*****
Игра на арфе теперь нелегко давалась его огрубевшим пальцам. Столько времени посвятил он безраздельно военному делу — давно руки его утратили былую ловкость. Она покоилась на изгибе его руки, арфа из черного дуба, когда-то принадлежавшая дорогому ему человеку. Даже в тени дерева старые шрамы бесчисленных сражений резко выделялись на коже его рук. Кончиками пальцев он коснулся теплых, сверкающих на солнце струн. На мгновение он хотел было отложить ее в сторону, на старую каменную скамью, где плясали по нагретому мрамору солнечные лучи, пробравшиеся сквозь листву дуба. Старое чувство вины коварно обвилось вокруг его сердца, впиваясь в него когтями: вины за то, что он в тайне касался этих струн; за то, что он, подобно ребенку, верил, что так она услышит его, ведь она так любила музыку — так, что когда ее не стало, в звучании арфы всем чудился ее голос, и ни его отец, ни его брат не могли больше выносить ее звука. Что, если кто-то услышит его? Тихо посмеявшись над собственной глупостью, он покачал головой. Он был один, и никто не услышит его, кроме травы, старого дуба и маленькой серебристой рыбки, мелькающей в пруду с лилиями. И даже если бы они услышали, какое это имело значение? Он не был узником здесь, в Домах Исцеления, но однажды ночью, беспокойно ворочаясь на своем узком ложе, он вдруг осознал, что он один. Мало кто приходил к нему теперь: следопыты возвратились в Итилиен, а Боромир — он не видел его и не говорил с ним после той ночи; а его отец… Отец не пришел вовсе. Он не был узником, но тяжесть цепей, невидимых для глаз, давила на него все сильнее, и с каждым днем в нем росло отчаянное желание освободиться, и желание выговориться — это было так не похоже на него, желание говорить о чем угодно с кем угодно — все равно, с кем. Это душило его сон и превращало каждый прожитый день в невыносимое испытание. И всегда вдали вырисовывались холмы Итилиена: зеленовато-желтые или нежно-золотистые при свете дня, и темно-красные в свете закатного солнца. Пальцы его легко бродили по струнам, и поначалу он касался их неловко — подобно человеку, что провел в молчании много лет, и теперь словно бы вслепую нащупывал родные слова. Тихие звуки, похожие на шелест ветра, постепенно превращались в мерцающее созвездие нот, и постепенно музыка уносила его назад, через тридцать лет серых туманов печали и горя, и еще дальше. Женщина в длинном темном платье и светловолосый ребенок, играющий у ее ног. Грациозным движением она вынимает гребень из волос, и золотистые пряди падают на ее плечи, струясь и сверкая, подобно отблеску солнца на речной глади. Так сидела она на скамье из старого камня под сенью большого дуба, перебирая сияющие пряди длинными тонкими пальцами, и тихо напевала: То песнь о Деве, что жила В далекие года, Чиста, как полдень, и светла, Как ранняя звезда. Она несла эльфийский свет — Так, солнцем залитой, Волшебный Лориен одет Зарею золотой; Так бьется чистым серебром Прозрачный звонкий ключ; Так ветер в странствии своем Свободен и летуч. И в изумрудной траве белели звездочки альфирина, а в ясном воздухе витали сладкие ароматы розмарина, лаванды и дикого тимьяна. Он помнил, как он наблюдал за листьями, шелестевшими на ветру, и смотрел на проглядывающее сквозь листву голубое небо, и как он пытался поймать в ладони золотистый солнечный свет. И озарял лучистый взгляд Чертоги древних гор, И песен светлый звездопад Звенел о гладь озер… Где нынче дивный этот свет, Где лучезарный взор? Утерян Нимродели след Среди полночных гор. У ее ног стояла арфа, прекрасная и грациозная, как все, что она привезла с собой из Дол Амрота. Лежа на траве, ребенок маленькими пальцами обводил выгравированные на ее остове линии лебедя и корабля, и вдруг набрался смелости и провел пальцами по струнам, воззвав к жизни поток сверкающих нот. Серебристая мелодия взлетела в воздух, смешавшись с пением женщины, а затем с ее мелодичным смехом. Перекинув через плечо тяжелую косу, она взяла сына к себе на колени и засмеялась, и ее голубые глаза были подобны морю: «Скоро ты научишься волшебству музыки, дитя мое! Ты станешь музыкантом!» Но он не успел научиться музыке, ибо вскоре в Белый Город пришла болезнь, и долгие дни младший сын Наместника лежал в лихорадке, и Леди Финдуилас, проводившая долгие бессонные ночи и беспокойные дни у его постели, наконец тоже заболела. И пока ее сын медленно выздоравливал, жизнь и силы постепенно покидали ее, и многие говорили тогда, что она отдала всю свою благодать сыну, ничего не оставив себе. И в один день, на пороге осени, колокола Белого Города известили о ее смерти, и так она умерла, тоскуя о море и о белых южных берегах на родине ее праотцов. Они похоронили ее холодным ветреным днем на высоком мысе, откуда белоснежные скалы спускались к белым пескам и бьющемуся прибою, и мерцающее море взмывало в синие безоблачные небеса. И в тихом воздухе морские чайки пели свою жалобную песнь; и они будут с ней, пока мир не изменится, и море не иссякнет в Бельфаласе. Он никогда не забудет этот день: зеленый холм над ее могилой и два ребенка, скорбно прижимающиеся друг к другу, окруженные облаченными в черное скорбящими людьми; он никогда не забудет, как их отец в тяжелых черных одеждах покрыл ее прекрасное лицо саваном, вышитым серебряными звездами. Он был суров и безмолвен, и налетевший ветер поднял его черные волосы, открыв бледное лицо. Вспомнил ли тогда Наместник, как когда-то давно он отвел фату с ее лица, когда она стала его женой, эта дочь князей королевства у моря? Ее светлые волосы, переплетенные золотыми нитями, покоились на ее груди; в ногах ее лежала арфа, белые руки были сложены вместе в вечном покое. Когда они опустили ее в зеленую могилу под пение полузабытых песен времен Нуменора, ее младший сын, дрожа, отвернулся, и склонил голову на плечо брата. И долго держался он за повлажневшую от его слез тунику Боромира, слыша лишь биение сердца брата. Вдруг крик раздался посреди пения — резкий крик горя, потери и отчаяния; крик, от которого, казалось, мир должен был расколоться надвое, ибо как могла земля его вынести? Но когда он в ужасе поднял глаза, солнце все еще светило, море не иссякло, и земля не разверзлась у них под ногами. И он увидел, как его отец упал на колени, содрогаясь, закрывая лицо дрожащими руками; и как высокий человек — ее брат — подошел к нему и осторожно заключил его в объятие. Но крик этот долго еще продолжал отзываться эхом в сердце Фарамира — он был с ним и после того, как ветер унес его за море, и преследовал его в снах годы спустя. — Боромир, — позвал он, прижимаясь к брату, и покрасневшие глаза брата встретились с его. — Тише, брат. Все закончилось, — ответил Боромир и крепко прижал брата к себе. — Тише, все кончено. И вот он допевал в тишине последние строки «Песни о Нимродели», слышанные так давно, и солнце, сияющее сквозь темные листья дуба, мерцало на струнах арфы, заставляя их искриться золотом. Где нынче он? В каких мирах Смешались сон и явь? Вот он взлетает на волнах; Вот он стремится вплавь; Он в ветре чайкою парит, Он пеною одет; Он гордым лебедем царит Над бездной вод… Но нет — То лишь виденье. День за днем И, верно, навсегда, Хранит молчание о нем Пустынная вода. Он не слышал легких шагов вдоль затененной колоннады, не слышал он и как они затихли в нерешительности, казалось, на целую вечность, прежде чем ступить на траву; и последние звуки арфы едва успели раствориться в воздухе, как резкий голос ударил его слух с внезапностью молнии в летнюю грозу. — Так вот как вы проводите досуг в Итилиене, Капитан? Сын Наместника обернулся: признаки вины и удивления вспыхнули на его щеках, и прежде чем он овладел собой, руки его дернулись в судорожном жесте, словно желая отложить в сторону предательскую арфу. — Отец… Мой Лорд, я не ожидал встретить вас здесь. — Это очевидно, что ты не ожидал. Пересекая разделявшее их пространство, он чувствовал на себе напряженный взгляд, следящий за каждым его шагом, и заметил, как побелели изящные руки Фарамира, державшие арфу, покоившуюся на его коленях. Опустившись на противоположный конец скамьи, Денетор тихо сказал: — Убери это. Я хочу поговорить с тобой. Молчание. Затем Фарамир поставил арфу на скамью между ними, подобно воину, сложившему оружие. — О чем желает говорить мой Лорд? И как сказать теперь то, что он хотел сказать ему? Пение арфы ранило его глубже, чем он мог себе представить, и с потрясением он осознал, что и он не неуязвим. Тревожно перебирал он в голове слова, так тщательно отрепетированные; и в ушах его зазвучали ответы, преследовавшие его в кошмарах, и его решимость поколебалась. Я не могу потерять тебя; только не сейчас, когда твой брат уходит. Я бы хотел, чтобы ты остался. Останься, и мы будем отцом и сыном, как тому должно быть. Но что он ответит ему, это его чужое дитя? Простил ли он ему годы страданий и изгнания? Понял ли он теперь цену дара своего отца — дара умения мужественно встречать любые невзгоды, оставаться сильным всегда, несмотря ни на что? Так близко он был сейчас, и все же так далеко. Наместнику достаточно было лишь протянуть руку, чтобы дотронуться до сына, но, казалось, между ними простиралось бушующее море. И вдруг он испугался. Слова застряли у него в горле — никогда не было ему легко говорить с этим его сыном, который так похож был на нее, и чьи ясные глаза видели так много того, что было сокрыто от других. Давным-давно Фарамир поднял щит между собой и миром — щит, который он опускал только перед одним человеком, и этим человеком был не его отец. И по странной воле судьбы именно Фарамир, не в силах более выносить нависшее молчание, заговорил первым, и шанс был упущен навсегда. — Мой Лорд, могу я вернуться в Итилиен? Как же легко и глубоко ранят слова. Денетор ответил не сразу, но когда он заговорил, голос его был холодным. — Ты волен идти, когда пожелаешь. Ты не нужен здесь, ибо Хурин займет место твоего брата до его возвращения. И вдруг облегчение в глазах сына кольнуло его в сердце. — Благодарю, мой Лорд. Но ты хотел говорить со мной… — Я сказал, что хотел. Арфа лежала между ними, и, наблюдая за солнцем и тенью, мелькавшими по умолкнувшим струнам, он произнес, слегка нахмурившись: — Это был день смерти твоей матери, два дня назад, и я… Я был не в себе. Можешь забрать эту арфу с собой в Итилиен, если пожелаешь. Никогда прежде слова его не были так похожи на слова извинения. И он увидел в потемневших глазах Фарамира тоску и одиночество, и стремление к нему всем существом, дрожащее и неуверенное, подобное первым шагам ребенка. — Я был бы рад лечь и умереть прямо сейчас, и не счел бы это высокой ценой, если бы своей смертью я мог бы вернуть ей жизнь. Я сделал бы это, и больше, отец мой, если бы в моих силах было вернуть утраченное; если бы только я мог все исправить. Прерывистое дыхание в тишине. Вокруг них падали листья, поблескивая на солнце изумрудным и золотым светом. Он не находил сил встретить взгляд своего младшего сына — не сейчас, быть может, никогда. Он медленно раскрыл свои ладони и уставился на них, разглядывая их линии, подобные шрамам. — В Средиземье нет силы, что могла бы вернуть ее, — ответил он. — Я хотел бы… — Внезапно он замолк. Тихий женский голос на фоне шума моря: «Я хотела бы, чтобы над нами всегда сияло солнце, и чтобы ночь никогда не наступила; я хотела бы, чтобы в этом мире не было ни слез, ни горя, ни плача, только смех, музыка и песни радости». Им казалось, что даже ветер затих, и что не было больше никого, кроме них, в бесконечных пространствах и долгих веках мира. Отец и сын. Сын и отец. Затем пришли слова, едва слышный шепот в тишине, и он понял, не поднимая глаз, что взгляд его сына был полон безнадежности — как у оленя в момент, когда охотник пронзает копьём его сердце. — Чего ты хотел бы, отец мой? Он сам не знал, что он ответил ему, ибо уже не слышал ничего, кроме ударов собственного сердца; он знал лишь, что жестокие слова вырвались из его груди, подобно дикому зверю, которого долго держали в клетке. Он с трудом поднялся на ноги, и глаза его сына, внезапно потемневшие от боли, смотрели ему вслед. Он видел перед собой траву и камни, и вот наконец он ушел с солнечного света и устремился под укрытие затененных колоннад, куда этот взгляд не мог больше последовать за ним Долгое время сын его не шевелился в тени серого дуба. Затем он поднялся, пошатываясь, подобно слепому, и прижался своей пылающей щекой к прохладной коре дерева. Он не слышал рыданий в тишине, подобных прерывистому дыханию загнанного зверя. Он ничего не чувствовал — ни шершавости коры на своей щеке, ни шелеста листьев, падающих вокруг него, подобно слезам. Но милосердное онемение постепенно отступало, уступая место старой боли, кинжалом впивающейся ему в грудь. И подобно тому, чьи силы наконец иссякли, он упал на колени, прижав руки к ушам. Он был один. Слова, слова… Они закончатся когда-нибудь?Глава 5. Отец и сын
10 августа 2020 г. в 10:47
…Ибо в свете луны вновь восстанут черты
Ослепительной Аннабель Ли,
И сияющий взгляд ее звезды затмит,
Ослепительной Аннабель Ли.
У морского прибоя, во тьме всех ночей
Буду рядом с любимой, с невестой моей,
В темном склепе ее на утесе морском
Внимать пению моря и шелесту волн.
~Аннабель-Ли~
Эдгар Аллан По
Дверь распахнулась: комната была пуста. Солнечный свет падал на пустую постель, за окном слышался шум листвы: изумрудные листья танцевали на ветру в ясном летнем воздухе. В комнате все еще ощущался терпкий запах трав, было прохладно и светло, но ему казалось, что все вокруг было острым, словно лезвие ножа.
Сердце его забилось быстрее, озаренное вспышкой ярости. Неужели он ушел, даже не простившись с собственным отцом?
— Где мой сын?
Резкий голос Наместника заставил Целителя невольно отступить на шаг.
— Должно быть, он в саду, мой Лорд. Он часто проводит там время с тех пор, как смог вставать с постели — под старым дубом, как когда-то Леди… — Он резко остановился, с ужасом осознав, что сказал, и заметив тень, прошедшую по лицу Наместника. — Мне позвать его, мой Лорд? — Спросил он нетвердым голосом.
— Нет. Я сам пойду к нему. Оставь меня.
— Да, мой Лорд.
Шаги затихли, и наконец он остался один. Его взгляд привлек сундук в темном углу — на нем были прошедший множество сражений меч, кувшин с вином, и несколько книг и небольших свертков. Нет, все же его сын не ушел, не простившись. Медленно, Наместник подошел к кровати у окна. Долго стоял он под лучами солнца, глядя на аккуратно сложенное тонкое одеяло. Затем пальцы его, слегка дрожа, коснулись грубой шерсти: сюда он опускал свою усталую голову, здесь он забывался своим беспокойным сном…
И вдруг он отпрянул, словно ужаленный. Почему он должен был чувствовать себя виноватым? За что ему корить себя? В конце концов, это не он был неправ. Лицо его снова ожесточилось, он отвернулся от окна и направился туда, где не был долгие, долгие годы.