ID работы: 9286869

В Мире Лукавых Обличий

Гет
R
В процессе
67
Размер:
планируется Макси, написана 131 страница, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
67 Нравится 81 Отзывы 27 В сборник Скачать

Интермедия. Дело о голубых лентах

Настройки текста
Её лицо исчезало и появлялось в метели воспоминаний через почти равные куски времени, пока вихрь их жизней не набрал скорости. Ей было семь, когда в доме Ададуровых Эраст Петрович расспрашивал генерала о смерти их общего товарища — Михаила Соболева. Когда Фандорин уже покинул его кабинет, а Дмитрий Ададуров ещё читал срочную депешу из столицы, на коллежского асессора налетел ворох сиреневых кружев с двумя косичками. Стоящий поблизости дворецкий поучительно, но с редкой любовью сказал, что дочерям генералов нельзя вот так набрасываться на гостей. — А вы — гость? — спросила девочка, глядя на него огромными, умными синими глазами. — Вы приехали на мой день Рождения? Фандорин понятия не имел, как обращаться с детьми. Поэтому решил вести себя, как со взрослой барышней. Поклонился и вежливо сказал: — Я приехал к вашему батюшке, сударыня. Но на ваш день Рождения я обязательно п-приеду, если вы, конечно, изволите пригласить меня. Может, она потому запомнила его, что он разговаривал с ней, как со взрослой? На день Рождения девочки, имени которой так и не узнал, он не пришёл: совсем забыл об этом, гоняясь за убийцей Соболева. Это было первое обещание, которое он не выполнил, в череде данных в спешке, посреди перрона, в погоне поезда, в рельсовой колее бесконечных коридоров и комнат, в паровозной быстроте встреч мельком — первое, пугающе неосмотрительное. Тогда они, сами не ведая, оказались в одном поезде, название которого износилось от времени, но напоминало не то случай, не то судьбу, и который тронулся вместе с другим, лакированным, кофейным по низу экспрессом Москва — Петербург, на перроне перед которым они встретились спустя четыре года (ей уже было двенадцать, исполнилось месяц назад). Он ехал в столицу по делу; она с отцом, назначенным послом, покидала Россию, направляясь в Китай. Случай купил им билеты в одно купе. Уже не такая, но все же ещё ускользающая по рельсам жизни встреча была ознаменована долгим разговором с генералом Ададуровым и полным, искренним и естественным невниманием его дочери, которую ему наконец представили, и имя которой — Фандорин поймал себя на этой мысли — удивительно шло ей. Алина долго смотрела в окно на смазанную зелень, потом стала читать — забыла ли она о неисполненном обещании? Или просто отъезд расстроил её, лишив интереса к знакомому отца? Белая шляпка с цветами опустила ей на лоб тень, и Эраст Петрович тогда подивился, как не по возрасту ей эта тень, ещё не зная, что это не шляпка и не игра света и тени, а рок, предзнаменование пятилетней будущности. Фандорин думал о другом: Алина напоминала ему Лизаньку, и эта случайная встреча, и разговоры в купе, и белая шляпка — все это лишь усиливало муар его прошлого, исказившегося и преломившегося в её отражении. Лишь в прощальном воспоминании она оживает, спрашивая с надеждой, адресованной не ему, а всей стране, которую покидала неизвестно насколько, обменивая не глядя русский бублик дорог на какую-то китайскую безделицу: — Мы ещё встретимся? Конечно, он сказал «да». Это обещание за него исполнил союз судьбы и случая. Потом она вновь исчезает, запечатлевшись в памяти прощальным взглядом посреди толпы зевак и встречающих, теряется в них, а потом теряются и все лица, а спустя ещё пять лет Эрасту Петровичу поручили дело о голубых лентах, которое раскручивалось пять месяцев, пока в злосчастный май (в этот месяц у них всегда что-то происходило), со скоростью товарного экспресса, не врезалось в их жизни искореженным металлом. Это случилось ещё зимой. Первое убийство. Оказавшись на месте преступления, Фандорин в первую минуту решил, что Джек Потрошитель, каким-то чудом вернувшийся из потустороннего мира, где оказался после его, Эраста Петровича, выстрела, выкарабкавшийся оттуда, откуда по всем приметам не возвращаются, с новым рвением приступил к делу. Вчера пропала воспитанница Елизаветинского института благородных девиц, а сегодня её нашли в подворотне. Задушили голубой лентой, которую институтки вплетали в косы. Но это был не Потрошитель, хотя приметы подражали ему. С тяжёлым сердцем шёл Эраст Петрович к Институту. Был декабрь 1890 года; снег замёл дорожки памяти, но с резкостью болезненной яви воскрешал из раза в раз дело Декоратора, уже запылившееся в архиве, но по-прежнему не дававшее покоя. Фандорин не выбирал время визита — и здесь подсуетился случай, приведя его в институт именно в час, когда воспитанницы, освобождённые расписанием от занятий, гуляли. В небе свистели снежки, по упругим параболам совершая полёт, и воздух звенел смехом. Каждая новая встреча с Алиной отличалась большей четкостью; эту, семнадцатилетнюю Алину он помнил лучше прежних. Она и ещё одна барышня отделились от общей стайки и со смехом пробежали мимо. Алина проскользила рядом, не тронув его, и лишь мех ласково мазнул по плечу. На одно мгновение они оба замерли, полуобернувшись, и эта её приветливо-рассеянная поза, поворот головы, чуть склоненной к правому плечу в искреннем удивлении, взгляд, тронувший тем, что обращён куда-то позади него, чуть раскрытые розовые губы, — все это он вобрал за мгновение, замедлившееся на несколько секунд, а потом, со скоростью на всех парах несущегося, она извинилась, не глядя в его лицо (может, даже не узнав), и снова убежала от него, как ускользала все годы до этого. Она напрасно сомневалась, что он забыл, беспричинно наказывая его холодностью встречи, — он, к большому сожалению, помнил всё. В декабре убийцу так и не нашли, и Алина вновь пропадает из его жизни, чтобы в конце марта впорхнуть в нее снова, когда им, стараниями рока и случая, наконец было позволено разглядеть друг друга. Метель закручивается сильнее, вырастая в белое здание института благородных девиц, окаймленное по чёрным клыкам забора акациями, и снежно-белое лицо с голубой лентой на шее. В марте произошло второе убийство: снова девушка каким-то неведомым образом пропала из института, снова её задушили, а потом вырезали сердце. — Сердцеед, — иронично хмыкнул проводивший осмотр тела врач. Фандорину было не до шуток: убили ведь дочь генерала Бодрова, и он теперь был готов из-под земли достать негодяя. Генерал-губернатор всё волновался, как бы убитый горем отец не натворил глупостей или не вздумал искать правосудия в столице, с которой отношения рушились с каждым месяцем. Итак, Эраст Петрович снова поехал в институт. Снег только сошёл с земли, дорожки едва успели высохнуть и примерить привычный серо-пыльный цвет, как какие-то птицы, неясное детское название которых потерялось в памяти, налетели на всю Москву песнями и свистом пришедшей весны — как музыканты перед яркокрасочным карнавальным шествием. Озадаченный привратник отвёл Фандорина почему-то в малую бальную залу, в которой под музыку и счёт на немецком — хрустящее «Eins, zwei, drei» сопровождалось синхронным стуком каблучков — кружились вопреки всем шагам и правилам танца две барышни. Их лёгкие, на ходу выдуманные шаги, запрокинутые как у балерин руки, и тихий, почти беззвучный смех — все это не останавливалось и не понукалось лишь потому, что не было замечено: седая, прямая как палка женщина за роялем сидела к институткам спиной. Девушки же, мешая шаги вальса с движениями балета, кружились по зале, высоко поднимая тонкие руки. Секунда узнавания: Алина, ещё застывшая с руками над головой, ахнула, несколько по инерции сделанных шагов сбились со счёта, — и танец прекратился. — Почему вы остановились? — с трескучим немецким акцентом спросила дама, обернулась, и теперь оборвалась и музыка. Пианистка подошла к нему. Фандорин представился, и фрау Герц («Hertz», как хруст, совсем непохожее на один удар сердца) спросила: — Что вам угодно, сударь? — заметно шипя на звуке «с». А за её спиной стояла Алина, безуспешно одёргиваемая подругой, и в упор смотрела на Эраста Петровича. И шёпот её подруги — «Алечка, глаза опусти», — кажется, услышал только он. — Мне нужно увидеть директрису. Это касается дела Бодровой, — сказал он, а про себя подумал, что Алина Ададурова очень похожа на синицу. — Sie können gehen [Вы можете идти, нем.], — обронила фрау Герц подопечным, и те, шумя не то крыльями, не то подолами, исчезли за дверью. Но Алина не могла исчезнуть из его поля зрения так просто — на её имени, первом в пофамильном списке воспитанниц, он и споткнулся. Спросил для верности, в сомнении сопоставляя образы давности минувших дней с красивым взрослым лицом: — Ададурова — это дочь которого из генералов? Алексея или Дмитрия? Так он узнал, совершенно сам того не желая, что она одна из лучших учениц, гордость института, знает языки лучше прочих и учится в том же классе, в котором ранее были и две погибшие девушки. От прохладной директрисы ничего дельного не добился. Получалось, что случайно, зловещим чудом оказались эти несчастные за воротами института. Может ли Эраст Петрович допросить девушек? Об этом не может быть и речи! Может ли опросить учителей? Не сегодня, потому что по вторникам занятия всегда длятся до восьми часов. Позволят ли ему осмотреть дортуар погибших воспитанниц? Сие запрещено уставом. Все было запрещено или недоступно. Фандорин решил заявиться завтра с бумагой генерал-губернатора, и с этой чеканной уверенностью шёл по коридору белых дверей, почти всех плотно прикрытых. Только из одной вырвались ноты гипнотизирующего Бетховена; в узком проёме мелькнула ровная спина, тугая коса с голубой лентой и профиль синецеглазой девицы Ададуровой. Увлечённая парадом чёрных и белых, она не заметила его, и веерная тень ресниц на скулах не дёрнулась от взгляда. Лаковое зеркало откинутой рояльной крышки отразило вальс ловких пальцев, потом Бетховен соврал, парад встал, и рояль оборвал себя на полуслове. — Опять не получается, — разочаровались пальцы, закрывая крышку. — А вы не спешите, — вклинился он в дверную щель. — Госпожа Ададурова, вы, вероятно, меня не помните… — Эраст Петрович! Она вспорхнула со стула, подлетела к дверям — руки замерли, не рискуя впускать, и она пёрышком опустилась в реверансе, потом вскинула глаза и затараторила шёпотом: — Эраст Петрович, если вас заметят… — Я вас не задержу. Только ответьте: что вам сказали? Она закусила губу, о чём-то быстро соображая, сказала почти сразу: — Почти ничего. Запретили выходить за порог, и все. Остальное донесли служанки. — Что именно? — Кто-то выманивает девушек, а потом убивает. Так спокойно говорила она о смерти! Где-то скрипнула половица, и Фандорин хотел было уйти, но тонкая рука перехватила локоть. — Обещайте, что найдёте убийцу, — говорила она, и глаза были суровыми, строгими. — Обещаю. Он выскользнул из коридора, оставив её в дверях, с застывшими словами о смерти на губах, смотрящую на него — в спешке он не успел расшифровать, на что сменилась суровость, — с таким юным обожанием, не влюблённым, но громадно-уважающим, с которым на него, кажется, почти никто не смотрел, с совравшим Бетховеном и зеркально-чёрным, скалящим струны роялем. Потом были допросы учителей, не давшие ничего кроме лишних фактов, долгие разговоры с дортуарными дамами, служанками, поварихами и всей оравой работающих в институте. Фандорин однажды привёл генерал-губернатора с обер-полицмейстером, чтобы они убедили директрису допустить их до воспитанниц, но добились только минутной речи перед всеми сразу и обыска в дортуарах, на который, разумеется, из них никто допущен не был. Однако много интересного дала такая встряска: учителя стали внимательнее следить за институтками, а многих дортуарных дам уволили за недосмотр: у десятка воспитанниц в укромных уголках были найдены запрещённые вещи. И все же новые ограничения не мешали воспитанницам прятаться по пустым комнатам — в том же проеме снежных дверей опять мелькает голубое платье, и Алина вместе с подругой, второй свободолюбивой балериной из того представления, которое он застал в свой приход, о чём-то говорят. Эраст Петрович слился с тенью коридора и обратился в слух, который тут же, молниеносно перехватил приглушённые ноты рояля и голос, красивый, сильный, но печальный:

На солнце гляжу — и слезы из глаз,

Весна без тебя — что осень.

Тебя я люблю — так любят лишь раз,

Но ветер мечту уносит,

И только во сне приходишь ко мне,

О большем и думать не смею —

Люблю и тону в глазах синеве,

Иначе я не умею.

— Жалко мне тебя, Василинка, — сказала Алина. — А потом подумаю, и самой влюбиться хочется. — У тебя же есть жених, что в него не влюбишься? — Мне с Пашей душно с тех пор, как он меня полюбил. Мы всё друзьями были, а тут вдруг решил, что я ему больше, чем просто друг. — Хорошо же, Алечка: муж тебя любить будет. — Он не будет мне мужем, — в запале семнадцати лет она уже правила своей жизнью, решая все сама. — А ты, — спорхнула с низенького подоконника синицей, — ты, Василинка, так поешь хорошо! Только грустно всегда. — Видно, доля такая: о запретной любви петь. — Сейчас о любви говорить опасно: запрут на семь замков от греха. Пойдём, Анна Сергеевна заругает, если опоздаем. Эти двери и комната за ними — точка отсчета в системе координат, построенных судьбой и временем, за давностью и зимами потерявших узор стен, с выцветшим полом, зеркально-лакированным роялем и Алиной посреди комнаты, объятой светом из окна, глазами дикой птицы смотрящей на него, на директрису, на дортуарную даму, которые собрались, чтобы сказать ей, что Василина Егорова пропала. — Куда она могла уйти? — Не знаю, у неё не было родных в Москве, кажется. Мать — где-то за городом. — Вам кажется, что кто-то вынудил её покинуть институт, или она сама приняла такое решение? — Не знаю. — Ваша подруга была влюблена? — Не знаю… Через день эта же расстановка фигур повторяется; Алина, бледная до обморока, слушала директрису, пятясь назад, словно убежать хотела. И когда страшные слова грянули: — Василину нашли убитой, — она рухнула, и Фандорин едва успел её подхватить.

***

В чёрной толчее недель первого в жизни траура она запомнила только несколько дней, но они так отчётливо врезались в память калёным железом, что закрой глаза — снова переживёт тот злосчастный, отвратительный май. Алина слегла, и несколько дней в белом лазарете, из дверей и окон которого видно было церковь, она не прожила — так, продышала по привычке ещё не понявшего, в чем дело, тела. Не просыпалась — просто открывала глаза со звоном колоколов, закрывала, когда солнце уходило из её мира. Её кормили, за ней следили, и все же она похудела и осунулась. Когда она вернулась в институт, все ходили в чёрном, у ворот вместо привратника стояли какие-то другие люди, и за дверь выходить не разрешали. Это она отметила по касательной, пока писала отцу письмо — «…папа, пожалуйста, забери меня. Мне душно, мне тут места нет. Никто не говорит, но я все понимаю: мне нужно время, а его тут не дадут. Бог судья тому, кто её убил, но я не прощу. Мне больно». И в той же комнате, где она пела, танцевала и теряла сознание, спустя несколько дней появился Дмитрий Петрович. Она без слов упала ему на грудь и разрыдалась, а он говорил: — Полно, душа, полно. Забрать её он не мог — дурацкое соглашение, которое подписывали родители, не позволяло, и бумажное марательство разделило их, к Алине опять вернулась бесцветность. — Завтра похороны, Алечка. Отвезёт тебя Павел, я не смогу. — Почему? — Вызывают в столицу, нужно держать ответ перед императором. Нас с Эрастом Петровичем генерал-губернатор привлёк. Ты его помнишь? — Да, ты меня представлял губернатору, папа. — Нет, я имел в виду Фандорина, статского советника. — Да, — отмахнулась она, словно заинтересовалась чём-то важным, но вместо важного было пусто. — Он расследование вёл. Отец не смог добиться от неё ни слова больше: погрузившись в траурное молчание, она не замечала ничего. В этом самовлюблённом, задетом самоедстве она встретила и Павла. Майский полдень плавил стены домов, в дрожащем воздухе казалось, что они, как прямоугольник мороженого, тают и стекают к дороге. Рядом с могилой Василинки распустился буйным диким цветом куст акаций, и Алина почувствовала вздорную ненависть к белым цветам — первое настоящее, живое чувство, а не его тень под траурной вуалью. Василинка, это чудо, невероятно добрая, лучшая девушка, которая ещё даже дышать не начала по-настоящему — она, самая живая, лежит в земле, из которой растут эти противные, неправильные, неприятные цветы, и они, а не она, живут на свете! Она поздоровалась с матерью Василинки и долго, мучительно долго не отпускала её рук — кому это было нужнее? Алина знала, что в целом свете у подруги была только мама, и теперь она, Анна Львовна Егорова, осталась в этом свете под майским солнцепеком одна, и никого больше не было. К женщине кто-то подошёл со словами соболезнований, и Алина подняла голову, выхватив до рези отчетливое лицо Фандорина. Он, поймав её взгляд, опустил глаза. От речитатива литургии ей стало плохо, закружилась голова, пекло затолок злое солнце, нещадное к людскому горю. Анна Львовна сказала ей: — Спасибо. Она вас очень любила. И Алина прижгла платком слезы, задержала дыхание, чтобы не завыть от боли. Потом Паша взял её под руку и увёл куда-то, за какие-то деревья с низкими ветками. — Алина, уедем. — Не могу, Пашенька. Я должна здесь быть, с Анной Львовной, кто ещё её поддержит. — Вы ведь еле на ногах стоите. — Я их не чувствую. Себя не чувствую. Тогда он, быстро, боясь свидетелей, наклонился к ней и мазнул по её губам своими. Алина заторможенно шарахнулась, страшно строго глядя на него. — Пять дней тому назад, — сказала она, но ни укора, ни злобы не было в голосе — глухо, бесчувственно упали слова, — я лишилась единственной подруги. А сейчас ещё и единственного друга. Он взял было её за руки, но она отняла их, и ушла к могиле. Эраст Петрович шагнул к ней: — Анна Львовна приглашает к ней. П-пойдёте? — Да, конечно. Её нельзя сейчас одну оставить. Вы на извозчике? — Да, но тут за углом, меньше ста шагов. — Хорошо, тогда проводите меня, пожалуйста. Он кивнул, внимательно рассматривая её. Алина знала: он ищет признаки скорого обморока или истерики. Паша вмешался: — Алина, но ведь я обещал вашему батюшке… — Езжайте к себе, Павел Иваныч. Езжайте, — сказала она и перекрестила его. — Прощайте. Под палящим солнцем, до слепоты белым, — руку протяни, обожжешься, вот-вот трещать начнёт, как раскалённая сковорода — они все шли, шли, шли, и аллея не кончалась, качаясь в пелене не то слез, не то полуобморока. Эраст Петрович предложил ей руку, и Алина оперлась на неё, не заботясь о приличиях: её шатало, и солнце так пекло чёрное платье и платок, что она не чувствовала горячего затылка и правого плеча. Она вообще ничего не чувствовала, погрузившись в бесцветное безразличие, которое предстояло ей испить сполна, и все думала одну мысль, на все лады спрашивала себя: почему она? Почему она? Почему — она? — Почему она? — сухие губы прошелестели вослед мыслям. — Не знаю, — честно ответил Эраст Петрович. Она зажмурилась, позволила ему вести её вслепую — невыносимо было смотреть на светлый мир. — Мне раньше казалось, что мир хороший. Что есть плохие люди, но они в другом мире, как в другой комнате, и их не пустят, им запрещено к нам, к хорошим и счастливым ходить. Теперь понимаю: нет стен, и все ходят как хотят. И мне кажется, что за всеми этими окнами, за шторами в свету, в густой темноте домов поспрятались все эти люди, все плохие, гадкие, убийцы, воры, лжецы, грешники. И теперь мне кажется, что они меня ждут, что раз нет стен и дверей, я тоже должна их видеть, как они видят меня, что теперь я такая же, как они, ничем не лучше. Должна? — Нет. — Почему? — Можно знать, что есть грязь. Можно её видеть и замечать. Но самому можно быть чистым и дом свой содержать в чистоте. В вашем д-доме разве есть такие люди? В вашем доме есть чернота? Алина Дмитриевна, обопритесь на мою руку сильнее, вы упадёте. — Я уже не знаю, где мой дом. Словно нет его, словно в стенах прежней силы нет. — Ваш дом с семьёй, и там нет ни черноты, ни злых людей. И вы не чёрная. Если раз к-коснулись — ещё не значит, что сделали такой же. Все пройдёт, поверьте, и вы снова будете любить весь мир. — Любить! Мир, где есть чернота, грязь — как его любить? — Так, как умеете. Как любите других. — Мне кажется, я никого не люблю. Словно разучилась. — Вам кажется. Все пройдёт, Алина Дмитриевна. Анна Львовна остановилась в маленьком, низеньком домике, где Алине было тесно. «Как гроб», — подумала она. И не запомнила ничего, кроме кипятка чая, который не обжег губ, разговора о Василинке и короткого пожатия руки, когда она зажмурила глаза и отвернулась — так плохо стало. Потом она, выйдя из темноты, стояла на горячем косматом солнце, которое все ещё было полуденным, и сжигала саму себя, а Эраст Петрович ждал, когда она надышится. — Я отвезу вас в институт. Она качнула головой. — Потом. Отведите меня к Василинке. И опять акация вызвала в ней ненависть, и Алина даже в сердцах сорвала ветку, оборвала притворяющиеся нежными цветки. — Она же самая живая была, — не сдержавшись, всхлипнула. — Как он вообще посмел убить Василинку? И всё-таки разревелась: по-детски, громко, с совсем не элегантными завываниями спрятав лицо в ладонях. Статский советник молча протянул платок, попытался деликатно поддержать за локоть — вырвалась, отошла, зло стирая слезы. — Не надо! Не смейте. От грозного, отчаянного тона он опешил. — Вам не повезло оказаться в такую минуту с человеком, который ничего не смыслит в утешении. Мне жаль, Алина Дмитриевна. П-примите мои соболезнования. — Не надо, — настойчиво повторила она. — Вы её не знали, но вы… Вы могли её спасти. Он кивнул, сурово отрезав: — Мог. Знаю. Алина обернулась, внимательно разглядывая его красными, блестящими глазами. Потом протянула руку: — Простите. Я не хотела вас обижать. Мы оба могли её спасти. На мне лежит большая вина: я не обратила внимания на её волнение, я забыла, что она моя подруга. Статский советник мягко сжал её пальцы: — Не вините себя. Горе душит человека, не даёт жить. Вы ещё молоды, вам нельзя закрывать с-сердце. Алина зажмурилась болезненно, и по бледной щеке скользнула слеза, прозрачно блестя в ярких белых лучах майского солнца. — Вы ведь закрыли, — вдруг тихо обронила она, и зажмурилась ещё сильнее, словно боясь взглянуть в его глаза, словно сама испугалась этих слов. Фандорин не ответил. Замолчали. Бог знает, о чем думали они в тот странный, разворотивший души майский поддень, в который не ощущались ни жара, ни холод, только тупое, тянущее чувство сосало под ложечкой да комок страха ворочался в груди. Они даже толком друг друга не знали, не могли понять всех трагедий другого, но в такую минуту внезапной, испуганной тишины, сотканной из вздохов, сплетённый из шороха травы, понимание само рождалось в сердцах, не требуя никаких усилий кроме той боли потери и неудачи, что уже поселилась в них. И слабое пожатие дрожащих пальцев скрепило то робкое, что рождалось в самую эту секунду. Она наконец подняла голову от платка, сделала шаг — Эраст Петрович обнял её, и она заплакала, уткнувшись в лацкан. Он что-то тихо говорил ей все это время; когда она подняла голову, лацкан уже промок насквозь. Но Алине стало легче. Пока шли по кладбищу, пристала черноглазая цыганка. Алина протянула ей руку: — Ну скажи, сколько ещё горя я переживу? Но та даже не взглянула на раскрытую ладонь — перекрестила Алину и сказала: — Горе — это всегда выбор, дочка. Ты счастливая, сама свою судьбу выбираешь. Я только знаю, что тот, кто сейчас с тобой, — она кивнула на Фандорина, — всю жизнь рядом проведёт. Красивой невестой ты будешь: счастливой и немного напуганной. Остальное — за тобой. И — ушла, даже не приняв монеты. Алина попросила: — Отвезите меня в институт. И не молчите. Рассказывайте что-то, я не хочу траурной тишины, Василинка этого не любила. Эраст Петрович рассказал ей совсем немного: какими запомнил родителей, где учился и рос, как поступил на службу, как познакомился с генерал-губернатором. Потом сложил руки на набалдашнике трости и замолчал. И всё же, в этих коротких фразах, в его привычке говорить мало, она разглядела прелесть его сложного характера, и трогательное, юное чувство расцвело в ней взамен ненависти и пустоты, словно красивая, злая акация из могильной земли, и Алина поняла, что статский советник ей нравится. Она сказала: — Знаете, Эраст Петрович, мне кажется, вы очень хороший человек. Я вас почти не знаю, но что-то мне говорит, что вы лучше других. Он улыбнулся: — Я не в черноте? Юность снисходительна к другим, сударыня. — Вы думаете, что я вырасту и буду думать о вас иначе? Вы строги к себе. — Вы просто не будете обо мне д-думать. Вы выйдете замуж, полюбите кого-то, и забудете о статском советнике Фандорине. — Мне кажется, я никогда не смогу вас забыть. Он провожал её до ворот, укрытых белым облаком акаций, уже не таких злых, как кладбищенские. — Алина Дмитриевна, я понимаю, что вам тяжело говорить о вашей п-подруге, но от моего вопроса, возможно, многое зависит. — Спрашивайте. Я отвечу. — Как думаете, ваша подруга была влюблена? Она задумалась. — Я раньше не думала. Но эти песни, туманность, какая-то странная улыбка… Да, наверное, она в кого-то влюбилась. — Благодарю. Алина, с горя опьяненная этим вечером, пахнущим крепким, пряным запахом акаций и сирени, положила руки на лацканы сюртука Фандорина и заглянула в глаза. — Обещайте, что найдёте убийцу, — сказала она, и голос предал — дрогнул на последнем слове, а тело разбила судорожная дрожь. Странный был день, и странен тот разговор под белым облаком акаций. — Обещаю, — ответил Эраст Петрович, аккуратно взяв её за запястья, но рук так и не отнял. — Только и вы пообещайте не влюбляться ни в кого. — Но ведь я, кажется, уже… — тихо пробормотала Алина и качнулась к нему. Не было никакого поцелуя с Пашей. Так, наваждение, глупое, неловкое. Теперь это не имело никакого значения; Алине хотелось, чтобы первым её поцеловал Эраст Петрович — но она вряд ли отдавала себе отчёт, почему. Фандорин склонился к ней, но вместо губ поцеловал руку и отстранился. — Вы правы. Вам кажется. Спокойной ночи, мадемуазель. И она смотрела, как статский советник уходит, а он так и не обернулся. И Алину не отпускало странное, необъяснимое желание окликнуть его, разгромить тишину улицы его именем, подбежать — но зачем? К чему? Что она сказала бы ему? Она не знала, потому не разомкнула губ, и неподвижно, каменным изваянием стояла у ворот института, смотря, как Эраст Петрович растворялся в сиреневых сумерках. Спустя месяц она узнала, что убийцу Фандорин нашёл: молодой студент, помощник их профессора математики, начал сходить с ума от какой-то раскольниковской теории. Эраст Петрович его убил в перестрелке. И в тот день она вдруг поняла, что заново полюбила мир, испытав чёрное удовлетворение от вести о смерти этого незнакомого человека. Потом они встретились на бале генерал-губернатора, и он пообещал ей тур вальса на будущее — тут он что-то расследовал и не имел права танцевать. — У него ледяные глаза, — мрачно шепнул Паша, но она не обратила внимание. Назавтра она разорвала помолвку, и этот разговор случайно услышал Эраст Петрович. А потом были ещё одни похороны, на которых она так его и не узнала.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.