ID работы: 9286869

В Мире Лукавых Обличий

Гет
R
В процессе
67
Размер:
планируется Макси, написана 131 страница, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
67 Нравится 81 Отзывы 27 В сборник Скачать

Глава XIII, о плывущем мире и бесконечных вещах

Настройки текста
Примечания:

…в пространственно-временном зазоре между безмолвием и красноречием любви.

Светлана Сидорова

От чёрного рябило в глазах, и реальность то и дело вздрагивала, когда Алина неосторожно оступалась, следуя вместе со всеми за гробом. Шёл мелкий неприятный снег, и по земле ветер волнами заметал приливами мелкой белой крошки. Холод искусал пальцы в перчатках, леденил щёки, и Алину колотило не то от нервов, не то от холода — она не пыталась понять. Принесённые семье соболезнования были как булыжник в воду, и отпевание прошло быстро и сухо. Алина пришла одна, не взяв с собой никого. Одурение похоронного шествия гудело в голове, рядом не было Николки, который бы сказал: «Нельзя падать», — и Алине приходилось повторять это самой себе. Нельзя падать. Ветер улёгся на дно ямы, снег ничком повалился на землю. Гроб заколотили, и медленно стали опускать, и прежде, чем ясность происходящего поплыла от слёз, вдовец вдруг бросился вперёд, со стоном таким тоскливым, что сжалось сердце, и едва сам не залез в могилу. У нетвердого земляного обрыва его с трудом удержали сестра и мать. И тогда он, безвольный и не отпущенный живыми, упал коленями в кладбищенскую мёрзлую землю и заплакал. Женщины уже не могли его поднять. Алине стало дурно, она не могла наблюдать за всем этим и отошла. Хотелось дернуть воротник шубы или заплакать. Дорожка увела её в сторону, к чужим крестам незнакомых людей, которых хотелось пожалеть до кучи, и Алина, стыдливо скользнув невидящим взглядом по могильным плитам, смазано перекрестилась, едва двигая рукой. Когда духота стала невыносимой, и мигрень, дёргавшаяся за волосы, вдруг сыпанула в глаза темноты, рядом оказался Эраст Петрович. Алина и не поняла, как он подошёл — моргнула и уже опиралась на его руку, медленно уходя от толпы куда-то в сторону, к тихим безлюдным скамеечкам. — Как вы… тут? — выдавила она, не замечая, что садится на скамейку. Воздуха хватило лишь на три слова, а потом сдавило грудь. — Дышите, Алина Дмитриевна, — вполголоса сказал ей Фандорин. Он взял её за плечи, наклонился к лицу, и ей показалось, что она умылась холодной колодезной водой. Опора из его ладоней удерживала от тёмной бездны бессознательного, и Алина медленно отпустила сжатый легкими воздух. Ощущение было такое, словно её долго в тисках держали и теперь освободили. — Видите, легче стало. Алина закивала — ей стало так легко, что она заплакала. Эраст Петрович протянул платок и сел рядом, и она спрятала в складках батиста робкую просьбу: — Пожалуйста, отвезите меня домой, я не могу здесь больше. Эраст Петрович тут же предложил ей руку. Они возвращались той же дорогой, как в памятном мае, и Алина, так же медленно шагая, опираясь на руку статского советника, вдруг оглядела ту же самую аллею, занесённую снегом, словно поседевшую от времени, постаревшую, осунувшуюся до костей и скелетов. — Такое странное чувство, — сказала Алина, глядя вперёд, туда, где чернели ворота парка. — Вечность назад здесь была, словно в другой жизни. Всё и другое, и такое же. Она стала оглядываться, словно это могло помочь вздоху, и вдруг налетела взглядом на скромную женскую фигуру, смахивающую снег с могилки. То была могила Василинки, с расцветшими снегом акациями, такими белыми, что нестерпимо хотелось плакать. Алина надсадно ахнула и, по привычке тела пройдя несколько шагов, привалилась плечом к Эрасту Петровичу. — Это Анна Львовна… Надобно подойти, я ведь даже не справлялась о ней с того мая. — Вас ноги не д-держат, — остановил ее Фандорин и взял под локоть. — Анна Львовна живёт недалеко, директриса вашего института взяла её кастеляншей. — Откуда вы знаете? — Я помогал ей перевозить вещи в новый дом. Слезы перекатились перед глазами Алины, и она заслонила рукой лицо. — Вы навестите её п-после, — успокаивал её Эраст Петрович, и Алина кивала. — Ну, хотите, я поеду с вами? Она опустила ладонь, утирая со щёк соль. — Да, пожалуйста… Я не смогу одна, понимаете? Фандорин кивнул, глядя на неё ясно и честно. Алина последний раз оглянулась, запечатлев, как снег заметал фигуру Анны Львовны, занося в складки капюшона горсти снежных хлопьев, почти что лепестков белой акации. Ветер слетел с деревьев, с верхушек осыпалось белым-белое, ударило в глаза. Алина зажмурилась, отвернула голову, и щеку её приласкал мех фандоринского воротника. — Я вам завидую, — глухо сказала она. — Вашей устойчивости, вот стоите вы на земле, и у вас есть корни, которыми вы в эту землю вросли, и вы не можете упасть, а я так не умею. Бегаю, как дикая кошка, ни за что зацепиться не могу. Кичиться своим шифром и платьем — что в том хорошего? Иногда думаю, и самой страшно становится: что, если залюбить мир за всех, кто его ненавидит, и всех, кто когда-то любил и перестал — представьте только, сколько же это любви! Господи, и зачем я вам это говорю… Может, только потому и говорю, что вы позволяете мне это, не перебиваете и слушаете так, будто это действительно имеет значение. — Это действительно имеет значение, — вторил ей Фандорин, серьезно, без улыбки, и Алина, конечно, ему верила. Ей показалось, что всё время скукожилось, прошло сквозь пальцы, как речной песок, и мучавший сны своей незавершенностью разговор — тот самый, вызубренный, о чёрных людях и любви, продолжался все эти годы. Отгремели вальсы, отшумело море, отзвенели слезы и смех, и снежной проседью увенчанная аллея ждала, когда они снова вспомнят то, о чём говорили шесть лет назад. — Помните, вы сказали, что я снова научусь любить, а я не верила? Но сложнее любви конкретной, одному человеку посвящённой, и даже любви к ближнему, сложнее всего этого — кажется, любовь к жизни. Больно это, учиться ее любить. Иногда мне кажется, что для этого нужна целая жизнь, но это полуправда: любовь, такая любовь, она должна быть больше жизни, больше всего на свете. Иначе невыносимо становится. Господи, зачем я это говорю… Мне очень странно. Всё плывёт. Уплывает. Я чувствую, как вертится Земля и как скатывается небо. И как рассыпается, распускается время. — Кажется, вы испытали то, что в Японии называют мудзё. Это слово используют, когда переживают быстротечность и изменчивость времени. Плывущий мир. Время уносит всех, смывает берега, меняет природу и разрушает дома. — Плывущий мир, вот оно что. Это звучит не грустно, просто неизбежно. В эпицентре роящейся снеговерти она поняла, что ей совсем не страшно — потому что шла под руку с устойчивым, верным человеком. Словно всю жизнь. Они вышли за ворота, и из белым-белого выскользнула пролётка. — В японском есть такое понятие, как фуэки-рюко, — продолжил Фандорин, когда они сели, и извозчик тронул. — Оно переводится как «вечное в текущем». Время может менять рисунок берегов, истончить камни старых замков, но, например, не сможет заставить Солнце в-вставать на Севере. Оно в силах высушить реку, но не обратить её вспять; как не под силу ему остановить течение. Весь мир есть единство движения и покоя, вот оно — вечное в текущем. Вокруг них проносились улицы, дома, жизни, годы и невстречи, вёрсты, мили… — Знаете, мне кажется, что мое фуэки-рюко — это вы. — Я, кажется, был вашей совестью? — коротко улыбнулся Фандорин. Она сказала, словно прямо из сердца вынула слова: — Всегда были. — И чтобы шпарящее щёки смущение не расцвело под вуалью, тут же добавила: — У вас есть какие-то новости о Лизе? — Обнадеживающих пока нет. Алина кивнула: — Спасибо за честность. Пролетка остановилась у её дома. Сойдя, Алина оглянулась и на прощание протянула Фандорину руку: — Заходите к нам, мама будет вам рада. — Боюсь, что не успею — с-служба. Передавайте матушке сердечный привет. Она кивнула. — Спасибо, что рассказали о плывущем мире. Мне стало легче. Переступив порог дома, Алина нырнула в изумительное тепло жарко протопленного дома. Из кухни надвигался ароматный розовый пар — предвестник борща к обеду. — Мне из окна не показалось? Это был Эраст Петрович? — спросила с лестницы матушка, спускаясь к Алине. — Что же он не зашёл? — Не успевал, но велел кланяться и передавал сердечный привет. Ольга Алексеевна подошла к дочери и погладила её по прохладной щеке. — Как ты, душенька? Алина уронила взгляд на пол. Тогда Ольга Алексеевна притянула к груди её тяжёлую, неспокойную голову и обняла. Дочь слезно и глубоко вздохнула и, зажмурившись, зарылась ей в плечо. Тут же стало тепло: в материнских объятиях всякая боль отступает. Почти как в детстве — с ревом прибежать из-за сломавшейся в пылу игры куклы, нырнуть в волны материных юбок, а на следующее утро обнаружить у кровати куклу вовсе даже не сломанную, а совсем-совсем живую и здравствующую (мастер из кукольной лавки, которому было заплачено втрое больше за скорость, лишь на рассвете кончил починку). — Ах, милая моя девочка, и что это за наказание божие: хоронить подруг? Хорошо, что Фандорин был рядом. Что бы ни писал Коля, мне спокойнее, что рядом с тобой есть такой устойчивый человек. Алина рассмеялась и отстранилась: — Николка и тебе наябедничал? Ах, нахал! Видно, не падал он ещё с трапа и в море матросы его не купали. Матушка обняла Алину за плечи. — Идём обедать? Дуня испекла твои любимые пышки. Дом придавал уму ясности, и чувство кружащейся планеты отступало, накрытое коврами. Алина поняла, что ей нужно делать. — Мама, а расскажи мне всё, что ты знаешь о Фандорине.

***

Вечером приехала Лиза — замужняя, повзрослевшая и осчастливленная на жизнь вперёд, она прошлась взглядом по комнатам, словно солнечным лучом, обнаружила недостачу любви в родном доме и бросилась исправлять положение. В гостиную притащили пузатый, златолобый самовар, Дуня носилась, разливая чай, хрустя синим фарфором, дядя, припоминая давно минувшие сны, хохотал: — Дуня, примечай! — Но Дуня, конечно, не пела. Жаркое раздолье дома! Вернулась Даша, нанеся в парадной снега и завихрений вьюги, поражённые теплом, они улеглись на пол мягкими пунктирами капель. Нет ничего дороже для памяти, отлученной от детства и дома, чем поцелуи в ледяную розовую щёку, запах мокрого меха и ещё не убранной ёлки с тугими игольчатыми ветками. — Строгая вернулась, — заслышав шорохи из коридора, шепнул дядя, и все немного подобрались, не теряя азарта живого вечера. В доме всегда так было, стоило явиться Даше. Самая строгая, умевшая взглядом смущать стрелки часов, Дарья Дмитриевна своей властью пользовалась скупо, но веско, рассудочно. Её даже в детстве величали по имени-отчеству, пока старшие сестры — беззаботные и опьяненные сразу всем — пробовали на прочность границы дозволенного любовью и воспитанием. Объятая семьей и ею же залюбленная, Алина вертела в руках упоительное воспоминание ранней осени, увенчанное загородной усадьбой, клинами журавлей и бесконечным, яснейшим осознанием счастья. Были тогда именины Лаврентия Аркадьевича, и крёстный собрал под крыло родню кровную и душевную в Братцево. Усадьба была большая, желтая с зеленой крышей, с огромным фруктовым садом, притоком которому служил парк. По легендам, некогда здесь жил фаворит Екатерины Великой — тоже, между прочим, генерал-адъютант. Кто не любит эти долгие, увенчанные особой медлительностью уходящего дня усадебные вечера? Кому не мила ранняя подмосковная осень, багряная, бруснично-закатная, пряная, очерченная журавлиными стаями, антоновскими яблоками, сборами урожая и русскими романсами с трогательным, печально-прекрасным звуком гитары? В тот день спокойствие и раздолье медленно катившегося к холодам дня было разбавлено призраком скорого прощания с Николаем: высокий, повзрослевший, он уже одной ногой стоял на палубе «Бесстрашного» и смотрел сквозь бураны вперёд, вдаль, в бесконечность северного края. Но даже так, с частыми острыми уколами тоски, день был ясен. В саду, под сенью яблонь, раскинулись столы, забелели накрахмаленными скатертями. Дымились самовары, густо пахло вареньем, мёдом, пирогами. Дочери Алексея Петровича, приехавшие в Москву на каникулы, играли в догонялки, прячась среди деревьев; часто игра прерывалась — стоило Алине на мгновение отвлечься от разговора за столом, как её непременно окружали дети и требовательно спрашивали, отчего она не с ними. Затем, уловив момент, девочки убегали на другой край стола, к Николке, упрашивали его сыграть им на гитаре или рассказать про море, которого не видели, но название которого рождало снежные, безграничные сны. — Белое море, — чуть распевая слоги неясного, сказочного места, повторяли они. — Отчего оно белое? Там вода такого цвета? — Вовсе нет, море как море, — но видя, что такой ответ огорчает племянниц, Николай исправлялся: — Впрочем, мне говорили, что временами небо нагнетает такого туману, что вода становится белой. В холода оно похоже на стакан студёного молока, от которого поднимается пар. — Прямо море-океан! Сад весь медленно желтел, становился шумным, кряхтел, пел колыбельные. Алина с двумя Лизами — сестрой и подругой — забрались вглубь, где тихо билось сердце сада: шуршала ветками самая старая яблоня, широкая и мудрая. Алина за руку поздоровалась с нею, и та в подарок оставила на её ладони спелое, румяное от чести яблоко. — Совсем как из сказки, — улыбнулась Елизавета Платоновна. — Нам бы серебряное блюдечко, и можно на жениха тебе гадать! — Ах, ну к чему гадания, — отмахнулась Алина и откусила яблоко; сок вспенился сахаром на губах. — Неужели тебя совсем-совсем не тянет замуж? Они сели на притаившиеся за яблоней качели. Алина приникла лицом к небу — ей показалось, что на неё смотрят те, кого она любила. Здесь она впервые и призналась, что не понимает, как надо любить ближнего и какого именно ближнего, зато слово «залюбить», за-любить, переполнить любовью сосуд, для неё предназначенный, ей представлялось очень ясным. — Сами послушайте, за-любить: словно зайти за любовь и взглянуть на неё её же глазами. — Разве залюбить — не начать любить? — переспросила Елизавета Платоновна. — Как задуматься или запеть? — А мне кажется, — вступила сестра, — что залюбить — это как будто запудриться, то есть — покрыть себя любовью. — Нет, — покачала головой Алина. — Залюбить — это просто долюбить до самого конца. Представьте, сколько это любви. — Сумасшедшая, — улыбнулась Елизавета Платоновна. Лиза обняла сестру за плечи: — Зато наша родная! И уже не такая суровая! Алина легко оттолкнулась от земли ногами, качели описали плавный полукруг, и она запела на французском:

Летят качели, ветер обгоняя

Весенним днём, весенним днём,

И сладко-сладко сердце замирает,

Ведь мы вдвоём, ведь мы вдвоём.

Лизы подхватили, и под сенью яблони разнесся звонкий, искрящийся перепев:

Всё выше, выше к белым облакам:

Качели тут, качели там,

И я лечу, легка,

С тобой всё выше в облака.

Улыбаясь, Алина смотрела на небо, что медленно раскачивалось над ними, прохладный и чистый воздух был — как глоток ключевой воды. Память, конечно, не могла воссоздать этот запах, но возвращала ощущение, легкий укол в сердце — так отзываются дни, особенно лелеемые спустя время. В этом дне был и Фандорин: он шёл к ней по аллее в снопе рыжего заката, и они говорили о времени и его каплях, оседающих на вещах. «Эраст Петрович не собирался приезжать, — по секрету шепнула Лиза Ададурова Даше, — но я знаю, что Алина взяла с него обещание непременно приехать». Было ли это правдой, никто из них не знал наверняка, но обе безусловно этому верили: отчего-то они были убеждены, что у Алины была над Фандориным какая-то особая власть. На самом деле, никакого обещания Алина от Эраста Петровича не требовала. И всё-таки он тоже приехал. Они шли сквозь аллею, их плеч касался романс Николки и чужие голоса. На углу стола, в стороне от всех, Брусникин читал Коломийцеву строчки из Тютчева: что-то о жизни, подобной подстреленной птице. Лиза вернулась к жениху и теперь смеялась над чем-то вместе с ним. Дети притихли и внимательно слушали романс.

Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...

Вот наступит октябрь — и покажутся вдруг журавли!

И разбудят меня, позовут журавлиные крики

Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...

— У вас всё хорошо? — вдруг спросил Эраст Петрович. Алина помедлила с ответом, нащупывая внутри себя честность. Ветер порылся в ветках, и с них мягко, лениво осыпались едва занявшиеся увяданьем листья, медленно опускаясь сквозь густой, тёплый воздух. — Не знаю. Дело не в отъезде Николки, это я точно понимаю. Просто на изломе времён года так и тянет думать о чём-то вечном или бесконечном, вот вы, наверное, и заметили тень этого размышления на мне. А потом Алина вспомнила, что с чердака недавно достали батюшкин набор каллиграфии, привезённый из Китая, и они ушли в дом рассматривать находку. В доме жарко пахло срезанными хризантемами и подготовкой к варке варенья: оглушительно гудел в натопленном воздухе запах лимона, яблок и грецких орехов — готовящихся к священнодействию плодов. Алина вынесла из кабинета продолговатый деревянный футляр, с которого лишь несколько дней назад смахнули пыль десятилетия. Набор был дорогим, состоял из пухлой, тяжелой чернильницы, которая выкатила грудь колесом, едва её извлекли на свет; из алых сафьяновых недр, точно бойкое дитя в муках рождения, выскочил камень для растирки туши (о предназначении его, конечно, объявил Фандорин); непринужденно вышла тройка бамбуковых кистей, гордых в скромности занимаемого пространства; нелюдимую сухую тушь достали проворные Алинины пальцы, не испугавшиеся оказаться по костяшки в чёрной, трудно смываемой пыли. Наконец, со дна футляра на свет явилась бумага, пожелтевшая, но не лишенная былого достоинства. — Я так измучила своих учителей в Китае, — смеясь, говорила Алина, вышагивая полукруг около стола. — Больше заучивания китайского я не любила только уроки каллиграфии. Господи, какая то была мука! Не сравнить с уроками словесности в институте. В тринадцать мне явно недоставало усердия и терпения. А напишите что-нибудь, пожалуйста! Вдруг с японским у меня больше заладится. Опешивший от такого предложения Фандорин, которому Алина уже успела всучить кисть, лишь переспросил: — Что н-написать? — А что хотите! Какое слово в японском следует выучить первым? Он думал мгновение. Потом в несколько ровных росчерков составил иероглиф — словно блики на воде. — И что это значит? Невесомо коснувшись его плеча своим, Алина склонила голову над рисунком. — К-кои. Есть такие карпы. Когда они плавают в глубине, кажется, что под водой горит огонь. — И почему это слово нужно выучить первым? — Потому что второе значение этого иероглифа — любовь. Алина собралась бы что-то сказать, но их прервали, как случалось много раз до этого, — в гостиную вошёл Лаврентий Аркадьевич. — А-а, всё-таки достали этот раритет, — добродушно усмехнулся он. — Да, я, Алечка, помню, что твой батюшка — царствие ему небесное — любил время от времени рисовать сии гиероглифы. Занятно. А вот это что за каракуля? — Мизинов указал пальцем на новый символ, который Фандорин успел начертить, пока Алина отвлеклась. — Похоже на курицу. — А это, Лаврентий Аркадьевич, с-смысл жизни. Алина расхохоталась и расцеловала смутившегося крестного. — Где ж вы там курицу узрели? — посмеиваясь, она посмотрела в листок, но ничего больше не видела, кроме «кои». И Мизинов этот символ тоже заметил: — Ну, положим, нет курицы. А вон тот, верхний, что означает? — Карпы, — в один голос сказали Алина с Эрастом Петровичем. Дальность времени позволяла взглянуть на воспоминания яснее; разглядеть тень под глазами Елизаветы Платоновны и её тишину, в которую она изредка заходила, оступившись. Была влюблена или мучилась? Не зря сама говорила о начале любви — случайно воспринятое сознанием слово говорит многим больше, чем долгие речи. Но — Господи! — как смотрел на неё Фандорин… Устав думать, Алина отложила воспоминание и обняла сестёр. Лизу уговорили заночевать дома, и она перед сном юркнула к Алине. Та рассказала ей обо всём — похоронах, Анне Львовне, Фандорине, их разговоре. — И я шла и думала: он всё сделал для Анны Львовны, решительно всё, а никто в целом свете об этом не знает, и это он, он мне говорил, что не умеет любить! Ни с того ни с сего вдруг что-то заговорила о любви к ближнему, и вдруг так смущено стало, представляешь? Словно я совсем девочка и влюблена. Глупо… Лиза, гладя сестру по голове, спросила мягко: — Так может, не словно, а совсем влюблена? Алина приподняла тяжелую голову, и волосы скатились по щекам, заслоняя глаза. — Знаешь, месяц назад я бы тебя отчитала за такой вопрос. — Знаешь, — в тон ей ответила Лиза, — месяц назад я бы тебе сказала иначе, а сейчас ничего больше говорить не буду. Ты сама себя должна понять. Спокойной ночи, милая. Наберись сил, чтобы сказать себе правду. Уже ночью, проснувшись в спящей тишине остывающего дома, Алина подумала, глядя в серый потолок с косой линией лунного света: у нас с ним никогда не было двух жизней. Просто однажды мы встретились, и его жизнь хлынула в мою.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.