнце, господа…
— Позвольте, так выражаться про Александра Сергеича, не позволю! — всхлипнул Лермонтов и, как рассерженный ребенок, потряс кулаком в воздухе.
— А вы, Михал Юрич, лучше вообще молчали, а то надеру сегодня вашему белеющему парусу, его одинокую задницу! — вскипел Блок, намереваясь сегодня предупредить поползновения Лермонтова на сцену… или на Пушкина?
Крыши домов царапали яркие всполохи вечереющего неба. Павлуша с Вилюром вышли на улицу и зашагали вдоль двора по тянущимся прочь от солнца густым теням многоэтажек. Где-то в глубине детской площадки ритмично скрипели петли ржавой качели.
Справа, из неубранных палисадников глядело N-ое количество покрышечных лебедей дяди Толиного «хендмейда», охраняющих нелепым видом взрыхлённые клумбы. Голуби равнодушно топтались вокруг резиновых собратьев и старательно выбирали из земли всякую съедобную крошку. Павлуша пошарил в кармане семечек. Но тут из-за угла дома вышел Тузик. Облезлая буро-черная собачонка молча прыгнула в сторону птиц, казалось, не от злого умысла или задора, а так. Для порядка. Стая вспорхнула, и где-то в ветках усыпанного почками тополя каркнула ворона. «Может, смеется?» — думал Павел, отгоняя Тузика, чтоб не прыгал лапами на штаны.
Иногда по дороге проходили знакомые. Куда без них, в родном-то районе, где живешь всю жизнь? Он радушно кивал на приветствие, затем задумчиво глядел на идущего рядом Вилюра, которого никто кроме него не видел. Товарищ его зачем-то придерживал у груди полы своего темно-синего пальтишка и иногда тер нос рукой. «Зачем это? Разве ему холодно, — удивлялся Ривкин, — Или это он тоже, как бы — для порядка?».
— И что ж они так собачатся все время. — зевнул наконец Павел.
— Господа очень любят читать на публике, это большое удовольствие. — оправдывал коллег Завадский.
— Для них может и удовольствие. А я ничерта не доволен.
— Понимаю, наши поэты часто горячатся, но, когда читают стихи, никогда друг друга не перебивают. Вы заметили?
— Тоже мне нашли повод — стихи! Эх, вот если бы они так ссорились, кто первый мне поесть приготовит…
— Да вы бы с голоду умерли. — хмыкнул Завадский и тут же густо покраснел.
Ривкин расхохотался.
— Это ты прав, Юрка, ой, как ты прав! А я и не подумал.
Тут уже и Вилюр расплылся в довольной улыбке, что смог развеселить Павлушу.
— Может, вам попробовать помирить поэтов?
— Как? — пожал плечами десятиклассник.
— Постарайтесь убедить их, что порядок выступлений необходим, — Вилюр остановился и поправил козырек. — А вообще, Павел, скажите им сперва что-нибудь приятное. Никто не слушает, когда начинаешь ругать. Говорите с ними так, чтобы они чувствовали свою значимость.
— Хм, хороший совет, Юрка. Ты очень умный для своих… сколько тебе?
— Почти как Вам, — чуть улыбнулся Завадский. — На год помладше. А я в свою очередь скажу, что вы очень добрый и открытый человек.
Ривкин хмыкнул и пнул ногой торчащую из бетонки арматуру.
— Вроде таких дураками обычно называют, а ты говоришь «добрый и открытый». Дипломатично.
— Ну что Вы, Павел, — покачал головой Вилюр и положил руку тому на плечо. — Я от сердца говорю.
— Приятно слышать.
Они долго гуляли. Затем прошли до конца Пашкиной улицы и остановились возле дороги. Ривкин потер подбородок и задумался. Молодой поэт спокойно ждал, когда его протеже додумается хоть до чего-нибудь.
— Юра? — позвал он.
— Да?
— Что мне делать, скажи?
Теперь Павлуша искренне хотел знать ответ на этот вопрос. Раньше он очень смущался перед поэтами, Кристиной и Олегом, когда они говорили ему что делать. Он все время чувствовал себя глупым и смешным. Вилюру же, как ему думалось, можно было открыться без смущения.
Но тот пожал плечами.
— Я не знаю.
Ривкин округлил глаза.
— А кто знает? — возмутился он.
— Не знаю, — грустно ответил поэт.
— Ну вот что заладил? Эх ты… что, совсем никаких указаний?
— Никаких.
— Какой же ты тогда главный!
Завадский покраснел.
Павел посмотрел на него с укором и махнул рукой.
— Не обижайтесь на меня, — засопел Вилюр.
— А что обижаться? Все, Юрка. Я то думал, ты мне поможешь. Все, все… — Ривкин театрально приложил руку ко лбу и отвернулся.
— Что все? — нижняя губа Завадского задрожала.
— А то… — тяжело вздохнул Павел. — Скоро я похоже «рожу» двадцать шестого поэта… а потом двадцать седьмого, двадцать восьмого… А ты, Юрка иди к остальным, в толпу. Тебе там лучше будет. Ругайся, спорь за место, издевайся надо мной, чего вы там еще поэты любите? А я уж как-нибудь смирюсь… ты чего?
Завадский едва сдерживался, чтобы не заплакать перед Павлушей. Глаза его поблескивали от слез, нос стал усиленно шмыгать. Он смотрел в сторону, как провинившийся школьник.
— Юра, да я же пошутил… — засовестился Павел. — Ну, не плачь, ты, чего как маленький…
— Нет, все так и будет, раз вы говорите. Вы правы, я бесполезен. Только я никогда над вами не стал бы издеваться. Клянусь!
— Да это я так сдуру ляпнул, конечно ты бы не стал.
— Но хуже всего, Павел, — не успокаивался Вилюр. — что вы не знаете мою тайну. Как мне стыдно перед вами. Представить себе не можете.
Завадский весь задрожал и отвернулся. Так он был расстроен. Затем Павлуша проводил его до лавочки, усадил и терпеливо ждал пока парнишка успокоится. Ему было очень жаль Вилюра. Минуту погодя он присел рядом:
— Так ты мне скажешь?
Вилюр посмотрел на него, как голубь на Тузика, и тут расплакался, закрыл лицо руками и не мог выговорить ни слова.
— Да что это ты?
— Не могу… — всхлипывал Завадский, закрывая ладонями лицо.
Ривкин нахмурился. Положение и впрямь было странное. Однако ему хотелось как-то приободрить несчастного. Смотреть как Вилюр плачет, все равно что наблюдать как страдает принцесса Турандот.
— Ну что ты, Юра. Ничего страшного, мы все не идеальны. Я тоже не подарок, — он легонько похлопал его по плечу.
Завадский просопел сквозь ладони так, что Павел его едва разобрал:
— Я бы хотел… быть вашим наставником как можно дольше… — он издал всхлип. — Потому что мне с вами очень весело. Мне никогда так весело не было.
Это растрогало Ривкина. Ему захотелось сразу же сказать в ответ что-нибудь доброе.
— Мне тоже с тобой приятно, — Затем он подумал и добавил великодушное обязательство. — И я обещаю тебе, даже если придут другие, я не стану с ними даже разговаривать. Я всегда буду говорить только с тобой, и ты для меня всегда будешь единственным главным. Какие бы страшные тайны ты ни хранил, — Завадский все еще всхлипывал, но уже тише и реже. — Уж если ты не справишься, то никто не справится. И ничего страшного, что ты не знаешь как. Главное, что мы вместе думать будем. Может и придумаем. Знаешь вот, как с ребятами у нас было? А? Кристина подружилась с мадам Кюри. А женщину притеснять стали двое других наставников. А Ветрик по совету Олега встала в позу — и все! Ни в какую. Привязалась к подруге и хоть трава не расти. Так вот и я буду делать. И все, нету шансов у этих остальных. Нету, Юра. Только мы и хоть трава не расти, понял?
Завадский кивнул, отвернувшись утер слезы рукавом, и сказал вполголоса:
— Наши там навыступались уже, наверное. Поглядите как поздно, фонари сейчас зажгут.
Павел сконфузился, что Завадский перевел разговор. Может уж слишком «расплавился» Ривкин в своих речах?
— Ну да… Солнце почти село, вон небо какое краснючее.
— Багровое.
— Ну да, багровое… и немного белое.
— И зеленое.
— И звезды видны уже. Идем?
— Да, звезды. Помните? «Багровый и белый отброшен и скомкан, в зеленый бросали горстями дукаты, А черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты…»
— Да, знакомое что-то.
— Маяковский.
— А, ну раз Маяковский. Эх надо было тебе все стихами испортить, так хорошо сидели.
— Ладно, идем, — Вилюр поднялся с лавки и поежился в своем пальто. — Можно я вас обниму?
— Ой, Юра, ну что ты как этот… — скривился Ривкин, неловко принимая объятия, привставшего на цыпочки Завадского. — Можешь наконец говорить мне «ты». «Тебя обниму».
Тот пожал плечами и все еще улыбаясь пошел обратно вверх по улице. Пашка замешкался, снова глянул на закатное небо.
— Багровый и белый отброшен искомкан, В зеленый бросали горстями дукаты… желтые карты. Ай! — он осекся и задрав рукав глянул на предплечье, усыпанное мурашками. — Ничего такого в этом небе нет… — неуверенно пробубнил он, догоняя Вилюра.
Если закрыть глаза, что Ривкин не преминул сделать, можно было раствориться в уже привычном гуле из жужжания, вскриков, хлопков, щелчков и хохота. И если бы табак у призраков был настоящий — от забористой вони отклеивались обои, а соседи ломились в дверь из-за нескончаемых трелей гармони, и пашкиным родителям однажды бы здорово влетело за игорный притон.
Карты порхали по столу, кости брякались о подоконник, шашки летали по комнате. Как понял Ривкин призраки по своей сути — азартные существа. Азартные даже если нечего поставить на кон. Хотя, то есть как нечего? Некрасов тряс перед Ходасевичем красной кружкой с надписью «Ненавижу понедельники»; Хармс победоносно заталкивал в карман жилета будильник в стиле Звездных войн; Фет похоже выиграл у Блока кровать, потому как раньше не осмеливался так бессовестно на ней всхрапывать.
Ривкин стянул с себя кофту и оставшись в майке и трениках неловко потоптался посреди домашнего МХАТа, затем негромко кашлянул в кулак. На него не обратили никакого внимания. Тогда он буркнул что-то вроде «Слушайте, ребят! Такое дело», — но его голос смывало волной шума, как дохлую медузу на берегу Анапы.
— Серега! — крикнул он, выискивая поэта глазами.
Вокруг Есенина склонилось человек пять, шла ожесточенная партия в шашки против Мандельштама. В руке Сергея был граненый стакан с холодным чаем, которым он после своего хода, шумно прихлебывал, сбивая с мысли противника. Когда Павел позвал его громче, он отмахнулся, как от назойливой мухи:
— Павлуша, давай-ка потом…
Ривкин вздохнул. Он рассеяно огляделся кругом, и увидел Вилюра, который помогал Чуковскому клеить зверюшек на лист бумаги. Парнишка тоже посмотрел на школьника и ободряюще улыбнулся. Пашке вдруг пришла в голову идея.
— Ах пото-о-ом?! «Потом» — ты сказал?! Ну хорошо, я тогда к Маяковскому обращаться буду!
Стакан чаю громко хлопнул по шахматной доске, так что Мандельштам чуть не вскрикнул.
— Ося, потом доиграем! — решительно сказал Есенин, поднимаясь с места. Он сурово поглядел на Павла и оправил смятый ворот рубахи.
— Ну что там?
Через пару минут все двадцать пять стояли, как по струнке, и молчали. Павел, смущенный нагрянувшим вниманием к своей персоне, заявил:
— Вы задолбали спорить… как не приду: вы орете наперебой и единственное, чего я хочу… — тут он вспомнил слова Вилюра, откашлялся, и продолжил. — Я хочу… полностью прочувствовать ваши стихи… как это дано тем, кто приучен к поэзии и понимает ее. Мне повезло несравнимо больше, потому как я каждый вечер, наблюдаю у себя дома живые выступления великих поэтов…
Рифмоплеты зарумянились.
— Поэтому я прошу помочь мне! Научите меня наслаждаться вашими произведениями без крика и ругани, и я обещаю, что буду неравнодушен к нашим совместным вечерам. Ведь что было бы узнай, например Галина Викторовна, моя учительница, как ссорятся ее кумиры, грызутся за первенство, как хулиганы на заднем дворе!
Поэты понурили головы и пристыженно рассматривали пашкин ковер.
— Я хоть и не так умен, но знаю, что вы все одинаково талантливы и уникальны. Среди вас нет как первого, так и двадцать пятого. Поэтому я предлагаю, тянуть жребии из этой шапки. Мне тут Чуковский с Завадским нарезали имен… вот, прошу, товарищи.
Он встряхнул шапку и протянул вперед. Все тут же ринулись к ней, но затем смутились, и неловко, каждый, уступая другому, вытянули по сложенному листочку.
— И еще… еще, товарищи! Минуточку внимания! Я бы хотел сказать, что обещаюсь выучить одно стихотворение, к следующему уроку литературы.
Шурша листочками, поэты уставились на Павла, как на Христа.
— Ай-да Павел! — засмеялся Есенин, подхватывая того на руки и кружа по комнате.
Еще минута и Ривкина стали бы подбрасывать в воздух. Он вовремя уговорил наставников вернуть его на землю и радостно продолжил:
— Я знаю, что каждому будет приятно, если я выучу его стихотворение. Однако, сейчас, я бы очень хотел прочесть на литературе одно из стихотворений Юры… наизусть.
Поэты испуганно вздрогнули, улыбки исчезли с их лиц, они оглянулись на Завадского. Тот побелел и хотел было спрятаться за спинами других.
— Что такое, Юра? — улыбнулся Павел. — Я же буду стараться…
— Нет, не надо, — вдруг резко сказал Вилюр. — Выучите лучше про небо. А мое не надо.
Поэты разбрелись тихонько по своим углам, будто их что-то смутило. Павел огляделся и пожал плечами.
— Но как же так? Я правда очень хочу узнать, про что ты писал. Мне очень интересно!
— Вам не понравится! — сорвавшимся, дрожащим голосом вскрикнул Вилюр и расплакался. — Простите! Простите!
— Юра! Вилюр! — испуганно сказал Павел, осторожно подступая к нему. — Как мне может не понравиться твое стихотворение?
Он протянул руку, но Завадский растворился в воздухе.
В комнате стала такая звонкая тишина, какой там не было никогда с тех пор, как Павел Ривкин познакомился с призраками великих поэтов. Но уже через минуту, отдав дань напряженному моменту, Есенин шепнул, обращаясь, по-видимому, к коллегам:
— А чисто из любопытства? Кому выпала единичка?
— Вы знаете, судари, а ведь единица — у меня.
— Пушкин! Как, блять, у Вас единица-то? Я щас че-нибудь разъебу…