Часть 11. Исцеления и соблазны
27 января 2022 г. в 17:23
Примечания:
Дорогие читатели, возможно, всем фикрайтерам, выкладывающим работу по частям до ее завершения, не помешало бы иметь под боком такого Эрика, который описан в конце этой главы. Но соблазнам подвержена не только Эрикова Кристина, и не все умеют, как он, творить в подземельях. Так что - оставляйте отзывы:)
В полуоткрытое окно влетела жирная муха, ее крылышки отливали зеленым; с мерзким жужжанием металась она по комнате, а он – он молча сидел на своем диване с ощущением какого-то бессилия, неспособный даже позвать Дариуша, чтобы прихлопнуть эту пакость.
Слабость, слабость… От мухи не избавиться, досадное насекомое – оно так и норовит сесть ему на рукав, на затылок, на щеку. Он вяло дернулся, его пробрала дрожь, но у него даже не было желания махнуть рукой.
И мысль преследовала его, как муха – назойливая, злая, неладная – он опасался ее, но не до конца, не до конца; оставалось что-то бессмысленно-блаженное, что-то болезненно-сладковатое на дне этого кубка…
Пестрый халат, мягкий и уютный, покойно нежащий его полное тело, внезапно показался ему недостаточно теплым; он поежился и неловко поднялся с дивана, собрав остатки сил. Лениво прошлепал к резному шкафчику, стоявшему в углу комнаты, рядом со старинной керамической вазой на мраморном постаменте.
Он любил изысканные, богатые вещи, и, хвала Аллаху, ему все же удалось вывезти что-то со своей родины. Семью пришлось оставить в Персии, но кое-что, как ни странно, скрашивало его унылые дни на далекой чужбине. Красота окружала его, он чтил ее во всем – не только в изящной обстановке, но и в неторопливых жестах достойных вельмож, быстрых движениях танцовщиц и – что греха таить – в движениях Эрика, когда тот вершил правосудие во дворце великого шаха…
Муха по-прежнему зудела, зудел и его висок; боль распространялась на щеку, похожая на зубную, он хорошо ее знал – не спрятаться, не скрыться… Только один бальзам помогал от еженедельной муки, это верно; Камиль был искусным врачом и большим другом дароги, он-то и научил его врачеванию изматывающей боли…
Жаль Камиля – умер, не сумев спасти сына ханум, как до того не сумел спасти и единственного сына дароги. Но Хамид не держал на него зла, не в его это было характере – напротив, они сошлись еще теснее после гибели Хосейна. Камиль был спокойным, чуть насмешливым человеком, знатоком и составителем различных зелий; ничто, казалось, не могло поколебать его спокойствия.
Он дружил и с Эриком, насколько с тем возможно было дружить – они встречались в доме Хамида и часами засиживались за кальяном, обсуждая секреты целительства. Да, Камиль даже привязался к французу и почти считал его своим учеником – пока тот не накинул на его шею петлю по приказу маленькой госпожи.
Хамид тихонько вздохнул. Высокий, немного морщинистый лоб врача, его умные, проницательные желтые глаза, тонкий длинный нос с горбинкой. Что-то необъяснимое сближало его с чужестранцем – что-то, чего Хамид не понимал и не разделял, и оттого нередко чувствовал себя третьим лишним при их беседах, хотя проходили они у него дома, на летней террасе под шелковым навесом, посреди розового сада.
- Древние говорили: «У врача есть три оружия: слово, травы и нож». Вы, господин Эрик, мастерски владеете первым, а при желании могли бы легко овладеть и вторым, и третьим. Впрочем, третье вам также охотно повинуется, но я говорю о медицине…
- Величайшие в истории врачи, дорогой Камиль, были родом из Персии. Мне льстят ваши похвалы, но я бы мечтал научиться у вас многому. Меня привлекают тайны собираемых вами трав и составы ваших лекарств…
- Начать можно, как и во всяком деле, с малого, дорогой господин Эрик… Необязательно подниматься высоко в горы, разыскивая какие-то особые ингредиенты для снадобий. Порой для излечения самых неприятных болезней достаточно и одуванчика… Природа – служанка Аллаха – устроила все так премудро, что одна и та же трава может вознести нас в рай и низвергнуть в ад…
- Камиль, иногда вы говорите простые слова так сложно, что моя мысль не поспевает за вами… Смысл ваших речей темен для меня…
- Почтенный дарога, прошу простить, но большинству людей не нужно понимать врача, достаточно следовать его предписаниям… И чем туманнее выражается врач, тем больше доверия ему среди простых смертных. Иное дело – господин Эрик. Он понимает все до последнего слова и, несомненно, сможет растолковать вам мои невнятные речи.
- Одна и та же рука, дарога, умеет и карать, и ласкать – вам ли этого не ведать? Так почему же природа не может подчиняться тем же законам? Ведь, в конце концов, именно мы подражаем ей, а не наоборот.
Хамид открыл шкафчик. Пузатые медные кувшинчики стояли в ряд, готовые броситься на помощь хозяину по первому его знаку. Но перс не спешил доставать себе лекарство. Его взгляд неумолимо притягивало граненое стекло сосуда, плотно закупоренного черной пробкой. Небольшая емкость скрывалась за стройной шеренгой целебных зелий, которые Эрик передал дароге после кончины Камиля. И только этот стеклянный сосуд, чудом не разбившийся в многочисленных странствиях, ни разу не проходил через руки француза.
- Позвольте напомнить вам мои прежние слова, дарога: один и тот же дар природы может оказаться и животворным, и губительным одновременно. А кто же может знать, что спасет одного и что погубит другого? - Камиль отрешенно смотрел на Перса. – Вы спрашивали, способно ли хоть что-то исправить врожденное страшное уродство – такое, как у нашего общего друга. Да, частично его возможно исцелить. Но эксперимент этот, дарога, обещает быть весьма рискованным: вассервия может оказать на уже поврежденные некоторыми болезнями ткани восстанавливающее воздействие, но может и разрушить их до основания, в зависимости от преобладания того или иного вещества в крови пациента. Нам неизвестно заранее, какой эффект вызовет это зелье у того, кто будет его принимать. Ведомо лишь одно: для здорового человека оно будет крайне опасным. Нет, оно не приведет никого к смерти. Однако спровоцирует серьезные повреждения... А устранить их сможет только очень сильное противоядие, которое я усердно ищу, но до сих пор не сумел отыскать… Лишь имея его на руках, можно было бы попробовать понемногу давать вассервию Эрику. В противном случае риск слишком велик. Ах, не хотел бы я дожить до того дня, когда лекари будут принуждать своих пациентов принимать подобные средства во имя ложно понятой любви к ближним…
Он и не дожил. Хамид смотрел на сосуд жадным взглядом, руки его сами тянулись к шкафчику. Ведь никому же не будет вреда от того, что он просто потрогает лекарство, просто возьмет его в руки? А это, конечно же, лекарство, а не яд, что бы там ни говорил обреченный на казнь высокий лекарь с желтыми глазами. Вассервия… трава, собранная на отрогах далеких Гималаев. И секрет зелья передали Камилю таинственные узкоглазые жители гор.
Но зачем же тот решился оставить снадобье ему, Хамиду? Передал незадолго до кончины… Ну что ж, как бы то ни было, теперь дарога может распоряжаться этим снадобьем по своему усмотрению. И если этот высокородный европейский мямля не сумеет взять дело в свои руки, то он, перс по рождению и страж порядка по призванию, сделает все, что от него зависит. А Эрик еще поблагодарит его за это. Бедный Эрик…
________________________________________
Кристина все последние дни летала, как на крыльях. Она не верила сама себе, не понимала, что с ней творится, да и не хотела ни верить, ни понимать. К чему сомнения и раздумья, когда ей наконец-то возвратили то, без чего она была почти мертва. У нее снова был голос. Живой поток музыки, изливающийся из ее груди. Девушка пока еще не могла до конца привыкнуть к этому новому звучанию; поначалу она даже немного испугалась.
- Эрик! Что вы думаете об этом? – нетерпеливо спрашивала у него она в тот день, идя за ним на кухню. Он жестом велел ей сесть, разжег огонь, достал ковшик, вскипятил молоко, налил его в чашку и добавил туда немного меда. Размешал и поставил перед ней:
- Пейте.
Кристина терпеть не могла горячее молоко с медом еще с детских лет, но ослушаться не посмела. К тому же, ей как можно скорее хотелось услышать ответ на свой вопрос, а ведь Эрик совершенно точно ничего не скажет, пока она не выпьет все до последней капли. Поморщившись, Кристина стала тянуть из чашки ненавистное молоко, а он, молча стоя у плиты, спокойно наблюдал за ней из-под безразличной ко всему маски.
Наконец она отставила чашку в сторону и вновь выжидательно уставилась на своего ментора.
- Ну что вы сверлите меня взглядом, мадемуазель? – в конце концов медленно отозвался он. – Эрик обещал, что голос вернется, и, как видите, не ошибся.
- Но ведь… это же не мой голос, Эрик! Можно ли сказать о нем, что он «вернулся»? По правде говоря… у меня странное ощущение: как будто псалом исполняла не я… Уж не вы ли пели за меня, месье?
Он прищурился.
- Полно, Кристина, не говорите глупостей.
- Что же мне тогда обо всем этом думать?
- А кто велел вам думать? С вас вполне достаточно, чтобы вы слушались своего учителя и правильно выполняли упражнения. Об остальном позаботится Эрик. – В его голосе явственно прозвучало предупреждение, но Кристину было не остановить.
- Но должна же я понимать, что случилось! Должна же я, в конце концов, знать, чем обладаю или не обладаю!
- Вам нет нужды об этом заботиться! – отрезал он. – Вы в данном случае не обладаете ничем. Разве может драгоценность обладать сама собой?
- Ах, вот что вы обо мне думаете? Я для вас просто вещь, которую нужно холить и лелеять ради собственного наслаждения? Ценный предмет коллекции? – внезапно с раздражением выпалила она и осеклась, испугавшись собственного тона. Эрик с удивлением смотрел на нее.
- А разве вам не все равно? – наконец, после долгой и неприятной для обоих паузы, проговорил он.
- Нет, как и любому человеку. Я ведь человек, Эрик, живой человек, а не кукла! У меня тоже есть мысли и чувства, я хочу, я имею право знать, что со мной происходит!
Еще одна пауза.
- Нет, вы не предмет коллекции. У Эрика нет никакой коллекции, - наконец сухо ответил Призрак. – Из всего ценного на свете у него есть только ваш голос и, будьте уверены, он не допустит, чтобы ему повредили каким-либо образом. Если вас волнует, не заставит ли он вас петь партии для лирического сопрано, то ответ будет – нет, во всяком случае, не сразу.
- Но я хотела бы понять, считаете ли вы нормальным, что мой голос так изменился? С чем это может быть связано?
- Кристина, - тихо признался он, вновь переходя с третьего лица на первое, – скажу вам честно: точно не знаю. Причина может быть вполне тривиальной: я читал – хоть и никогда не видел этого воочию –, что иногда голос меняется с возрастом, или же что учитель может ошибиться и не распознать меццо-сопрано в юной ученице. Впрочем, второй вариант исключается – я ошибиться не мог, - поспешно прибавил Призрак.
- Значит, возраст, - подвела итог Кристина и внезапно рассмеялась: - Я постарела, Эрик! Правда?
------------------------------------------------------------------
Он с недоумением смотрел на нее; в какой-то момент ей показалось, что губы его, едва видневшиеся из-под плотно прилегавшей к лицу маски, слегка дрогнули.
- Это вам пока точно не грозит, Кристина, - с усмешкой заверил ее он.
Она же вдруг легко вскочила из-за стола и сделала несколько пируэтов посреди кухни, придерживая пальчиками расшитую незабудками юбку домашнего платья:
- Я могу петь, Эрик! Я снова могу петь!
- Осторожнее, Кристина! Вы ушибетесь! – недовольно воскликнул он, видя, что она чуть не задела локтем острый угол деревянной полки, заставленной восточными пряностями.
Но она продолжала кружиться, счастливо улыбаясь – впервые за долгое, долгое время. И он поймал себя на том, что его губы тоже растягиваются в какое-то подобие улыбки – по совершенно непонятной причине. Ему было приятно видеть ее счастливой – да, приятно так, что по коже начинали бегать мурашки. Это совершенно нормально, думал он. Любому мастеру лучше работается, если его инструмент в хорошем состоянии, а вполне естественно, что у человека хорошее состояние зависит, прежде всего, от настроения.
«Я ведь человек, Эрик…» Раньше она не говорила с ним так. Никогда не говорила с ним так. Да она попросту не рассуждала о себе и о своих потребностях. Пожалуй, у нее вообще не было интереса к себе самой, к своим вкусам, привычкам, талантам. Это он мечтал для нее о сцене, он хотел раскрыть ее потенциал, он хотел быть ее демиургом. А она? Единственное желание, которое она когда-либо выражала самостоятельно – это быть не с ним, а с Раулем. Он горько усмехнулся. Ну и куда это желание ее привело? Нет-нет, никаких глупостей. Ей же лучше, если о ее нуждах печься будет он. Сама Кристина вряд ли на это способна. Единственное, что она действительно сделала себе во благо – это вернулась к нему. И он и вправду сможет позаботиться о ней… С ним она всегда будет смеяться вот так – радостным, беззаботным смехом. Собственно, она уже так смеется именно благодаря ему. А на что она была похожа, когда только пришла? Мокрая, холодная, вся дрожащая… Готовая на все, лишь бы возвратиться к своим истокам… Он поймал себя на том, что засмотрелся на ее нежные, грациозные движения. Она сделала несколько шаловливых па и вдруг, подбежав к нему, замерла – как будто хотела что-то сделать и не решалась. Что же?
А Кристина стояла прямо перед ним, так близко, слишком близко, невыносимо близко – рыжеватая курчавая головка на уровне его тощей груди, затянутой в белый жилет – сцепив пальцы в замочек (знакомый с детства жест):
- Эрик… Я так благодарна вам… Вы опять спасли меня.
«Опять? О чем это она?» Как близко она стоит. И от нее почему-то снова пахнет сиренью. Такой удивительный майский запах.
- Спасибо, спасибо… - повторяла Кристина, внимательно заглядывая ему в глаза, словно чего-то ища в них, словно пытаясь пробраться под черный слой маски…
…И тут его рот словно бы наполнился чем-то горьким. Эрик вспомнил: точно так же она смотрела ему в глаза тогда, на сцене. Точно с тем же выражением, тем же испытующим, как бы ищущим взглядом…
- Не понимаю, о чем вы, мадемуазель, - резко бросил он. – Сейчас вам лучше всего пойти к себе в спальню, уже поздно, а завтра нужно возвращаться в мастерскую. И, умоляю, больше никаких танцев – здесь тесно, а уроки мадам Жири вы помните еще меньше, чем мои. Вовсе не обязательно изображать слона в посудной лавке, чтобы продемонстрировать свои восторги!
----------------------------------------------------------
…И все же она была счастлива. Он вел себя странно – иногда смотрел на нее с таким выражением, что все внутри почему-то начинало танцевать, ей хотелось тут же пуститься в пляс, изображая – как он сказал? Бегемота в посудной лавке?.. А иногда – и это бывало чаще всего – он сердился на нее.
Да, пришел конец ровной, вежливой холодности в их общении. Он почти никогда не хвалил ее, раздраженно придирался к малейшим недочетам в дыхании и пении, сурово упрекал за несобранность, свирепо твердил, что ей не видать совершенства, как своих ушей, если она не будет заниматься прилежно, как в детстве, выпевать все интервалы, staccato и legato…
Но теперь она почти перестала бояться его. Даже его яростные восклицания звучали для нее прекраснейшей музыкой, ибо касались ее голоса. ЕЕ голоса! Он был, он существовал, он имел свое место в этом мире. С ним можно было работать, его можно было развивать, она снова становилась самой собой под властным и нетерпимым взглядом Эрика.
Впрочем, она замечала и еще кое-что. Эрик злился не только на уроках. Бывало, что его глаза яростно вспыхивали желтым огнем, а тонкие губы кривились, когда она вдруг, забывшись, начинала напевать на кухне, или делала какое-то легкое движение, выдававшее ее настроение, или улыбалась ему… Да, она улыбалась ему. Она вовсе не забыла, что именно скрывается под шелковой маской, но его образ как бы раздвоился в ее душе.
Он был не первым человеком в ее жизни, к кому она испытывала подобные двойственные чувства: первым был отец. Когда Густав Дайе впадал в меланхолию, как бы отдаляясь от дочери, глядя в пустоту часами, она не узнавала его. Это был он и в то же время не он. О, это пугающее ощущение, когда черты принадлежат ему, а глаза – такие чужие, стеклянные, а выражение – такое жестокое своим безразличием к ее существованию; в уголках губ скапливалась слюна, пальцы скрючивались, как корни, в попытке поймать навсегда ушедшее. «Батюшка сейчас странный. Я боюсь его оставлять», - объясняла она Раулю, запинаясь, и слово «странный» лучше всего передавало ту смесь страха, отвращения, непонимания, жалости и нежности, которые она вызывал в ней в те минуты отец. Главное, лучшее, прекраснейшее и надежнейшее существо на свете становилось самым далеким и пугающим, от которого хотелось – и было немыслимо – бежать куда угодно, лишь бы не видеть его пустого, измученного и жестоко мучающего ее лица.
И вот теперь – Эрик. Был Эрик-в-маске – он был ее ангел и учитель, великий, сильный, заботящийся о ней; не человек, но дух музыки, владыка оперных недр, как будто заново вдохнувший в нее душу в эти дни вместе со звуками отцовской скрипки…
Все ему было подвластно, все он знал, все видел; часто гневался, но был милостив к ней, бедной невежественной хористке своего театра, как милостив монарх к последней из своих подданных…
И был Эрик-без-маски – жалкий урод и убийца, мучитель, чуть не удушивший Рауля и его незнакомого ей друга, безобразное чудовище, валявшееся перед ней на коленях, умолявшее не оставлять его и содрогавшееся от рыданий… Кристина совсем не испытывала угрызений совести, думая о втором Эрике такие ужасные вещи. О нет, нисколько. Ведь с детства она привыкла четко разделять образ отца на «странного» и «обыкновенного», и оба они никак не смешивались между собой.
Так и тут: чудовище имело не так уж много общего с ее маэстро, к которому она, сама того не желая, привязывалась все больше и больше… да и была ли хоть когда-нибудь в жизни не привязана к нему?
Все меньше она боялась, что монстр выглянет из глаз ментора; все чаще ей хотелось дотронуться до его пальцев – тех самых, что, взяв смычок, подарили ей новую жизнь. Галатея возвращалась к своему мастеру; но возвращалась уже осознанно, льнула к его щедро дающей руке, и уже почти не опасалась, что его вновь поглотит безумие Диониса. Ведь пока ими обоими руководил только Аполлон.
------------------------------------------------------------
Мадам Антуанетта забыла свои перчатки в мастерской, и ей пришлось вернуться за ними, когда уже начали зажигать фонари. На дворе стояла осень, начинало холодать, и ей вовсе не хотелось, чтобы руки зябли на ветру.
Она не удивилась, заметив в окошке свет: накануне Кристина предупредила ее, что задержится сегодня подольше, чтобы закончить работу, оставленную вчера на середине из-за того, что ей нужно было торопиться на урок. Антуанетта не сердилась на девушку за медлительность в труде: она знала, что сейчас для Кристины самое важное – восстановить голос, и очень надеялась, что жертвы, приносимые хозяйкой ради ее блага, не будут тщетными. О, Антуанетта еще увидит ее на сцене в роли Царицы ночи или Лючии ди Ламмермур из первых рядов партера!..
Почтенная дама открыла двери своим ключом и уже намеревалась подняться в ателье, как вдруг услышала нечто удивительное. Томные, чуть низковатые, бархатные звуки доносились сверху, растекались по лестнице, заполняли все пространство вокруг хозяйки, обволакивая ее и подчиняя себе. Антуанетта покраснела, как девица; она решительно не могла понять, откуда струится эта песня, но бархатный женский голос будил в ней какие-то неведомые ей самой, постыдные, запретные чувства. Пожилая матрона и не подозревала, что все еще способна на них!
А голос звал ее, приглашал подняться наверх, и она последовала за ним, все еще недоумевая, но почти дрожа от давно забытого чувственного наслаждения. Наконец она распахнула двери в залу, где стояли швейные машины, и остановилась в изумлении: песня лилась из освещенного керосиновой лампой угла, в котором стояла Кристина…
Доделанная работа лежала на соседнем столе, а девушка, выпрямившись гордо, как наследная принцесса, все пела и пела, полузакрыв глаза и, очевидно, не замечая вошедшей хозяйки. Антуанетта молча смотрела на нее с порога, не смея шелохнуться; она часто ходила слушать оперы в театр, но никогда еще сам театр не являлся к ней домой во всем блеске своего величия. Наконец ария была завершена, и Антуанетта непроизвольно захлопала в ладоши, восклицая: «Браво!!!» Кристина вздрогнула и резко открыла глаза. Увидев хозяйку, она изменилась в лице и пробормотала:
– Мадам… Простите! Я никак не думала…
– О, дитя мое! – прервала ее Антуанетта, - вам вовсе не за что просить прощения! Вы… вы так прекрасно пели! Я и не подозревала, что…
Девушка смутилась:
– Я знаю, что должна заниматься в театре, а не здесь, но мой учитель… понимаете, он пока против того, чтобы я исполняла такие сложные арии, как эта… А мне, - она вдруг нежно, мечтательно улыбнулась, – так хочется испробовать всё сразу! Понимаете, после столь долгого молчания… Разумеется, мне еще далеко до таких трудных сольных партий…
– Но это было прекрасно, – заверила ее Антуанетта. – Я как будто бесплатно побывала в Опере! Надеюсь, что, когда вы возобновите свои выступления, то не будете против, если я иногда буду баловать себя, приходя послушать вас.
– Ну что вы, мадам, – порозовела Кристина. – Я обязана вам всем! Ведь именно вы позволили мне уходить пораньше, чтобы брать уроки у моего учителя… Конечно, до полноценных спектаклей пока еще очень далеко. Впереди много работы, - вдруг помрачнев, повторила она вслух слова Эрика. – И все же, - высказала она уже собственные мысли, – что-то сдвинулось с мертвой точки. Только вот как понять, какое действие мой нынешний голос оказывает на слушателей? Пока меня слышит только маэстро, а он очень строг и так редко показывает, что доволен мною…
Кристина понимала, что хозяйка мастерской бесконечно далека от мира музыки, как бы часто ни ходила в театр, но именно это и позволяло делиться с ней теми, возможно, несколько суетными переживаниями, которых Эрик, скорее всего, не понял бы и не одобрил. Призрак годами творил свои произведения в подземельях, ни разу не выходя на поверхность; единственный раз, когда он позволил себе представить свое детище на суд зрителей, был именно на той злосчастной премьере… но сейчас она не будет об этом думать.
Эрик слишком презирал людей, чтобы расточать перед ними свои богатства; некогда он сказал ей, что не согласен в Евангелии со многим, но одно наставление разделяет всей душой – а именно, не метать бисер перед свиньями. Кристина единственная удостоилась чести слышать не только «Дон Жуана», но и многие другие плоды его ночных бдений. И Кристине же было предназначено стать для него единственным путем на сцену; через нее должны были зазвучать те арии, которые он писал в долгие одинокие часы. Но в целом Эрик привык обращаться в холодную пустоту, не надеясь на отклик. Ведь и ей, своей ученице, он показывал далеко не всё – она точно это знала… Девушка внутренне поежилась. Смогла ли бы она вот так сосредоточенно, из года в год, служить чему-то незримому, в пещерной тьме, не ожидая совершенно никаких отзвуков из внешнего мира? А скрывать свое лицо? Никогда не слышать похвал, обращенных к ней, не видеть горящих восхищением глаз, не чувствовать переживаний зала? Он прячется сам и прячет свой дар; лишь с нею одной пожелал он поделиться, и тем большая на ней лежит ответственность… Однако он еще ни разу не говорил ей, когда же, по его мнению, она будет снова готова подняться на сцену… И Кристина даже не решается заговаривать с ним на эту тему. Иногда в душу закрадывается подозрение, что он хочет сделать из нее подземную жрицу, голос которой будут слышать только каменные своды нижних этажей. Но она-то так не может, не может! Теперь, когда она обрела свое легкое дыханье, свою подлинную суть, когда она опять почувствовала себя собой, ей надо хотя бы немного обнажить свой талант перед людьми, а не только перед бесстрастной маской. Пускай ее услышит хотя бы несколько человек, но пусть этих людей взволнует то, что она исполнит, пусть они следуют за ней, как она следует за ним, пусть отдадут ей то, что она отдает ему… Ведь, если вспомнить его же слова, она всего лишь инструмент, а не музыкант. Музыкант может играть только для себя, но инструмент жив, пока его игре внимают.
Она задумчиво улыбнулась и вновь прикрыла глаза. Как же хорошо на душе, как свободно в груди.
Антуанетта задумчиво смотрела на свою работницу. Внезапно хозяйке ателье в голову пришло одно любопытное соображение. Она, конечно, не маэстро Дестлер, а всего лишь портниха, любящая проводить досуг в оперном театре, но все же способна понять, когда поют хорошо, а когда – не очень. Ее подопечная пела, безусловно, хорошо. Немножко слишком чувственно, но, наверное, при желании Кристина сможет спеть чуть менее страстно. Во всяком случае, идея неплоха: девушку, которая, кажется, совсем замуштрована своим ментором, она должна порадовать, а уж самой мадам – доставить несказанное удовольствие. В какой-то мере Антуанетта даже ощущала себя ответственной за успехи Кристины: ведь если бы она тогда не уговорила девушку пойти на «Орфея», та продолжала бы заниматься исключительно шитьем.
– Дорогая Кристина, в парке напротив нашего ателье иногда дают благотворительные концерты под открытым небом. Я немного знакома с устроительницей – это одна из наших заказчиц, весьма достойная дама; если вы не будете против, я могу поговорить с ней, и в следующий раз вы споете там, чтобы попробовать себя на публике. У них что-то вроде небольшой сцены под открытым небом; иногда там выступают бродячие артисты, иногда приглашенные певцы; есть возможность договориться с аккомпаниатором… Конечно, вы должны понимать, что это не Опера, условия не те…
Кристина вздрогнула. Предложение Антуанетты было совершенно неожиданным и отвечало только что посетившим ее мыслям. Святые небеса, как же ей хотелось согласиться! Ну хоть чуть-чуть приоткрыть себя миру, показать всем, что она вернулась, что это снова она!
…Но – Эрик. Он ведь вроде бы взял с нее какое-то обещание, касающееся ее голоса… То ли она не должна была петь без него, то ли без его разрешения, то ли без его ведома, или что-то в этом роде… Разумеется, ей следовало бы попросить у него позволения, ведь если бы не он, то и голоса бы ей не видать; он вообще совершил ради нее настоящее чудо. Но если она спросит его мнения, то он ни за что не позволит.
Девушка представила себе суровый взгляд янтарных глаз в прорезях черной ткани. Эрик сухо скажет: «Кристина, вы с ума сошли! Вам еще работать и работать. И где вы хотите петь? Перед толпой зевак, которые не отличат Моцарта от Бетховена, а Россини от Доницетти?» Его узкие губы искривятся в презрительной усмешке, и он сразу же велит ей идти к себе, потому что у него испортится настроение, и он не захочет заниматься с ней после ее слов…
И ей придется читать надоевшие книги или бессмысленно разглядывать неподвижные фарфоровые статуэтки в своей спальне, вместо того чтобы смотреть на настоящие, открытые лица, меняющиеся при каждой ее ноте, и кожей впитывать их выражения.
– Мадам, мне бы очень этого хотелось, правда, но я не могу… Я обещала моему учителю, что не буду петь, пока он не решит, что я достаточно готова к этому…
– Но ваш учитель, конечно же, имел в виду оперное пение, а не такое любительское исполнение, – настаивала мадам Антуанетта, которой очень хотелось подбодрить девушку. – Да и что плохого может случиться, если вы немножко порадуете простую публику? Там ведь не будет знатоков, я и сама ничего не понимаю в ваших премудростях, а слушать вас придут такие же люди, как я… Многие из них наверняка никогда и не были в Опере… Ну же, Кристина, смелее!
Девушка замялась. С одной стороны, она не помнила, чтобы Эрик, ставя ей условие не петь без его согласия, имел в виду выступления на любой сцене. С другой, она вообще смутно помнила весь тот разговор между ними – слишком расстроены были тогда ее чувства. Соблазн велик, но что произойдет, если Призрак узнает о нарушении обещания? Она уже давно не боялась его, как раньше, но при этой мысли содрогнулась. А Антуанетта продолжала тоном змея-искусителя:
– Дорогая, если вы все же опасаетесь, что ваш наставник будет недоволен, имейте в виду, что место вашего выступления, как и наше ателье, находится не так уж близко от Оперы. На афишах можно не указывать ваше имя, вы вполне можете выступить под псевдонимом. И как тогда он узнает о вашем маленьком триумфе? Ведь маэстро вряд ли посещает уличные концерты…
Эти слова могли бы успокоить Кристину. Он ведь и правда никогда не покидает своих подземелий, разве что иногда отправляется в лавки за предметами насущной необходимости, но какие лавки в парке? Он никак не сможет узнать о ее эскападе. Однако кое-что все еще смущало ее.
– Мадам, но ведь он будет ждать меня вечером. Если концерт будет в выходные, то я вообще не смогу отпроситься. А по будням, как вы знаете, я должна возвращаться к нему уже в три часа дня.
– Концерт можно устроить и в будни – тогда публика будет даже более изысканная. А по поводу вечера – ваше беспокойство излишне, – уверенно заявила Антуанетта, отметая все возражения. – Сегодня же вы задержались.
– Но это исключительный случай, вчера мне пришлось уйти к нему раньше, так как потом у него были какие-то другие дела, и я не успела закончить работу… Поэтому сегодня он разрешил мне побыть у вас подольше.
– Ваш маэстро Дестлер – просто какой-то адский цербер, – усмехнулась Антуанетта. – Но что мешает вам сказать ему в день концерта, что я загрузила вас работой накануне, и вам придется опять задержаться в качестве исключения?
Глаза Кристины расширились:
– Маэстро Дестлер? – пролепетала она. – При чем тут маэстро Дестлер??
– Только не говорите мне, что не знали фамилии своего учителя, мадемуазель! Ни за что не поверю, – возмутилась мадам Антуанетта.
– Но я…
– Кузина все рассказала мне. Ваш маэстро и есть автор той прекрасной оперы, прослушав которую, вы и решились продолжать занятия с ним. И не надо ничего от меня утаивать. Думаете, я бы отпустила вас на уроки к какому-то неизвестному мужчине? Я пока еще дорожу репутацией моей мастерской, – гордо подбоченилась она, в глазах блестели насмешливые искорки.
Кристина ничего не понимала. Она ошарашенно потрясла головой; все это еще надо будет хорошенько осмыслить. Этого не может быть… мадам Жири, возможно, обманула кузину, чтобы та разрешила ей ходить на уроки к Эрику… о да, конечно. Тогда ей ни за что нельзя выдавать своего удивления перед хозяйкой. Но если это и правда он… если Эрик и Дестлер – одно и то же лицо? Шанс невелик, но тогда получается, что он сам же и привел ее обратно к себе своей музыкой – ведь именно после пения Эвридики она решилась ринуться в подвалы… И кем же была Эвридика? В театре есть какое-то новое уникальное сопрано? Тогда неудивительно, что он не торопится выводить на свет Божий ее новый голос – да кому вообще нужно ее недоработанное меццо, когда у театра есть такая примадонна? Возможно, ее уделом теперь действительно останутся лишь парковые выступления... Но… тут ее осенила еще одна мысль. Если Эрик и есть Дестлер, то это значит, что Призрак вновь выставил свое творчество на суд «толпы», как презрительно именовал он посетителей театра. Да нет, вряд ли. И все же… В любом случае, ей надоело, что вокруг нее столько тайн, что ей никто ничего не говорит открыто, даже мадам Жири; что с ней обращаются, как с вещью… Как это он там сказал: «разве драгоценность может обладать самой собой?» Значит, он снова хочет обладать ею, вот как? Или он имел в виду только ее голос? А что хочет делать она сама, его совершенно не волнует… Спеть в парке будет прекрасной возможностью хотя бы внутренне отомстить за такое пренебрежение к ее мыслям и чувствам. С другой стороны, это совершенно безопасно, потому что, как бы Эрик ни выказывал свои прошлые привычки, он давно уже не преследует ее. Нынешний Эрик не поедет за ней на кладбище к отцу. Ему есть дело лишь до ее таланта, и задержка на работе будет волновать его только с точки зрения пользы или вреда этой задержки для голоса. А какой вред может причинить голосу лишний час в мастерской?
– Я согласна,твердо сказала Кристина, незаметно стерев отчего-то скатившуюся по щеке слезу.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.