На солнце гляжу — и слезы из глаз,
Весна без тебя — что осень.
Тебя я люблю — так любят лишь раз,
Но ветер мечту уносит,
И только во сне приходишь ко мне,
О большем и думать не смею —
Люблю и тону в глазах синеве,
Иначе я не умею.
— Жалко мне тебя, Василинка, — сказала Алина. — А потом подумаю, и самой влюбиться хочется. — У тебя же есть жених, что в него не влюбишься? — Мне с Пашей душно с тех пор, как он меня полюбил. Мы всё друзьями были, а тут вдруг решил, что я ему больше, чем просто друг. — Хорошо же, Алечка: муж тебя любить будет. — Он не будет мне мужем, — в запале семнадцати лет она уже правила своей жизнью, решая все сама. — А ты, — спорхнула с низенького подоконника синицей, — ты, Василинка, так поешь хорошо! Только грустно всегда. — Видно, доля такая: о запретной любви петь. — Сейчас о любви говорить опасно: запрут на семь замков от греха. Пойдём, Анна Сергеевна заругает, если опоздаем. Эти двери и комната за ними — точка отсчета в системе координат, построенных судьбой и временем, за давностью и зимами потерявших узор стен, с выцветшим полом, зеркально-лакированным роялем и Алиной посреди комнаты, объятой светом из окна, глазами дикой птицы смотрящей на него, на директрису, на дортуарную даму, которые собрались, чтобы сказать ей, что Василина Егорова пропала. — Куда она могла уйти? — Не знаю, у неё не было родных в Москве, кажется. Мать — где-то за городом. — Вам кажется, что кто-то вынудил её покинуть институт, или она сама приняла такое решение? — Не знаю. — Ваша подруга была влюблена? — Не знаю… Через день эта же расстановка фигур повторяется; Алина, бледная до обморока, слушала директрису, пятясь назад, словно убежать хотела. И когда страшные слова грянули: — Василину нашли убитой, — она рухнула, и Фандорин едва успел её подхватить.***
В чёрной толчее недель первого в жизни траура она запомнила только несколько дней, но они так отчётливо врезались в память калёным железом, что закрой глаза — снова переживёт тот злосчастный, отвратительный май. Алина слегла, и несколько дней в белом лазарете, из дверей и окон которого видно было церковь, она не прожила — так, продышала по привычке ещё не понявшего, в чем дело, тела. Не просыпалась — просто открывала глаза со звоном колоколов, закрывала, когда солнце уходило из её мира. Её кормили, за ней следили, и все же она похудела и осунулась. Когда она вернулась в институт, все ходили в чёрном, у ворот вместо привратника стояли какие-то другие люди, и за дверь выходить не разрешали. Это она отметила по касательной, пока писала отцу письмо — «…папа, пожалуйста, забери меня. Мне душно, мне тут места нет. Никто не говорит, но я все понимаю: мне нужно время, а его тут не дадут. Бог судья тому, кто её убил, но я не прощу. Мне больно». И в той же комнате, где она пела, танцевала и теряла сознание, спустя несколько дней появился Дмитрий Петрович. Она без слов упала ему на грудь и разрыдалась, а он говорил: — Полно, душа, полно. Забрать её он не мог — дурацкое соглашение, которое подписывали родители, не позволяло, и бумажное марательство разделило их, к Алине опять вернулась бесцветность. — Завтра похороны, Алечка. Отвезёт тебя Павел, я не смогу. — Почему? — Вызывают в столицу, нужно держать ответ перед императором. Нас с Эрастом Петровичем генерал-губернатор привлёк. Ты его помнишь? — Да, ты меня представлял губернатору, папа. — Нет, я имел в виду Фандорина, статского советника. — Да, — отмахнулась она, словно заинтересовалась чём-то важным, но вместо важного было пусто. — Он расследование вёл. Отец не смог добиться от неё ни слова больше: погрузившись в траурное молчание, она не замечала ничего. В этом самовлюблённом, задетом самоедстве она встретила и Павла. Майский полдень плавил стены домов, в дрожащем воздухе казалось, что они, как прямоугольник мороженого, тают и стекают к дороге. Рядом с могилой Василинки распустился буйным диким цветом куст акаций, и Алина почувствовала вздорную ненависть к белым цветам — первое настоящее, живое чувство, а не его тень под траурной вуалью. Василинка, это чудо, невероятно добрая, лучшая девушка, которая ещё даже дышать не начала по-настоящему — она, самая живая, лежит в земле, из которой растут эти противные, неправильные, неприятные цветы, и они, а не она, живут на свете! Она поздоровалась с матерью Василинки и долго, мучительно долго не отпускала её рук — кому это было нужнее? Алина знала, что в целом свете у подруги была только мама, и теперь она, Анна Львовна Егорова, осталась в этом свете под майским солнцепеком одна, и никого больше не было. К женщине кто-то подошёл со словами соболезнований, и Алина подняла голову, выхватив до рези отчетливое лицо Фандорина. Он, поймав её взгляд, опустил глаза. От речитатива литургии ей стало плохо, закружилась голова, пекло затолок злое солнце, нещадное к людскому горю. Анна Львовна сказала ей: — Спасибо. Она вас очень любила. И Алина прижгла платком слезы, задержала дыхание, чтобы не завыть от боли. Потом Паша взял её под руку и увёл куда-то, за какие-то деревья с низкими ветками. — Алина, уедем. — Не могу, Пашенька. Я должна здесь быть, с Анной Львовной, кто ещё её поддержит. — Вы ведь еле на ногах стоите. — Я их не чувствую. Себя не чувствую. Тогда он, быстро, боясь свидетелей, наклонился к ней и мазнул по её губам своими. Алина заторможенно шарахнулась, страшно строго глядя на него. — Пять дней тому назад, — сказала она, но ни укора, ни злобы не было в голосе — глухо, бесчувственно упали слова, — я лишилась единственной подруги. А сейчас ещё и единственного друга. Он взял было её за руки, но она отняла их, и ушла к могиле. Эраст Петрович шагнул к ней: — Анна Львовна приглашает к ней. П-пойдёте? — Да, конечно. Её нельзя сейчас одну оставить. Вы на извозчике? — Да, но тут за углом, меньше ста шагов. — Хорошо, тогда проводите меня, пожалуйста. Он кивнул, внимательно рассматривая её. Алина знала: он ищет признаки скорого обморока или истерики. Паша вмешался: — Алина, но ведь я обещал вашему батюшке… — Езжайте к себе, Павел Иваныч. Езжайте, — сказала она и перекрестила его. — Прощайте. Под палящим солнцем, до слепоты белым, — руку протяни, обожжешься, вот-вот трещать начнёт, как раскалённая сковорода — они все шли, шли, шли, и аллея не кончалась, качаясь в пелене не то слез, не то полуобморока. Эраст Петрович предложил ей руку, и Алина оперлась на неё, не заботясь о приличиях: её шатало, и солнце так пекло чёрное платье и платок, что она не чувствовала горячего затылка и правого плеча. Она вообще ничего не чувствовала, погрузившись в бесцветное безразличие, которое предстояло ей испить сполна, и все думала одну мысль, на все лады спрашивала себя: почему она? Почему она? Почему — она? — Почему она? — сухие губы прошелестели вослед мыслям. — Не знаю, — честно ответил Эраст Петрович. Она зажмурилась, позволила ему вести её вслепую — невыносимо было смотреть на светлый мир. — Мне раньше казалось, что мир хороший. Что есть плохие люди, но они в другом мире, как в другой комнате, и их не пустят, им запрещено к нам, к хорошим и счастливым ходить. Теперь понимаю: нет стен, и все ходят как хотят. И мне кажется, что за всеми этими окнами, за шторами в свету, в густой темноте домов поспрятались все эти люди, все плохие, гадкие, убийцы, воры, лжецы, грешники. И теперь мне кажется, что они меня ждут, что раз нет стен и дверей, я тоже должна их видеть, как они видят меня, что теперь я такая же, как они, ничем не лучше. Должна? — Нет. — Почему? — Можно знать, что есть грязь. Можно её видеть и замечать. Но самому можно быть чистым и дом свой содержать в чистоте. В вашем д-доме разве есть такие люди? В вашем доме есть чернота? Алина Дмитриевна, обопритесь на мою руку сильнее, вы упадёте. — Я уже не знаю, где мой дом. Словно нет его, словно в стенах прежней силы нет. — Ваш дом с семьёй, и там нет ни черноты, ни злых людей. И вы не чёрная. Если раз к-коснулись — ещё не значит, что сделали такой же. Все пройдёт, поверьте, и вы снова будете любить весь мир. — Любить! Мир, где есть чернота, грязь — как его любить? — Так, как умеете. Как любите других. — Мне кажется, я никого не люблю. Словно разучилась. — Вам кажется. Все пройдёт, Алина Дмитриевна. Анна Львовна остановилась в маленьком, низеньком домике, где Алине было тесно. «Как гроб», — подумала она. И не запомнила ничего, кроме кипятка чая, который не обжег губ, разговора о Василинке и короткого пожатия руки, когда она зажмурила глаза и отвернулась — так плохо стало. Потом она, выйдя из темноты, стояла на горячем косматом солнце, которое все ещё было полуденным, и сжигала саму себя, а Эраст Петрович ждал, когда она надышится. — Я отвезу вас в институт. Она качнула головой. — Потом. Отведите меня к Василинке. И опять акация вызвала в ней ненависть, и Алина даже в сердцах сорвала ветку, оборвала притворяющиеся нежными цветки. — Она же самая живая была, — не сдержавшись, всхлипнула. — Как он вообще посмел убить Василинку? И всё-таки разревелась: по-детски, громко, с совсем не элегантными завываниями спрятав лицо в ладонях. Статский советник молча протянул платок, попытался деликатно поддержать за локоть — вырвалась, отошла, зло стирая слезы. — Не надо! Не смейте. От грозного, отчаянного тона он опешил. — Вам не повезло оказаться в такую минуту с человеком, который ничего не смыслит в утешении. Мне жаль, Алина Дмитриевна. П-примите мои соболезнования. — Не надо, — настойчиво повторила она. — Вы её не знали, но вы… Вы могли её спасти. Он кивнул, сурово отрезав: — Мог. Знаю. Алина обернулась, внимательно разглядывая его красными, блестящими глазами. Потом протянула руку: — Простите. Я не хотела вас обижать. Мы оба могли её спасти. На мне лежит большая вина: я не обратила внимания на её волнение, я забыла, что она моя подруга. Статский советник мягко сжал её пальцы: — Не вините себя. Горе душит человека, не даёт жить. Вы ещё молоды, вам нельзя закрывать с-сердце. Алина зажмурилась болезненно, и по бледной щеке скользнула слеза, прозрачно блестя в ярких белых лучах майского солнца. — Вы ведь закрыли, — вдруг тихо обронила она, и зажмурилась ещё сильнее, словно боясь взглянуть в его глаза, словно сама испугалась этих слов. Фандорин не ответил. Замолчали. Бог знает, о чем думали они в тот странный, разворотивший души майский поддень, в который не ощущались ни жара, ни холод, только тупое, тянущее чувство сосало под ложечкой да комок страха ворочался в груди. Они даже толком друг друга не знали, не могли понять всех трагедий другого, но в такую минуту внезапной, испуганной тишины, сотканной из вздохов, сплетённый из шороха травы, понимание само рождалось в сердцах, не требуя никаких усилий кроме той боли потери и неудачи, что уже поселилась в них. И слабое пожатие дрожащих пальцев скрепило то робкое, что рождалось в самую эту секунду. Она наконец подняла голову от платка, сделала шаг — Эраст Петрович обнял её, и она заплакала, уткнувшись в лацкан. Он что-то тихо говорил ей все это время; когда она подняла голову, лацкан уже промок насквозь. Но Алине стало легче. Пока шли по кладбищу, пристала черноглазая цыганка. Алина протянула ей руку: — Ну скажи, сколько ещё горя я переживу? Но та даже не взглянула на раскрытую ладонь — перекрестила Алину и сказала: — Горе — это всегда выбор, дочка. Ты счастливая, сама свою судьбу выбираешь. Я только знаю, что тот, кто сейчас с тобой, — она кивнула на Фандорина, — всю жизнь рядом проведёт. Красивой невестой ты будешь: счастливой и немного напуганной. Остальное — за тобой. И — ушла, даже не приняв монеты. Алина попросила: — Отвезите меня в институт. И не молчите. Рассказывайте что-то, я не хочу траурной тишины, Василинка этого не любила. Эраст Петрович рассказал ей совсем немного: какими запомнил родителей, где учился и рос, как поступил на службу, как познакомился с генерал-губернатором. Потом сложил руки на набалдашнике трости и замолчал. И всё же, в этих коротких фразах, в его привычке говорить мало, она разглядела прелесть его сложного характера, и трогательное, юное чувство расцвело в ней взамен ненависти и пустоты, словно красивая, злая акация из могильной земли, и Алина поняла, что статский советник ей нравится. Она сказала: — Знаете, Эраст Петрович, мне кажется, вы очень хороший человек. Я вас почти не знаю, но что-то мне говорит, что вы лучше других. Он улыбнулся: — Я не в черноте? Юность снисходительна к другим, сударыня. — Вы думаете, что я вырасту и буду думать о вас иначе? Вы строги к себе. — Вы просто не будете обо мне д-думать. Вы выйдете замуж, полюбите кого-то, и забудете о статском советнике Фандорине. — Мне кажется, я никогда не смогу вас забыть. Он провожал её до ворот, укрытых белым облаком акаций, уже не таких злых, как кладбищенские. — Алина Дмитриевна, я понимаю, что вам тяжело говорить о вашей п-подруге, но от моего вопроса, возможно, многое зависит. — Спрашивайте. Я отвечу. — Как думаете, ваша подруга была влюблена? Она задумалась. — Я раньше не думала. Но эти песни, туманность, какая-то странная улыбка… Да, наверное, она в кого-то влюбилась. — Благодарю. Алина, с горя опьяненная этим вечером, пахнущим крепким, пряным запахом акаций и сирени, положила руки на лацканы сюртука Фандорина и заглянула в глаза. — Обещайте, что найдёте убийцу, — сказала она, и голос предал — дрогнул на последнем слове, а тело разбила судорожная дрожь. Странный был день, и странен тот разговор под белым облаком акаций. — Обещаю, — ответил Эраст Петрович, аккуратно взяв её за запястья, но рук так и не отнял. — Только и вы пообещайте не влюбляться ни в кого. — Но ведь я, кажется, уже… — тихо пробормотала Алина и качнулась к нему. Не было никакого поцелуя с Пашей. Так, наваждение, глупое, неловкое. Теперь это не имело никакого значения; Алине хотелось, чтобы первым её поцеловал Эраст Петрович — но она вряд ли отдавала себе отчёт, почему. Фандорин склонился к ней, но вместо губ поцеловал руку и отстранился. — Вы правы. Вам кажется. Спокойной ночи, мадемуазель. И она смотрела, как статский советник уходит, а он так и не обернулся. И Алину не отпускало странное, необъяснимое желание окликнуть его, разгромить тишину улицы его именем, подбежать — но зачем? К чему? Что она сказала бы ему? Она не знала, потому не разомкнула губ, и неподвижно, каменным изваянием стояла у ворот института, смотря, как Эраст Петрович растворялся в сиреневых сумерках. Спустя месяц она узнала, что убийцу Фандорин нашёл: молодой студент, помощник их профессора математики, начал сходить с ума от какой-то раскольниковской теории. Эраст Петрович его убил в перестрелке. И в тот день она вдруг поняла, что заново полюбила мир, испытав чёрное удовлетворение от вести о смерти этого незнакомого человека. Потом они встретились на бале генерал-губернатора, и он пообещал ей тур вальса на будущее — тут он что-то расследовал и не имел права танцевать. — У него ледяные глаза, — мрачно шепнул Паша, но она не обратила внимание. Назавтра она разорвала помолвку, и этот разговор случайно услышал Эраст Петрович. А потом были ещё одни похороны, на которых она так его и не узнала.