ID работы: 6501848

Поле тысячелистника

Гет
R
Завершён
26
Горячая работа! 17
Размер:
65 страниц, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 17 Отзывы 9 В сборник Скачать

Молодость.

Настройки текста
      Николай Кириллович глядел на простирающееся перед ним поле, заплывшее туманом предрассветного часа. Разум его был чист, и лишь в груди клокотала ярость — чистейшая, первобытная ярость, призывающая убить одного конкретного человека. Наполеона I Бонапарта императора Французской империи, того, кто забрал у князя Гринёва все.       Ему было всего двадцать лет, но он ощущал себя разбитым стариком, уставшим и измотанным жизнью, представленной теперь лишь одним явлением — войной. Он не так давно женился, но вынужден был оставить супругу почти сразу же по возвращении из свадебного путешествия по Европе и направиться в полк. Он готовился стать отцом — жена сообщила ему радостную весть в декабре прошлого года под Новый год, а Рождество будущий отец встретил уже в Санкт-Петербурге, еще не пришедший в себя от счастья и не успевший осознать, что проведет всю беременность жены с оружием в руках. Ники часто убеждал себя, что защищает тот мир, в котором будет жить его ребенок, но с каждым днем отступления опасения и тоска затягивали его все глубже и глубже, так, что он начинал сомневаться в целостности того самого мира и том виде, в котором он встретит нового представителя гринёвского рода. А понимание того, что сейчас конец августа и последний вот-вот должен появиться на свет, не давало ему спать — отчего он и стоял на окраине лагеря, разбитого русскими войсками и смотрела вдаль, туда, где, по его расчетам, располагались французы.       Порой Николай Кириллович завидовал своему лучшему другу, находившему в этой войне успокоение. Как часто любил повторять Григорий Александрович: «Война для меня — это мир». Курагин сильно переменился за три прошедших года, став более замкнутым, циничным и вольным. И Гринёв не считал себя вправе обвинять его в этом. Как казалось князю, главной причиной этого послужили его женитьба и углубление в семейные дела. Друзья закономерным образом отдалились друг от друга, несмотря на то, что жили по соседству в Троицком — именно туда перебралась чета Гринёвых, оставив Кирилла Андреевича и Варю, все еще не вышедшую замуж, в Москве. Молодые люди иногда проводили время вместе за беседами, выезжали вместе на охоту, но Николай будто чувствовал, что мысли Григория заняты отнюдь не избранной темой и загоняет он лошадь не из желания поймать дичь — Курагину было тошно, его что-то мучило, распирая изнутри. Но это «что-то» он предпочитал хранить в секрете, уходя в себя окончательно. Когда же Ники спрашивал его об этом — друг даже смотреть на него переставал, словно ему было тяжело от его присутствия, и они быстро прощались: Курагин возвращался к своим делам, а Гринёв к супруге, с которой скоро забывал обо всех невзгодах.       Ники не мог нарадоваться на жену. Он помнил то счастье, которое до сих пор не мог осмыслить, когда она согласилась стать его. Когда он приехал в имение Муромских — его не ждали, ведь он не извещал графа о своем возвращении из столицы — и, выпрыгнув из дрожек, направился прямиком к крыльцу, он ощутил неописуемый внутренний подъем, хотя ноги его были ватными. Выскочившему навстречу лакею он ничего не ответил на вопрос о том, как его представить, подумав только про себя, что не мог измениться настолько, что его не узнают. Его голова была отдана только одной идее, поэтому он не подумал даже скинуть верхнюю одежду — так и вломился в гостиную: светлые волосы на голове в беспорядке, мятый воротник мундира, застегнутая через одну пуговицу шинель — до сих пор в ужасе от того, что его приняли в таком виде. Однако сидевшая на диванчике графиня, мать Лизы, так и подскочила с места, признав его раньше графа, недоуменно уставившегося на нежданного гостя. Екатерина Сергеевна душевно расцеловала его в обе щеки, а Алексей Семенович долго тряс его руку и мотал головой, не веря собственным глазам. На шум спустились девочки и обе замерли на лестнице. Младшая вскрикнула и подбежала к матери, вцепившись в подол ее платья, Лизавета же медленно, точно на негнущихся ногах, спустилась, замерев на первой ступеньке. Взрослые, поняв, что юноше и девушке предстоит объяснение, тихонько засеменили к выходу, прихватив с собой маленькую графиню, изо всех сил упиравшуюся, желая наблюдать сцену. Но ни Ники, ни Лиза их не замечали, продолжая, не моргая, глядеть друг другу в глаза.       Гринёву тогда показалось, что ее очи стали еще более зелеными за прошедшее время, либо он настолько привык видеть их на миниатюрке, что не признал вживую. Графиня была обворожительна: на ней было синее домашнее платье, серая шаль, волосы, забранные назад, лежали крупными локонами на плечах. Ее глаза искрились неподдельной радостью и так и норовили испустить влагу. Николай сделал шаг к ней, протягивая руку, в которую она тут же вложила свою ладонь, и поцеловал ее пальцы — нежно и трепетно, словно хрустальные. А она, обернув ладошку внутренней стороной, погладила его лицо. Они обнялись и простояли так долго, слушая биение сердец друг друга, — оба бились уверенно и ровно, потому что знали, что больше не принадлежат носящему их телу. Объяснение было более чем кратким, Ники просто спросил ее, станет ли она его женой, обратившись к ней на «ты», а она только кивнула, будучи не в силах произнести согласие вслух. Они поцеловались, единым порывом подтолкнутые друг к другу, после чего весь вечер просто говорили и говорили — не о чувствах, не о грядущий изменениях — просто вели беседу, слушая голоса друг друга. Именно в тот вечер было решено, что Ники останется у Муромских на неделю.       Тяжелая рука легла на плечо князя, но он не шелохнулся, заранее зная, что это Гриша. Курагин только умылся, так что на его лице и усах еще сохранились мелкие капли. Он вышел в одной сорочке, из-под которой виднелся нательный крестик и медальон, не открываемый молодым человеком долгие два года. Последний раз Григорий Александрович заглядывал внутрь в день, когда планировал сделать предложение княжне Лиговской, да так и оставил планы планами.       Ники обожал эту историю, будучи, пожалуй, одним из немногих, кто находил ее забавной и не винил князя в том, что тот, как высказался Александр Гаврилович, «запудрил девочке голову». Николай Кириллович тогда был женат около месяца и готовился выехать с супругой заграницу, когда на пороге его имения появился лучший друг, заявивший, что встретил девицу, с которой намерен венчаться. Девушку он назвал на английский манер «Мери» и описал во всех красках, однако Ники не покидало ощущение, что он говорил о ней, как о холеной лошади, о чем не преминул сообщить другу, но тот только отмахнулся от него. Григорий сделался одержим не столько девицей, сколько идеей взять ее в жены — даже просил благословения у отца, однако тот как умудренный опытом человек, велел сыну сперва поездить в ее дом и присмотреться получше, а то не дело, взглянув один раз, бросаться под венец. По мнению отца, Григорий был еще слишком молод и непостоянен, чтобы вступать в брак. Александр Гаврилович утверждал, что эта блажь должна неминуемо пройти, когда молодой человек смирится с женитьбой лучшего друга — ему нужно просто перебеситься.       Но Григорий прямо последовал совету родителя и принялся проводить у Лиговских практически все свободное время, ездя к ним каждый день. Он хотел, чтобы Мери ему нравилась, ведь она действительно была прехорошенькой: стройное тельце ее было гибко и изящно, от всего ее образа веяло каким-то неуловимым ароматом чистоты, русые волосы она убирала под косынку, но редкие прядки все равно выбивались из-под нее и обрамляли девичье личико светлыми пружинами, а глаза у нее были бархатными — с длинными ресницами, не пропускающими солнце в зрачки. Она благоволила Григорию, с радостью играя для него, но улыбалась с закрытыми губами, не обнажая белых крупных зубов. Порой они гуляли вместе, и она просила князя нести ее кружевной зонтик, чтобы ей на лицо не налипли веснушки. Они легко сошлись, будто каждый из них изначально понимал, к чему все идет. Хотя, возможно, девушка — а точнее, ее мать — строила на молодого богатого офицера большие планы, затягивая его в сети своего обаяния — тот не противился, точно стремясь отвлечься от действительно волнующих его дел душевных.       Так Григорий провел несколько месяцев — даже ездил в Пятигорск, куда на воды отправлялась семья Мери. Ему тоже, он говорил всем, необходимо было лечение, правда, не уточнял, какого рода. Там он понял, что уже просто обязан жениться на девице или прекратить ездить к ней, потому что в обществе начинали набирать оборот слухи об их паре: некоторые даже окрестили Курагина «влачащимся князем». Поэтому это нужно было решительно прекратить. Вернувшись в Троицкое, он спросил у отца повторного благословения и, получив то, запланировал на следующее же утро визит к Лиговским. Ночь он спал дурно: в голову все лезли непрошеные воспоминания и глупые мысли, — так что он забылся лишь под утро нервным, полуосознанным сном.       Ему чудилось, что он выходит из морской воды совершенно нагой, и слуга подает ему полотенце, которое он обматывает вокруг бедер. Он поднимается по лестнице, ведущей в цветистый сад, где, словно пение птиц, звенит детский смех. Ему на встречу выбегают маленький Ники — только глаза у него отчего-то зеленые — и Ася, подросшая и одетая, как маленькая леди. Увидев Григория, дети бросаются врассыпную — а он продолжает путь к дому, откуда на его лицо падал солнечный зайчик, отбрасываемый самоваром. На веранде действительно пьют чай — пар исходит от двух чашек: одна явно предназначена ему, а вторая стоит перед женщиной, прячущей лицо за книгой. На ней воздушное летнее платье, одна ее рука держит переплет, а другая лежит на большом шарообразном животе, свидетельствующем о том, что она вот-вот разрешится от плода. Григорий отчего-то двигается прямо к ней, садится на колени у ее ног и кладет руки по обе стороны живота, лицо же — в его середину, целуя и голубя обитель ребенка. Тонкие пальцы гладят его по мокрым волосам, и он встряхивает им, так, что влага разлетается в стороны, вызвая у женщины непринужденный смех — князь знал этот смех, но его присутствие во сне не настораживало его — оно казалось уместным и единственно верным. Он поднимает глаза — отложив книгу, на него смотрит Варя, повзрослевшая и прекрасная, с бледными веснушками на щеках. Григорий тянется к ней, льня к губам, и она отвечает. Однако, открыв глаза после лобызания, Курагин не обнаруживает ни солнечного дня, ни веранды — он стоит посреди цветочной в доме Гринёвых, руки его обнимают девичьи плечи, а Варвара Кирилловна глядит на него стыдливо и напугано.       С чувством расковырянного кочергой нутра князь проснулся и пролежал, будто парализованный, до самого рассвета, ощущая фантомные толчки крохотных детских ножек в основании своей правой ладони. Долго не мог заставить себя подняться с постели — все смотрел на несколько цветков тысячелистника, заключенных в его кулоне, и думал о своем сне.       Его лицо имело зеленоватый оттенок, но Григорий списал это на волнение. Он надел свой парадный мундир, застегнув его под горло, уложил волосы, подумал о том, чтобы отпустить усы: «После свадьбы — обязательно», — пообещал он себе и уехал из поместья, не прощаясь с домашними. Лиговские ожидали его, хоть и умело это скрыли — их выдали подметенные с особой тщательностью дорожки и открытые совершенно не по погоде окна, выходящие на въезд в имение (чтоб не пропустить гостя). Княгиня сидела в гостиной с неестественно ровно спиной и шила, князя не было, как и Мери — мать сообщила, что у той урок танцев. Курагин кивнул и прошел в залу. Выяснилось, что учитель хореографии как раз откланивался — вероятнее всего, ему велели уходить, когда завидели Григория. Так он остался с княжной наедине. Сразу же зашел разговор о танцах и об умении правильно вести себя в паре — Гриша тогда отчего-то вспомнил о том злосчастном вечере: как кружились тогда Варя и Лиза, совершенно не заботившиеся о «правильности» своего поведения. Он задумался так, что Мери пришлось легонько тронуть его за лацкан, но, когда Григорий вновь сосредоточил свое внимание на ней, руки не убрала. Княжна спросила о том, какой танец наиболее ему люб, и он наугад выпалил: «Полька», — чем немало удивил и собеседницу, и самого себя. Последний раз он исполнял этот танец в свои четырнадцатые именины в паре с Варей — нужно было прекращать о ней думать, это было совершенно ни к чему и до добра не довело бы. Так и вышло: Григорий окончательно замолчал, отвечая односложно на наводящие вопросы княжны — она все пыталась вывести его на тему их взаимных чувств. В конце концов, не выдержав, она напрямую спросила, желает ли он знать, какие ощущения пробуждает в ней его присутствие. При этом она так смотрела на него — ее глаза остервенело пылали жаждой признания в любви, что Григорий кивнул, хотя подсознательно не хотел этого слышать.       И Мери сказала — сказала, что любит его. А он только глядел на нее, понимая, что не может обмануть ее. Ему хотелось закрыть голову руками, чтобы все, что он нагородил, стремясь сбежать от своих истинных чувств, так сильно не давило на него. Но он вымолвил только: «Простите, я Вас не люблю», — и поднялся, не глядя на девушку. Он не помнил, как покинул дом — его, кажется, не провожали — и слава Богу. Из памяти стерся момент и его возвращения в свое поместье — он сразу прошел в свою комнату и закрылся там, проигнорировав и Савельича, звавшего к ужину, и лично поднявшего к нему отца, и даже Асю, стучавшую непрерывно несколько минут.       На утро он, конечно, вышел к завтраку, но его никто ни о чем не спрашивал — все, кажется, поняли по его виду, что помолвка сорвалась. Александр Гаврилович вызвал сына к себе после чая, чтобы разобраться, что произошло. А когда Григорий поведал ему, что ошибся в собственных чувствах, проворчал, что он поступил некрасиво с девицей, но добавил с некоторого рода облегчением, что уж лучше сейчас во всем разобраться, чем доводить до крайней точки, когда невозможно будет избежать огласки в обществе. Он высказал однозначное неодобрение поведению сына, но повышать голос не стал — Любаша положительно на него влияла. Но, честно говоря, Грише даже хотелось, чтобы его встряхнули, вытрясли из его головы дурь о сне и воспоминаниях, не позволявших ему свободно дышать — они словно кованными пластинами стягивали его легкие. Он подумал было, как и на третьи сутки после «инцидента» в цветочной, поехать к Гринёвым, объясниться с Варварой Кирилловной и, если сыщет понимания, попросить ее руки. Но потом вспомнил ее лицо и «нет-нет-нет», с которыми она оставила его в день свадьбы брата, и, накрыв голову подушкой, начал душить себя, чтобы вытравить из головы эти мысли.       Так он промаялся пару дней, анализируя произошедшее, как внезапно, будто в его сердце молнией ударило, он заметался: пошел гулять с сестрой, донимавшей его расспросами о его настроении, утомил ее бесконечной беготней, а сам чуть вспотел. На следующий день съездил к Ники — князья изволили выехать перед отъездом последнего на охоту — там Григорий едва не загнал лошадь: его не без усилия успокоил Николай Кириллович, увидевший, что животное начало покрываться пеной. Еще через сутки все на той же лошади Курагин поехал в Москву, где провел буйную ночь в обществе других молодых офицеров с актрисами и морем шампанского — он плохо помнил события — проснулся во втором часу дня на квартире одного из собутыльников весь в перьях. Оттуда его понесло в гринёвский дом на Никитской — за проезд отдал целковый, забыв про свою Фру-Фру.       Швейцар, пусть и оглядел его с подозрением, но в подъезд пустил, видимо увидев знакомое лицо. Однако дальше Григорий и сам не двинулся, услышав в комнатах громкий голос князя — никогда прежде он не свидетельствовал ни намека на ругань в доме Гринёвых, а тут Кирилл Андреевич именно что кричал. Курагин не разобрал слов, пораженный его яростным тоном, но то, что через минуту после прихода молодого человека, по коридору, всхлипывая, промчалась Варвара Кирилловна, позволило предположить князю, что отец бранил дочь, что казалось еще более немыслимым, чем их ссора в принципе. Гринёв-старший появился в дверном проходе, пышущий гневом и посмотрел вслед княжне, раздраженно помотал головой. Обратив случайный взор вниз, заметил ошарашенного Григория. Он тут же взял себя в руки, так, что о прошедшем споре свидетельствовало только его багровое лицо, и протянул: «А, голубчик! — он махнул ему рукой, призывая подняться, — какой неожиданный визит».       Курагин вошел в столовую, где, наверняка, до того обедали и увидел прибирающихся слуг: на полу лежали осколки посуды, на скатерти виднелись пятна. Ему накрыли в гостиной, куда сопроводил его Кирилл Андреевич, вовсе не подавший вида, что в доме что-то стряслось. Они побеседовали, притом, сам от себя не ожидая, Григорий охотно поддерживал разговор, по крайней мере, до тех пор, пока тот не зашел о его планировавшейся женитьбе. Оказалось, что Гринёв в курсе и его намерений, и его избранницы, однако еще не знал о том, что все расстроилось. Курагин известил его об этом коротко: «Это дело прошедшее», — сказал он, не глядя на друга отца, а тот, поняв без лишних слов, не стал расспрашивать, переведя беседу в другое русло. Курагин пробыл у князя до вечера — Варвара Кирилловна не появилась. Вышла единожды лишь мисс Жаксон и сказала по-французски, что княжну одолела жуткая головная боль, отчего она не выйдет к ужину. На эту новость Кирилл Андреевич, не сдержавшись, фыркнул. Григорий покинул дом как раз перед ужином, не польстясь на уговоры князя трапезничать с ним. Немного побродил под окнами Варвары Кирилловны, наблюдал за движением теней в свете свечей. Ушел лишь тогда, когда в окно выглянула девушка Вари — Настя — и посмотрела на него долгим изучающим взором, точно узнавая. И признала, понял Курагин, потому что метнулась обратно в комнату известить барышню — вот только, когда та исподтишка выглянула в окошко, тротуар был пуст — лишь ветер гонял пару куриных перьев.       Князь возвратился пешком к дому, от которого отъехал несколько часов назад. Забрал Фру-Фру — лошадь оказалась привязанной на заднем дворе, и к ней явно уже начинал присматриваться дворник. В Троицкое скакал рысцой, наслаждаясь стуком копыт о землю — он его успокаивал. Думал о том, что так бы вечность и скакал — не знал, что следующий год исполнит его мечту. Еще решил, что, несмотря на расстроившуюся женитьбу, отпустит усы. И сейчас стоял, ухмыляясь в две аккуратные щетинистые полоски, поравнявшись с Ники. Они смотрели в одном направлении, на один и тот же пейзаж, но видели кардинально разные вещи: Ники — всепоглощающий туман, а Григорий — расположенного за ним противника.       То, что грядет война с Францией, все понимали еще весной 1810 года, когда Наполеон, бывший революционный генерал, женился на австрийской принцессе, являвшейся, по иронии судьбы, племянницей казненной именно революционерами королевы Марии Антуанетты. Этот союз окончательно подорвал доверие двух держав друг к другу, а последовавшее в том же году вторжение французов в герцогство Ольденбургское — герцог Георг являлся мужем великой княжны Екатерины Павловны, любимой сестры императора — чуть не привело к разрыву дипломатических отношений. Россия в ответ приняла новый таможенный тариф, фактически объявив Франции торговую войну. Уже тогда стало понятно, что и без того хлипкий франко-русский союз обречен на крах. Высшее общество было осведомлено о заключавшихся договорах против Франции с Пруссией, затем со Швецией, но отчего-то не воспринимало Наполеона как угрозу завтрашнего дня. Думалось, что французский император не пойдет на Россию, тем более вглубь ее территорий, ведь было ясно, что его армия «двунадесяти языков» устала от нескончаемых походов, не говоря уж о том, что большая ее часть, приходившаяся на выходцев из покоренных стран, была ненадежной опорой войска.       Однако то, что произошло ночь на 12 июня 1812 года, все же произошло — французская армия перешла Неман у Ковно — война началась, о чем известил народ, изданный на следующий день высочайший Манифест.       Оба князя были преисполнены патриотических чувств, но сражались все же они за разные вещи: для Ники победа над Наполеоном означала бы возвращение к семье, Григорий же рассчитывал, что русские войска погонят французов вплоть до Парижа, освобождая всю Европу, что он сумеет навоеваться, что сумеет найти душевное успокоение, превозмогая тяжесть боевых действий. Оттого и рвался в атаку в первых рядах, жадно вдыхая запах поля брани — пота и крови — слушал мелодию войны — крики и суматоху — рвал и метал, откидывая всякого немца, с которым схлестнулся. Но, как это ни странно, пуля-дура из раза в раз миновала князя — только однажды задела, да и то по касательной, так, что он даже обрабатывать рану не стал. Николай Кириллович также сражался на совесть, считая, что, чем больше вражеских солдат положит, тем быстрее это все закончится. Иногда он укорял себя за эгоизм, однако Григорий умел разубедить его, сказав, что каждый из солдат сражается за что-то личное и уже из этого складывается единый мощный порыв, в котором народ и защищает Родину. — Дальше отступать некуда, — словно подводя итог своей мысленной работе, проговорил Ники, Григорий в ответ задумчиво закивал и протянул друг портсигар. Николай Кириллович вытянул попихоску — он курил последние полгода, что провел в полку. Его это успокаивало, а Григорий как будто чувствовал, когда ему необходимо остудить нервы. — Были вести из дома? — поинтересовался Курагин, знающий, что со дня на день Лизавета Алексеевна должна была родить, — Ники удрученно помотал головой. — Ладно, не думай об этом, — Гринёв перевел на него обреченный взгляд, мол, как я могу об этом не думать, — ты ведь знаешь, о ней позаботятся.       Под этой безличной формой он подразумевал Варвару Кирилловну, переехавшую к «сестре». Князь не мог знать, что послужило истинной причиной того, что она оставила Москву: ее конфликт с отцом, давившим на нее с замужеством, или желание быть рядом подругой в такой тяжелый для нее момент времени. О первом судачила вся вторая столица — у Варвары Кирилловны сделалась репутация неприступной девицы, которая, наверняка, отказала бы даже выходцу из императорской фамилии, что не могло не огорчать Кирилла Андреевича, уже не знавшего, что делать с восемнадцатилетней девицей. Вероятнее всего, как полагал Гриша, два фактора удачно сошлись, так что Варя смогла с чистой совестью оставить дом беснующегося отца.       Лиза ведь действительно осталась одна в гринёвском имении в Троицком — родители с младшей дочерью перебрались в столицу во время ее путешествия по Европе с мужем, а ехать в нынешних условиях к ней было опасно. Поэтому Варя, пожалуй, была единственной, кто мог скрасить одиночество будущей матери — помогать с хлопотами по хозяйству, потом, когда родится дите, ухаживать за ним. Вместе они не пропадут. Тем более, что обещался приглядывать за ними и Александр Гаврилович, которому о том написал Григорий — князь ответил, что можно было этого не делать, ведь девочки ему как родные. Вскоре до Курагина дошло известие, что отец попросил помочь с родами старого знакомого врача, который принимал еще самого Гришу, а Любовь Власьевна вызвалась поддерживать. Вообще, судя по письмам, в Троицком над Лизанькой установилась непрерывная опека родных и близких семье людей, что не могло не порадовать Ники, страшно переживавшему разлуку с женой. Между тем русский лагерь постепенно начинал просыпаться: вокруг забегали люди, начали переводить лошадей, многие проверяли оружие, кто-то молился. Следовало тоже приготовиться к бою, но выходить из этого кокона умиротворения совершенно не хотелось. Григорий первым все же сделал это, направившись в сторону избы, где ночевали офицеры. Николай же еще пару минут простоял на месте и сдвинулся с него только тогда, когда ничего не делать не представлялось возможным — кругом поднимался гам, хотя солнце еще даже не поднялось.       Когда же оно наконец показалось над горизонтом, все было готово к решающей битве. Задача левого фланга, которому принадлежал Гренадерский полк, состояла в удержании флешей и защите Утицкого кургана на Старой Смоленской дороге. Противостояли корпусу Понятовского.       Первый пушечный выстрел прогремел в пять часов — ядро не долетело до солдат. Оно являлось скорее сигналом к началу бойни. В ответ ударили отечественные орудия, но ядра следовало экономить, чтобы запаса хватило на весь день. Людей в атаку не отправляли — не было смысла, ведь первостепенной целью была именно оборона. Со стороны неприятеля еще долго доносились залпы тяжелой артиллерии, несколько раз они попадали в цель, о чем свидетельствовали человеческие крики и спешащие на их зов люди с нашивками красного креста.       В душе молодых людей все было холодно, только, если закрыть уши обеими руками, можно было услышать тонкое дребезжание натянутых нервов. Гринёв с Курагиным то и дело переглядывались, сильнее сжимая древко оружия.       Через час раздался сигнал занять оборонительные позиции — противник бросил в бой живую силу. Предстоял обстрел французов. Те двигались стройными рядами с выставленными штыковыми ружьями. Они то и дело останавливались — первый ряд вставал на колено, второй целил стоя — раздавался выстрел, свои отвечали из импровизированных бойниц, постоянно меняясь. Однако так не прошло и получаса — всех врагов было не перестрелять, так что некоторые из них умудрялись подходить вплотную. Их встречал русский штык, который сбрасывал захватчика туда, откуда он явился.       Очень быстро Николай Кириллович осознал, что Понятовский не брезгует отправлять людей на мясо, чтобы истощить боевые запасы противника, поэтому все чаще приходилось прибегать к прямому столкновению.       Темп битвы учащался с каждой минутой. За первой атакой практически сразу последовала вторая. Обе были отбиты, но сердце отчего-то начинало частить, когда в то место, где только что располагалась твоя голова, врезалась пуля. У Григория саднила рука, порезанная при столкновении с французом, Ники неприятельский штык порвал мундир. Оба солдата были потными не столько от усталости, сколько от духоты — воздух к восьми часам уже успел напитаться запахом пороха и крови.       Третья атака так же, как и две предыдущие, захлебнулась, хотя в этот раз вслед за людьми французы пустили пушечные ядра, проделавшие ощутимые бреши в оборонительных укреплениях. Четвертая атака заставила войска отступить, отдав неприятелю Утицу, но сохранив дееспособность — был полдень.       Французы расползались вокруг, как тараканы. Такие же взмокшие, начинавшие уставать, но гонимые бурлящей от адреналина кровью вперед враги давили русского солдата, сходясь уже исключительно в прямом бою, переходящем порой в рукопашный, однако Григорий различал в округе выстрелы ружей.       Он всадил штык в очередного иноземца, когда ему в плечо врезалась пуля — он покосился, но принял последовавший от противника удар, повалив последнего. Рабочую руку жгло, но боль будто лишь подогревала его злость. Он уже потерял счет атакам, кажется, шла уже седьмая, а число французов не убавлялось, так что они пускай и медленно и с огромными потерями, но продвигались к поставленной цели. Всего на мгновение Курагин замер, оглядывая место боя: по обе стороны от него лежали сраженные пулями товарищи, в нескольких десятках метров разорвалось ядро, осколки которого врезались в бившихся недалеко людей, русский мундир мешался с вражеским, каждый из них был покрыт пылью и грязью. Князь приметил светловолосую голову Ники — тот только что отбросил от себя вражеского солдата — его бедро кровоточило, рот был открыт в яростном крике, пряди слиплись и стояли колом. К другу подбирались еще двое французов, так что Григорий, рубя на ходу неприятелей, бросился к нему, успев проткнуть одного из них, когда тот уже занес оружие над Гринёвым.       Они переглянулись: Николай будто не узнал его — взор его был замылен характерной пеленой зверства, от которого Григорию стало не по себе. Но он даже не успел об этом подумать — Ники толкнул его в сторону, так, что вражеский штык прошел между ними, и одновременно оба князя воткнули свое оружие во врага.       Внезапно Николай Кириллович оглянулся, услышав предупреждающий крик ложиться, но не понял, кому тот предназначался. У него укололо сердце: не штыком или пулей — то было не внешнее ранение — орган будто разорвало изнутри. Что-то случилось, моментально понял он и обернулся на Григория, отпрыгнувшего в сторону и махавшего ему свободной рукой. Гринёв посмотрел прямо — в его направлении несся черный круг, приближаясь с неимоверной скоростью. Описав дугу, ядро приземлилось в метре от него и завертелось, готовясь взорваться.       Последнее, что Ники услышал — пронзительный крик Гриши. Его резко мотнуло в сторону, повалив на землю лицом вверх. Все тело горело, будто его проткнули в нескольких местах одновременно, но Николай Кириллович не думал об этом — он смотрел вперед, упиваясь синевой небосвода, равнодушно наблюдавшего за разворачивающимися под ним событиями. У него не было сил притворить веки, хотя свет, исходивший сверху, слепил ему глаза. Ему не хотелось ни двигаться, ни дышать — сердце в груди тоже не шевелилось. Совершенно неожиданно перед ним возникли две человеческие головы, и он почувствовал, как его оторвали от земли — все тело внезапно превратилось в одну сплошную болевую точку, в которой начали с садистским удовольствием ковыряться пальцем. Две головы ничего не говорили, только пыхтели, и Ники решил, что это какой-то сон, однако сил выбраться из него в себе не нашел. Еще ему чудилось, что кто-то, срывая голос, зовет его, и через череду вскриков понял, что это Курагин.       Их положили на соседние настилы и принялись врачевать. Григорий не видел собственного состояния, да и не стремился к этому — он повернул голову в сторону покалеченного Ники. Тому оторвало руку, а вся его грудь была в осколках картечи; лицо залито собственной кровью, так что светлые глаза выглядели пугающе, взирая беспомощно и неосознанно. Он то и дело открывал рот, точно пытался вскрикнуть, однако из его рта не вырывалось ни звука, только приглушенный хрип — он рвано мелко дышал и всхлипывал сквозь зубы, также покрытые розовой пленкой. Курагин не сразу понял, что шум в его голове вовсе не привычный свист боя, откуда его только что унесли — это хаос, царящий в палатке: раненные стонали, кричали и рыдали в голос — и это все сливалось в однородный гимн войны. Григорий вскрикнул, когда фельдшер вырвал из-под его ребра осколок ядра, и затрясся всем телом, увидев, что губы Ники начали стремительно белеть. Князь закусил губу, превозмогая боль, и протянул другу руку, желая прикоснуться, но расстояние было слишком большим. Однако Гринёв будто заметил это движение и сосредоточил непонимающий взгляд на лице друга, узнавая того. Он попытался было приподнять голову, однако не смог — все тут же поплыло перед глазами, стало труднее дышать, в висках запульсировало — это кровь покидала его голову. Князь отдал последние силы, чтобы протянуть другу единственную руку. Сам он думал о нем, Варе, отце, Лизе, матери, Боге. Руки друзей встретились — Гриша сжал безжизненные пальцы Ники.       Григорий весь взвился, но не оттого, что санитар оторвал рубашку от израненной груди, а потому что глаза Гринёва недвижимо уставились на него, глядя двумя мертвыми голубыми точками, а ледяная ладонь, которую он сжимал, обмякла в его руке. Он забился еще усерднее, когда два человека в запачканных алыми пятнами фартуках подошли к телу Николая Кирилловича и один из них, бесцеремонно разбив их рукопожатие, безэмоционально, привычным движением закрыл остекленевшие глаза молодого человека. Однако санитары, врачевавшие над Курагиным, быстро прижали его плечи к настилу, обездвижив, да и сам Григорий уже исчерпал все оставшиеся силы и замер на месте, будто и сам умер — одна из голов тут же полезла проверять, так ли это, но раненный уже не обращал на это внимания.       Когда тело Ники уносили, Гриша лежал без сознания.

***

      Григорию Александровичу снилось, что войны больше нет, что он в прогулочном костюме сидит в траве, а над головой у него вьются птицы. Он слышал в отдалении голоса и смех и блаженно вдыхал мирный воздух, прикрыв глаза. В этом дурмане не было ни боли, ни страданий, ни смерти. Гриша видел Ники таким, каким он был дома в Троицком в последнее время своей семейной жизни: в белом жилете с бледно-синим платков, повязанным на шею — князь улыбался и светился счастьем. Григорий видел, как ветер треплет его блондинистые волосы, как Гринёв прикрывает лицо от его порывов и беззаботно хохочет. Эти видения не были неприятны, наоборот, они наполняли сердце необъяснимой сладостью пережитых мгновений счастья.       Курагин очнулся от того, что ему в лицо брызгали водой, и сразу же столкнулся с лицом доктора, наблюдавшим за ним напряженным профессиональным взором. Григорий облизнул губы, забирая с них влагу, и неконтролируемым жестом указал на стакан воды у врача в руках. Тот понял его без слов и поднес питье, однако губы князя так дрожали, что он никак не мог поймать стеклянную поверхность, отчего доктору пришлось придержать его голову. Когда же Григорий сделал глоток, тот облегченно выдохнул и, поцеловав раненого в лоб, отошел от него.       Курагину было тяжело дышать, что объяснилось сдавленной бинтами грудью. Но молодой человек не сразу смог коснуться ее, потому что его правая рука также была покрыта тканью. Он спросил дежурного санитара, где он и как окончилось сражение, и узнал, что русская армия вынуждена была отступить в Москву, а затем оставить и город, уйдя по рязанской дороге. Весь переезд, проводимый в повозках, Григорий прометался в бреду, очнувшись лишь однажды, когда подходили к Подольску. Сейчас войска стояли у села Тарутино.       Однако Григорий перестал слушать, когда фельдшер обмолвился о сдаче Москвы неприятелю — его тут же озаботил вопрос эвакуации населения: ведь в Москве оставался Кирилл Андреевич, а чуть на север было Троицкое. Он хотел было подняться, однако его тут же остановили две мощные руки, а их владелец велел не тревожить раны. За месяц беспамятства Курагина та только начала затягиваться.       Только тут Григорий понял, что произошло при Бородино, что сделалось с Ники и всей жизнью его семьи, да и самого Григория. Он неслышно завыл, когда осознание настигло его, но прогнал душевную муку, заставив себя думать о проблемах живых — о Лизавете Алексеевне, ее дите, Варваре Кирилловне, родителях, своих домашних. Нужно было добраться до них, хотя бы за тем, чтобы известить о гибели Николая Кирилловича. Имя друга воткнулось ему в сердце ядовитым шипом, распространяя отраву на весь организм, и Григорий не имел представления, как ему излечиться.       Вечером вернулся доктор. Осмотрел лежавших в комнате: двое из солдат были совсем хворые, так что даже князь понимал, что они не жильцы, еще один, такой же везунчик, как Григорий, схвативший осколки картечи, еще не очнулся. Таким образом, один Курагин выглядел более или менее окрепшим, чем искренне обрадовал врача, снявшего его бинты, чтобы взглянуть на розовеющую плоть живота и гладкие шрамы на плече. Григорий Александрович, воспользовавшись приподнятым настроение лекаря, поинтересовался, когда он сможет встать, и тот легкомысленно ответил, что хоть завтра, однако вовремя закусил язык и велел лежать до начала октября.       Всю неделю Курагин мучился: из-за неповоротливости тела, из-за атмосферы смерти, царившей кругом, из-за гнетущих мыслей и воспоминаний. Последние душили его, так что глоток свежего воздуха ему помогал сделать лишь разговор с наблюдавшим за раненными санитаром. Тот оказался на удивление интересным и непосредственным, несмотря на условия труда, собеседником. Вернер, как он назвался Грише — он был русским — умел сочетать в себе оптимизм мирского человека и цинизм врача, пускай последним пока и не являлся. Он подался добровольцем, чтобы помогать лекарям, и, как выяснил Курагин, был одним из тех, кто вытащил его самого с поля сражения. Он был явственно уверен, что Господь любит Курагина, потому что уберег его от кошмарной смерти — в эти моменты он косился на лежавшего без сознания офицера, который периодически, будто конвульсивно дергал головой и мычал. Однако фельдшер тут же добавлял весьма не богобоязненно, что держится при Григории именно затем, что тот избран Всевышним. Курагин не верил ни единому слову и, горько усмехнувшись, интересовался, на кой черт его берегут, на что Вернер загадочно пожимал плечами, мол, Господни пути неисповедимы. Курагин часто думал, почему именно его миновала кончина в тот чудовищный августовский день. Он был уверен, что Ники держало на этом свете куда больше, нежели его — он был мужем и уже, наверняка, отцом, он должен был жить ради того, чтобы взращивать свое наследство, во имя всех, кому он дорог: отца и сестры, жены и ребенка. Что с ними сделалось, когда они узнали о его гибели? Лизавета, наверное, еще не окрепшая после родов совершенно надломилась, чадо, даже не знавшее его, почувствовало горе матери через ее объятия, Кирилл Андреевич затосковал и впал в отчаяние, а Варя, которая так любила брата… Григорий даже не мог представить, что произошло с ней, когда она прочитала донесение. Но Курагин молился, хотя за прошедшие полгода редко делал это, чтобы девушка ничего с собой не сотворила — у него бы окончательно разорвалось сердце, если бы и княжны не стало.       После слов Вернера, годного столько же в философы, сколько и во врачи, Григорий мог поклясться, что не нужна ему Божья любовь — ему нужны Гринёвы, живые и невредимые, все до единого. Не нужно ему расположения Небес — ему бы еще раз увидеть Варвару Кирилловну.       О последнем он думал все чаще и чаще, так что к первому числу октября, когда доктор позволил ему не просто подняться и расходиться, но и пройтись по лагерю, князь направился в штаб просить разрешения отъехать в Троицкое. Он считался непригодным из-за недавнего ранения, но твердо заверил командование, что, вернувшись, снова войдет в солдатские ряды и не выйдет из них, пока не загонит Наполеона обратно на Корсику. Высшее руководство понимало ему чувства — утрату друга, озабоченность о родных того — оказалось, что семья покойного еще не была извещена о потере, ведь фронтовая почта на время застопорилась, чтобы не допустить утечки важной стратегической информации ко врагу.       Тот, к слову, засел в Москве, но по данным разведки вот-вот готовился оставить разоренную златоглавую — приближались заморозки, а французский мундир был бессилен против российских холодов.       В итоге Курагину позволили съездить в родное имение. Не без условий, конечно — он должен был вернуться через неделю в армию в качестве действующего ее члена. Однако Григория больше в тот момент волновало не обещание, а способность удержаться в седле — он даже не мог себе представить, что когда-нибудь это станет для него проблемой. Но сейчас, когда он месяц провел в полулежащем положении, да и недавнее ранение еще напоминало о себе, это потребовало у него немалых усилий.       Он простился с Вернером, заручившись обязательно вернуться и снова распространять и на него свою богоизбранность, и, ударив коня, полетел прямо к стану противника, чтобы, прорвавшись через него, появиться в Троицком: посмотреть на отца и домашних, но, главное, предстать перед князем Гринёвым и сказать ему, что Ники, его единственный сын мертв. А потом найти Варю, заглянуть в ее глаза и повторить эти страшные слова.

***

      Ветви облетевшей яблони заскрипели прямо над головой, но Варвара Кирилловна не услышала этот звук, слишком глубоко погруженная в свои мысли. Из ступора ее не вывел даже младенческий крик, раздавшийся со второго этажа имения, и довольно громкий хлопотливый голос кормилицы, принявшейся убаюкивать дитя.       Княжна сидела на качелях, натянутых на ветке ближайшего к заднему двору дерева и неосознанно легонько раскачивалась. Тут обычно проводила время сестра Гриши, так похожая на брата и чертами, и нравом. Однако уже около месяца девочка сидела в отчем доме, как и сама Варвара Кирилловна, которую сегодня на силу выставила на улицу гувернантка, чтобы та «could get some fresh air1)»       Это было невыносимо. Все это: окружающая тишина, изредка разбиваемая детским плачем — ребенок на удивление был спокойным — окружающие люди, глядевшие на барышню исподлобья, боясь или словом, или жестом встревожить ее, это немощное положение, на которое ее обрекла война — сидеть изо дня в день в четырех стенах и думать о том, что все должно быть по-другому. Иногда княжна думала о том, что лучше находиться на передовой с оружием в руках, нежели проводить все время в ожидании вестей, которых нет. Москва горела — она видела зарево из своей комнаты и думала о том, как бы вошла в это пламя и превратилась в пепел, ведь внутри все и так было обуглено.       Все должно было бы по-другому: не должно было быть войны, Ники должен был быть дома с Лизой, ухаживать за ней, ожидая пополнения, отец должен был быть рад, потому что она наконец составила партию, и она должна была быть счастлива, потому что всего, что окружало ее сейчас не было бы. Не было бы пустоты, физической и душевной.       Варвара Кирилловна зажмурилась, сдерживая подступившие слезы — она не пролила ни капли с конца августа, потому что зареклась избавиться от этой ужасной привычки оплакивать всякое несчастье — это никак не поможет. Она только сейчас в прошедший месяц поняла, что ничто из того, из-за чего она когда-либо рыдала, не стоило ни слезинки. А реветь сейчас — приравнять истинное горе к тем мелочам, казавшимся ей концом света. Ну и что, что она поцеловала три года назад Гришу — это ведь ничего для них обоих не значило: она просто не контролировала эмоции, захлестнувшие ее, а он просто заигрался. Ну и что, что она так и не вышла замуж, даже не обручилась ни с кем к восемнадцати годам — какой в этом смысл, если ее избранника могла унести случайная пуля — меньше страданий. Ну и что, что она поругалась с отцом из-за этого — он успокоится, как и она. Она уже спокойна — ей все равно и не до чего нет дела, как покойнице.       Варя не услышала раздавшихся сзади шагов — да ее и не заинтересовало бы это. Она решила бы, что это Настя идет накинуть ей на плечи шаль. А ей не нужна шаль — ей нужно забыть.       Но как бы она не гнала воспоминания, ей невозможно было избавиться от ощущения горячей потной ладони Лизы, сжимавшей ее собственную до потери чувствительности, вида ее глаз, мутных, безумных, гримасы боли на раскрасневшемся лице, звука ее пронзительного крика, слившегося с первым плачем рожденного дитя, картины ее обескровленных щек и потускневших глаз. Варя хотела вытравить из памяти затхлый запах крови и сцену, когда Любовь Власьевна накрывает раздвинутые ноги роженицы, между которыми образовалось алое море, плотным одеялом и натягивает его до подбородка покойницы. Варя мечтала забыть ту ночь, когда на свет появился ее племянник, и тот день, когда умерла его мать.       Она знала, что женщины порой умирают в родах, но знать и наблюдать за тем, как ее лучшая подруга, только что произведшая на свет новую жизнь, затухает, как огонек, лишенный воздуха, было разными вещами. Лиза умирала долго, слишком долго, чтобы сказать, что смерть была легкой — она уходила на тот свет почти полдня.       Княжну, кажется, кто-то позвал — такой знакомый голос: «Зачем он здесь?» — его она тоже желала не знать.       Григорию потребовалось задействовать немалые душевные силы, чтобы окликнуть ее, однако она даже не вздрогнула — так и сидела, прислонившись плечом к веревке качелей, ее руки безвольно покоились на коленях, раскрасневшиеся от холода. В невообразимой тишине имения его возглас «Варвара Кирилловна» показался оглушительным.       Дома ему рассказали, какое несчастье постигло Гринёвых. Григорий не мог поверить, что такая несправедливость возможна, однако Александр Гаврилович ответил, узнав о гибели Николая, что Лизавета «верно сделала, что умерла». Оставалось надеяться, что души молодых людей найдут друг друга на небе и успокоятся. Курагин осознал масштаба трагедии лишь тогда, когда прискакал к соседнее имение — оно казалось обезлюдевшим; если бы не крестьяне, продолжавшие выполнять ежедневную рутину, Григорий повернул бы назад.       Князя он нашел в кабинете: заросший щетиной, не спавший, верно, несколько суток, Кирилл Андреевич сидел в своем рабочем кресле, зарывшись в бумаги. Он стремился предать себе оживленный вид, поднялся, приветствуя офицера, однако сразу почувствовал, что что-то не так — то ли Курагина выдал взгляд, обнажавший все то, что накопилось и поднималось изнутри, то ли он с ходу заметил письмо, сжимаемое гостем в руке. Курагин без слов передал послание Гринёву, тот прочел, не дыша — его глаза жадно глотали строки, лишь единожды затормозив на одном слове и перечитав его несколько раз — после он также поднялся и, поблагодарив, попросил оставить его. Выходя, Григорий увидел, как Кирилл Андреевич опустился в кресло и сжался в нем, в руках он комкал бумагу. Курагин мог поклясться, что желал тут же оставить гринёвский дом — слишком давила на него обстановка, но услышал детский крик, доносивший их другого крыла дома и неосознанно пошел на звук. Он знал, что у Ники сын — последний родился в ночь 25 августа, а к полудню следующего дня остался круглым сиротой. Мальчика назвали по святцам Петром. Он был прекрасным малышом, здоровеньким и крепким. Цвет его глаз еще не определился, но было явным, что он останется светлым. Коротенькие волоски на его миленькой головке пушились так же, как и у отца когда-то. Он редко плакал: лишь когда хотел есть или требовал сменить пеленки. В остальное же время ребенок сохранял нейтральное выражение лица и улыбался подходившим людям. Он улыбнулся и Григорию, когда тот мельком взглянул в колыбельку. И, несмотря на то, что князя тут же отогнала нянька, сказав, что он нанесет холода с улицы, продолжал наблюдать за нежданным гостем своим цепким взглядом. Курагин тогда спросил, крещен ли малыш, на что последовал ответ, что сперва хотят успокоить дух матери — про отца еще не знали — а затем уж просить Господа смилостивиться над дитем. Гриша понял, что хотел бы присматривать за мальчонкой, наблюдать, каким он вырастет, каким мужчиной станет, наставлять, если потребуется — хотя тут же признался себе, что, откровенно говоря, наставник из него выйдет, наверняка, неважный. Но для того, чтобы крестить младенца, ему следовало сперва закончить войну и вернуться с нее живым. Князь оставил на челе частички Ники невесомый поцелуй и покинул комнату — ребенок вслед ему загукать.       Он подумал о Варе в момент, когда дверь детской затворилась за ним. Сестра рассказала ему, что коротко сошлась с княжной, несмотря на запрет матери, ведь благородным девицам не следовало сводить дружеское знакомство с такими, как Ася. Она поведала и о качелях, которые распорядилась сделать Варвара Кирилловна, когда Лизавета Алексеевна была на пятом месяце беременности. Поэтому он направился на задний двор, где и застал девушку. Она сидела в позе, выдававшей ее внутреннюю разруху: она была зажата от сутулых плеч до кончиков туфель, которыми ковыряла землю, неосознанно водя мыском взад-вперед. Смерть подруги раздавила ее — новость о Ники, наверняка, добила бы ее, однако Григорий подумал, что обязан сам сообщить ей.       Он много думал об их ситуации после того поцелуя в их московском доме и пришел к выводу, что такой исход был вполне предсказуем. Они ведь никогда не были друзьями, чтобы не понимать природы их влечения друг к другу. Сперва они были просто соседями по имению, затем, когда Гриша подружился с Николаем, они стали частью компании Ники — она для него была «сестрой друга» — их в определенный момент можно было бы назвать и соперниками за внимание Гринёва. Когда Григорию шел четырнадцатый год, они и вовсе стали непровозглашенными недругами. Они не стали друзьями и по возвращении князей из столицы после русско-шведской кампании — их просто тянуло друг к другу как молодого человека и девушку в ранимый и трепетный возраст юности. В момент же пика их близости, пришедшегося на день бракосочетания Ники, произошел своего рода взрыв, который отбросил их друг от друга на долгие три года. Получается, что так или иначе их всегда связывал Николай Кириллович. Кем же они могут быть друг другу, когда его не стало: скорбящими по погибшему, хранящими память о нем знакомыми?       Он в очередной раз позвал ее, останавливаясь рядом. Она обернулась и подняла голову, в упор глядела на него и снова уставилась вперед себя. Однако одного ее взора хватило, чтобы возбудить в памяти все, связанное с ней и понять, насколько она дорога ему как отдельный человек, а не пристройка к его дружбе с Ники. Это же была та самая Варя, выгораживавшая его перед родителями, девочка, произносившая его полное имя неповторимым образом, девушка, подарившая ему букет тысячелистника, который он носил у сердца, та, кто обнимала до немеющих ребер, та, что ответила на его поцелуй, и та, ради грез о будущем с которой он отказался от другой.       Он снял перчатки, сел перед ней на корточки и позволил себе вольность положить свою руку на ее — она замерзла: — Варвара Кирилловна, — произнес он, заглядывая ей в глаза, — Варя.       Девушка смотрела на него. Он казался ей бесконечно красивым, но забавным с этими усами, а ладонь его была теплой и мягкой. Она пожала ее, а затем поднесла к своему лицу и поставила на его костяшки лоб. — Ники, Варя, — преодолевая себя, сказал Гриша, дыша через раз, — он погиб при Бородино, — эти слова дались ему легче, чем он думал, возможно, потому что князь сосредоточил большую часть внимания на девице, находившейся будто в трансе.       Но она услышала его. Варя покачала головой, не обращая внимания на врезавшиеся в кожу маленькие косточки. Она немного отстранилась от его кисти и молча, не взглянув на молодого человека, уткнула голову в колени и накрылась сверху руками, будто закрываясь от удара. Григорий Александрович встал на колени и обнял ее, опустив голову в ложбинку между шеей и дрогнувшим лишь один раз плечом.       Девушка слушала его ровное жаркое дыхание у своего уха и пыталась подстроить свое срывающееся. Все в груди тянуло от желания разрыдаться в голос, но она не позволяла себе, думая о том, что Ники и Лиза теперь точно вместе и им хорошо. От этого становилось спокойнее и теплее, хотя, вероятнее, такое влияние оказывал на нее Курагин, своей позой защищавший ее от всех невзгод.       Они не знали, сколько времени провели в таком положении — Варя единственно, чем изменила его, обхватив спину Гриши, переместив на нее руки. Однако девушка заерзала, высвобождаясь из мужских объятий, и заглянула князю в лицо — ее глаза покраснели, однако ни единой капли не сорвалось с ресниц, у Григория между бровями залегла глубокая морщина. Она дотронулась до нее, будто могла разгладить, провела вдоль надбровных дуг и по щекам — она будто исследовала его лицо на ощупь. — Сбрей их, — только и сказала она, глядя ему прямо в глаза, дивясь, какие у него длинные ресницы.       Она поднялась, так что теперь Курагин сидел у ее ног, и еще раз пожала его руку, точно благодарила за то, что он был с ней рядом в эти минуты. Варя обхватила себя руками и сделала несколько шагов в направлении дома. Остановилась и возвела глаза к небу. Григорий в это время поднялся в полный рост. Из дома вышла мисс Жаксон — по ее лицу было понятно, что она узнала про Ники: оно было неестественно бледно и без белил, ее губы мелко дрожали. Спустившись по ступеням, она протянула воспитаннице руку, выражая сочувствие, однако та так и стояла, устремив взор вверх. Курагин подошел сзади, замерев в метре от девушки, как и гувернантка, вставшая с другой стороны. Варвара Кирилловна подняла вверх тонкую кисть, точно стремилась коснуться небосвода, а затем, сжав ее, словно ухватив кусочек облака, потеряла сознание.

***

      Григорий остался на ужин у Гринёвых — о том его настоятельно попросил сам Кирилл Андреевич, рассудив, что молодой человек, проведя вечер и ночь в их поместье, с чистой совестью отправится на рассвете обратно в лагерь русской армии. Курагин не сопротивлялся, осознавая, насколько важна для старого князя поддержка, да ему и самому не хотелось провести оставшееся в Троицком время в гробовой тишине и компании воспоминаний, терзающих сердце. Трапезничали вдвоем — мисс Жаксон ухаживала за едва пришедшей в себя воспитанницей. Гринёв всячески стремился продемонстрировать, что его не разъедает горе, ведя классический светский разговор о войне, ее влиянии на привычный жизненный уклад, однако его истинное настроение выдавали взгляд, полный страдания, и количество выпитого вина, от которого он начинал позволять себе вольные речи о том, что в этой кампании людей отправили на бойню как какой-то скот и что гибель их всех лежит на государе императоре. Курагин в эти моменты помалкивал, в выработавшейся за время ношения растительности над губой манере оглаживая теперь гладкую поверхность под носом, и ждал, когда приступ пройдет и князь, опомнившись, сменит тему.       Из-за стола Кирилла Андреевича, бывшего изрядно подшофе, помогал вывести Трофим, облаченный в траурное одеяние — крестьяне так же оплакивали погибшего барина. Гринёв хотел было навестить внука, однако слуга начал разубеждать его в необходимости этого деяния в таком состоянии — князь в сердцах обещался выпороть его. Григорий помог Трофиму утихомирить господина и отвести того в опочивальню. В отведенную ему комнату он вернулся за полночь, предварительно прогулявшись по яблоневому саду, где когда-то лазал с Ники. Отчего-то это действие не растравило его души, а наполнило ее тихой тоской, от которой глаза князя увлажнились.       Он не мог заснуть: лежал на спине, накрывшись по пояс одеялом, и глядел в потолок. В доме все было тихо, лишь однажды раскричался Петя, но, видимо, получив грудь кормилицы, тут же успокоился. Григорий Александрович попытался хоть немного вздремнуть и закрыл глаза, однако не достиг желаемого, так и провалявшись до двух ночи. Вначале третьего он почувствовал, как в лицо повеял свежий воздух и приподнялся на локтях: дверь была приоткрыта, а на пороге стояла Варя в одной ночной рубашке, простоволосая, и смотрела на него. Поняв, что и он устремил немигающий взор на нее, она прошла вперед, к его постели и забралась на нее с ногами. Курагин был настолько обескуражен, что запоздало потянулся за сорочкой, чтобы прикрыть шрамы, однако Варвара Кирилловна, примостившись на его бедрах, перехватила его руки, заключив в свои ладони. Она смотрела в его лицо — помолодевшее без усов и такое трогательное от смущения. Варвара Кирилловна поцеловала его пальцы, дрогнувшие от прикосновения, будто князь только что осознал, что все происходящее реально. Без лишних слов он обхватил ее лицо ладонями и прислонил свой лоб к ее так, что и кончики их носов соединились — девушка доверительно опустила свои кисти на его предплечья. Он поцеловал ее в губы, но не как три года назад, а медленно, тягуче, нежно. А Варя ответила, но не как в цветочной, а уверенно и ласково и переложила руки на его шею. Не разрывая контакта, Григорий обнял ее, притягивая совсем близко, сжимая спину, так он будто говорил, что не позволит ей упорхнуть, как тогда. Но княжна и не собиралась: добровольно отказаться от его губ и рук казалось грехом.       Они провели остаток ночи вместе, а затем, сплетясь, лежали до самого рассвета, думая об одном и том же — что невозможно чувствовать себя столь несчастными и счастливыми одновременно.       Однако, когда в окно комнаты начали проникать первые лучи, Варвара Кирилловна безмолвно поднялась, накинула рубашку и так же бесшумно, как и появилась, оставила Григория собираться в дорогу. Курагин, не осознавая собственных действий, оделся, думая про себя, что не может уехать — в Троицком теперь находилась вся его жизнь. Но в то же время он помнил и о своем долге и обещал себе, что, выполнив его, обязательно возвратится, не позволив ни Наполеону, ни войне, ни чему- или кому-либо еще забрать у него определившийся смысл его существования.       Накрапывал дождь. Князя никто не провожал в этот ранний час, только с конюшни привели подготовленного коня да, поклонившись, пожелали доброго пути. Курагин погладил лошадь по загривку и расчесал пальцами гриву, не зная, зачем медлит: меньше проводов — меньше слез. Сзади засеменили шаги, и по нутру Гриши растеклось тепло. Он обернулся, чтобы полюбоваться Варей: она была в темном платье и знакомом платке с вышитыми крупными цветами, волосы наскоро заплетены в косу, приобретшую в свете часа какой-то необычный рыже-розовый цвет. Она подошла к нему и посмотрела в глаза — она плакала — впервые за столько времени. Григорий Александрович замер, когда она протянула руки к его шее, с которой свисала цепочка с крестиком и медальоном, и открыла последний. Она затаила дыхание, увидев там собственный подарок шестилетней давности — засушенный цветок тысячелистника с их поля. Она слабо улыбнулась — ее лицо просветлело от озарения: «Я люблю его, а он любит меня», — отчего губы ее покраснели, а в груди у Григория все заныло — он хотел обнять ее, расцеловать в бледные щеки, но знал, что если сделает это, не сможет покинуть ее. Он позволили себе только поцеловать ее руки в трех местах — на стыке и в тыльную сторону каждой ладони — и прижаться к ним лбом, точно получая благословение. Затем он, решившись, выдохнул, отпустил их и, развернувшись, поставил ногу в стремя.       Всхлип, который вырвался у Вари, врезался в его спину, выбив из него остатки самообладания. Он отпрянул от коня, поворачиваясь обратно к девушке, и впился в ее губы отчаянно, жаждуще, алчно, потому что не мог знать, когда поцелует ее в следующий раз и поцелует ли вообще. Гриша оторвался от нее так же порывисто, как и приблизился и, стараясь не думать, вскочил в седло. Он пришпорил лошадь и, не оборачиваясь, пустился галопом.
Примечания:
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.