ID работы: 6001390

Сказка о Пташке

Джен
PG-13
Завершён
26
автор
Размер:
39 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 162 Отзывы 6 В сборник Скачать

Дядя

Настройки текста
– Мистер Дроуэлл, ваш отец ждет бумаги на подпись. Вот что сказал Квэртон, кланяясь в дверях без четверти шесть пополудни. Следил? Видел ли, что господский сын час не находил себе места: то мерил шагами коридор, то будто невзначай заглядывал в библиотеку, то подолгу замирал напротив полупустой комнаты своей подопечной? Слышал ли, как до того, в слезах, с воем, какой только мог родиться в щуплой груди, девчонка выбежала с этажа вон, и какая гулкая пустота ворвалась на ее место? Знал ли, кто был в том повинен? Знал ли, чей голос – вечный покойный шепот – не смог ни вернуть, ни прогнать? Его, его, его. Голос мёртвого наследника. Его лихие речи теперь ожили на устах его дочери, его порочные мысли сводили с ума. Мёртвый наследник злорадствовал – моя, моя, навсегда моя! И оттого, что он захлебнулся собственной кровью в опиумной норе, голос его лишился снисхождения. Теперь Энтони Дроуэлл не жалел и не сочувствовал – угрожал и смеялся. Но, похоже, его лицо, искаженное предсмертной мукой, мог различить только Себастьян; Долли, ослеплённая – любовь, право, оставляет незаживающие ожоги на детских лицах – всё еще тянулась к гибельному свету. За светом – смерть. И Долли испугалась. И обожглась. А Себастьян предупреждал её. А Себастьян подставлял плечо. Вот только девчонка предпочла опереться на свою буйную веру! И – устояла. И – убежала прочь. В первый миг, поддавшись её воле, поддавшись детским слезам, кровью исполненным, Себастьян Дроуэлл готов был разорвать книгу и разметать листы – священное писание оказалось бесполезно. Отчего он не побоялся привести проклятое дитя в свой дом? Оттого ли, что истово верил – проклятие можно разрушить? Оттого ли, что вложил в искоренение этого зла столько сил, на сколько, казалось, никогда не был способен? Девчонка была вшивой. Девчонка была голодной, замёрзшей, и скулила от каждого прикосновения человеческого: шерстяной шали, платка и руки. От девчонки несло грязью, недержанием и злобой. Но больше всего в ту зиму, полгода назад, Себастьяна испугали её взгляд и протянутые к нему, чужому, холодному – не только из-за промозглой январской ночи, – руки. Её руки. За полгода мозоли зажили, покусанные морозом ладони побелели, и только штрих от розог на запястье – невинно розовый под розовым рукавчиком платья – так и не затянулся. И вместе с ним не вышла из её рук какая-то дикая, непонятная Себастьяну сила. Сегодня племянница сжимала его плечо без прежнего ожесточения и страха, но тем явнее проступало её умение удержать и подчинить. Он тоже умел подчинять, но, впрочем, не взглядом, не касанием руки, и, тем более, не словом. Сегодня это подтвердилось. Неутешительно. Неутешительно… Одно утешение еще было дозволено: работа, работа и работа. Работа на благо дома и на благо отца. Но впервые на просьбу родителя сердце не отвечало ничем, кроме потаенной тоски. Дверь была заперта. Она уже не казалась столь устрашающе огромной, как в детстве, но, как и много лет назад, не поддалась и после стука. Себастьян на долгие полчаса остался у порога, будто бы перечитывая доклад и отмечая про себя важные строки, на самом деле – пересчитывая сколы на столетней древесине. Откуда-то шёл свет, и оттого щербины казались уродливее и глубже. Комнаты Энтони Дроуэлла всегда были распахнуты настежь. Девчонка день ото дня заглядывала туда. Себастьян знал, но устал перечить. Запустение и пыль рано или поздно сделают свое дело: однажды Долли поймет, что следы у алтаря – её собственные; и нет больше никого в комнате мертвеца. Сейчас же – пусть бежит, пусть плачет, пусть угрожает. Нет ничего постыдного в страхе, если этот страх ведет из безумия к осознанию. И вот, как подсохнут слёзы – девичья память коротка, – Долли вернётся к ужину, вновь, как и утром, попытается неловко подвернуть под себя озябшие, мокрые от уличной грязи ноги, похвалит Блабби, попросит добавки, разговорится, рассмеётся и оживёт. В этом безмерном счастье она становилась совершенно похожа на своего отца; и, увы, одного этого было довольно, чтобы посеять смятение. Долли, оборванка с улицы, дочь продажной женщины, дочь обездоленного мужчины, несла в себе добро, ничем будто бы незапятнанное! Более того, она еще не научилась делиться им с корыстью. Но не ему, не ему – Себастьян знал это лучше, чем кто-либо другой, – стоило это добро преподносить. Брал с опаской; и, не умея возвращать, ловил себя на самой гнусной лжи, на которую только был способен. Но поздно, поздно – что сталось бы с ним, если этим вечером, как за столом не окажется никого, кроме них двоих, Долли не предложила бы ему булку или чашечку с повидлом! Так же, помнится, когда-то поступал ее покойный отец. И теперь, когда Себастьян, оставляя документы у входа в покои отца своего, пошёл вкруг первого этажа, он не мог не задуматься, так ли полно это неизбежное сходство. Энтони не умел прощать. Долли, Долли… Могла ли она научиться этому без отцовского присмотра? Долли оказалась смышленой девочкой. Слишком смышленой для такого наивного поступка. В столовой, будто в стеклянной банке над раскаленной плитой, собрался пар и жар. Камин трещал оглушительно. Не менее оглушительно свистел сквозняк. Храпел ожиревший, ленивый пёс у лаковых туфель хозяйки и пускал на ковер слюну. Хозяйка, впрочем, тоже пребывала в вечерних грёзах: разложилась на бархатных подушках кресла, разложила на столике перед собой прибор и стопку бумаг, полных зловонной туалетной воды и зловонных слов, и причмокивала то бренди, то засахаренную конфетку, то красноречивое словцо далекого собеседника. Роман в письмах становился от года в год толще и бездарнее. И если по первой поре Себастьян улучал момент просматривать дядюшкины строки – на намёки Кристофер не был жаден, и кто б знал, какой из них дойдет до хорошенькой головки Аманды Мюррей, – то вскорости переписка была оставлена в полное распоряжение мачехи. Но сегодня тревога не оставляла. Нет, Себастьян пытался быть с собой честен, тревога не оставляла уже целых полгода. Сколько идти несчастному письму из несчастной свободной Америки? Судить просто: вот розовеющее в неге личико Аманды. Вот – полное собрание сочинений. И вот – чуть в стороне – нетронутый конверт. Видно, память мачехи год от года тем слабее, чем крепче отданная ей в распоряжение бочка вина в погребе. Прежде чем приступить к новому, она возжелала как в первый раз насладиться старым чтивом. – О, Себастьян! Ты сам не свой, – поприветствовала Аманда. – Что тебя огорчило, мальчик? Расскажи-ка, расскажи-ка! У мамочки сегодня хорошее настроение. Она и вправду была несказанно весела, и, видно, так глубоко прониклась ехидством дьявола по переписке – если ее мелочный, а то и вправду мелкий разум мог достичь таких глубин, – что нет-нет да говорила его словами и щурилась его взглядом. Но стекло не алмаз. Ещё и запотевшее, запревшее. Странно, как Аманда вообще разглядела его, Себастьяна, подле себя. – Вы сегодня много шумели, Себастьян, – она продолжала улыбаться письму, но теперь цеплялась взором за пасынка. – Несносная девчонка… Что она опять учудила? Едва не сшибла меня с лестницы, да еще головой в живот… Коза! И тебя она, видно, забодала не меньше моего. – Мне не в чем её упрекнуть. – Смешно, Себастьян! Вы, стало быть, спелись? Что-то не похоже на щебетание райских пташек, м? – Аманда, в силу обстоятельств… Закончить, конечно же, ему не позволили. Перед Амандой рдела плодотворная тема для беседы и – безусловно – сплетен. – Да-да, запамятовала. В силу обстоятельств у нас тут не рай, а совсем-таки наоборот! – Аманда многозначительно поджала губы и качнулась в кресле. Нет, нисколько она не была расслаблена и разнежена – разом подобралась, как кошка перед охотой. – Кто её мать? Артистка? Все артисты не дружат с головой! Отчего-то она была с тобой, мой мальчик… Бедная, обделенная выбором женщина. Я даже могу ей посочувствовать. Слегка. – Несчастная женщина. – Счастливая! Она-то хотя бы слыла свободной. Раскрепощённой, м? Как тебе?.. Да и о девочке смогла позаботиться. Быстренько же она отыскала тебя среди прочих и прочих, – Аманда хлебнула бренди и поджала мокрые губы в сострадании. – Вот только Себастьян, милый мальчик, ты отнюдь не примерный папаша. Обойдя её кресло стороной, мистер Дроуэлл присел на соседнее и искоса бросил взгляд обратно: на дремлющего бульдога, на острые колени, что не прятал пышный пеньюар, на бархатные подушки. Оттого, что мачеха, в отличие от многих и многих женщин, так же проводящих дни в думах о несбыточном, оставалась живенькой и щуплой, в огромном кресле она тонула почти с головой. И всё, что оставалось от неё, – крышечка перечницы. Розовый чепец напротив алой диванной обивки. Теперь они – нежеланная женщина и нелюбимый сын – не видели друг друга. Впрочем, Аманду не смущали расстояния. – …Вот я и учу тебя, Себастьян. Пусть я и не хотела этого, я, как-никак, мать двоих детей, – обронила она холодно и горько. Так подобает ветерану войны, изувеченному и всюду нежеланному, напоминать о былых подвигах. – Любимого я ласкаю. Нелюбимую – не замечаю. А с тобой понять не могу – всё-то у тебя не по-людски! Если ты так любишь её… Хотя, конечно, никому твоей любви не пожелаешь!.. Если ты так любишь, то чего ж мучаешь бедняжку? А если ненавидишь, зачем держишь подле себя? Лепет мачехи впервые был уместен. Жужжание мухи, захмелевшей от порченного, прежде всего оглушает её саму. За сплетней, да за плеском в бокале, за трепетом пламени, не слышно было шелеста листов. Булькнул бренди. Всхрапнул пёс. Цокнул об пол каблучок. Вздох. Глоток. Ах. Треснул сургуч. Бумага, еще слезами не окроплённая, не засаленная кремом да не залитая ликером, вышла на свет без звука. –… Я всё понять не могу, – вопрошала Аманда, – как же это так получилось? Как же так сложилось-переложилось? С желтенького листа, не давая Себастьяну и слова молвить, ей отвечал неизменный дядюшка Кристофер. «… Прелестная Аманда, я будто бы уже слышу Ваши несметные вопросы: как я тут поживаю, средь каньонов, мальчишек-ковбоев и занесенных песками салунов? И я, право, готов расписать Вам свои похождения в эпосе, что будет обширнее истории нашей маленькой родины, и нанять иллюстратора для пущего толку, чтобы Вы, ясноглазая моя, могли лицезреть помимо моих строк не менее прелестные картиночки. Но, как знаете, все эти мальчишки-писцы, мальчишки-карикатурщики, что таскают за господами чемодан, а томными вечерами рисуют господ не в протертых креслах, а на неоседланных мустангах в бесконечной прерии, со львами, тиграми и прочими экзотическими тварями, в этих самых прериях быстренько сворачивают мольберты и вслед за ними – свои тощенькие шейки. Взгляните на своего пасынка, миленькая Аманда, и Вы всё прекрасно поймете сами. Верно, верно, там не на что смотреть!..» Закинув голову на подушки, Аманда, не оборачиваясь, фыркнула: –…Как спутался ты, Себастьян? И говорить не смей, что это она, бич божий, что это она, нечестивая, скрутила тебя да обесчестила! Слово-то какое неподходящее… – хозяйка причмокнула, подыскивая фразу, жалящую метко и болезненно, но только в сердцах встряхнула полы безразмерного пеньюара. – Как ты решился? Нет-нет, мне казалось, ты лучше прочих запомнил дурной пример своего покойного братца! А, Себастьян!.. Это всё вкус свободы? Что ещё ты попробовал в дерзких вылазках в этот свой «храм знаний»? Женщин постарше? Женщин помоложе? Или довольствовался дружеским кругом? О, мамочка бы посоветовала тебе… Смеясь сухо, но бойко, она вновь увлеклась потеплевшим в кулачке бренди. Себастьян листал и комкал бесчисленные страницы письма. Глупые уловки, сладкие недомолвки. Но, как сердце Аманды замирало в обожании и страсти от каждой следующей строки, так замирал и Себастьян – в груди мертвенно холодело. Руки дрожали на конверте, и хруст бумаги в той пустоте, что вставала вокруг, казался оглушительным. Аманда была глуха. Аманда играла кистью старого пледа, то так, то эдак пристраивая ее меж куцых ушей бульдога и похрюкивала назидательно: – …Папа Бонифаций! А, Папа Бонифаций! Наш примерный Себастьян отказался держать целибат! Что мы скажем ему об этом? Что скажем ему? Кристофер скалился из письма столь же зловеще, как и разбуженный пёс. «…Но я уже слышу Ваш следующий вопрос, милая Аманда. Тот самый, что Вы крикнули за океаном, но крикнули с такой страстью и жаждой познания, что я тотчас услышал его, и вот готов ответить так полно, как позволяет красноречие, мое верное красноречие, ни разу мне не изменявшее…» – Чья это девочка, Себастьян? – чудилось, даже голос мачехи, осипший от вина и ранней осени, стал громок и властен. – Себастьян, я все никак не могу взять в толк… Всё никак поверить не могу! Ты и она… Она же совсем не похожа на тебя, мой мальчик. Была бы темненькой да бледненькой – нда… Была бы молчалива да труслива – куда ни шло!.. Но! Чья это девочка, Себастьян? «…Кто она? О, порой, прелестница моя, вы сами не наблюдаете, как проницательны вы можете быть! Как много вы замечаете! А, право, углядеть маленькую девочку в большом доме нелегко. Особенно, как Вы меня заверяете – и я в этом убеждён, да, да! Он её прячет!..» – Это моя девочка, – пробормотал Себастьян, не зная толком, перед кем держит ответ. Как тяжело было спорить с ними двумя одновременно! С женщиной, сплетницей от костного мозга до пустой головки, мужчиной, что на одно слово готовил десять, а на десять – сотню, сотню лукавых слов! Но Себастьян противостоял не двоим – троим. – Я не прячу её. Аманда фыркнула. Нет, ей никак было не оглянуться через высокий подлокотник, и только коготки одной руки скребли по стеклу, второй – по мягкой обивке. Смех сменился нетерпением. Бокал в последний раз сменил ладонь. Пополнился и опустел, чтобы пустым, звонким, обрушиться на каминный столик. – … Уж мы-то разнюхаем, уж мы-то найдем! Прячешь! Кого ты прячешь? – хлопнули глупые, стеклянные глаза, но хлопнули с треском прозрения. Уставившись перед собой, Аманда пролепетала сбивчиво: – Нет, ну не может же этого быть! В самом деле!.. «…Верьте, Аманда! Был бы я в Англии, моя дорогая! (А как я мечтал заскочить на наш крохотный островок – за единственной нужной мне женщиной) Был бы я только в Англии – тотчас я бы вытащил их обоих из-под пола, из их норы на белый свет! И вы бы поняли, увидели бы! Вы чуете прекрасно – от них обоих несет тухлым. Тленным духом смерти…» – …Я уж доберусь до вас! Я уж разузнаю! А не так – мне помогут, не сомневайся!.. Мне помогут! Мои слова подтвердят, бумагой скрепят! «… Потому что они лгут, Аманда. Я никогда не опускался до такой лжи, ведь утаивать – не лгать, и Вы знаете, о чём я веду речь, но Вы догадываетесь, что не всякую тайну стоит хранить столь же бережно, сколь девичью невинность, а есть тайны, что стоит обнажать, что стоит лишать всякого покрова. Что бы ни говорил он, что бы ни выдумывал, как бы ни опаивал её трионалом, как бы ни носился за нею в плясках смерти, рано или поздно она заговорит, и останется только слушать…» Дядюшка всегда только притворялся глашатаем, ряженным в шелка, никто лучше него не вязал рычагов гильотины. Бумага лоснилась и резала пальцы. В ответ Себастьян готов был пойти на многое: просьбу, всепрощение, гнев, но каждое слово его было неслышно в сравнении с шорохом ненавистного письма. Он молвил с нажимом, комкая листы в побелевшем кулаке: – Теперь я её отец. Но Кристофер ещё цеплялся за край страницы. «…Она не его дочь, Аманда! Она не его дочь…» Огонь камина не дал ему договорить. Себастьян распрямился и отряхнул руку – почудилось, к пальцам пристало липкое. Пока Аманда приподнималась в креслах, пока лоб и щёки ее наливались алым не от растраченного бренди, а от гнева праведного, мистер Дроуэлл отшатнулся от каминной решетки и быстрым шагом вышел вон. Из гостиной понёсся лай – женский, истинно яростный, и лай разбуженного, полуслепого пса, метнувшегося к двери. Хорошо, хозяйка позабыла ключ в замке – святая женская память… В коридорах уже темнело, и от какого-то распахнутого окна, вечного распахнутого окна, пробирало ознобом. Себастьян Дроуэлл обошёл первый этаж вторым кругом, потоптался у чёрного входа, выглядывая в сад, столь же темный и скорбный, и, убедившись, что негодующая Аманда, подобрав кипу писем, недопитый бренди и пеньюар, всё же вырвалась из заточения, решил возвратиться к себе. Путь был свободен – тучный Бонифаций был не только подслеповат, но и начисто лишён нюха; да и его хозяйка навряд ли снова покажется из своей опочивальни. Но, прикованный взором к облетевшему саду, Себастьян еще долгих полчаса ждал кого-то под дверьми на кухню. Тогда, когда ему почудилось, что стоит немедля выйти вон – на улицу, под скорый вечер, или подняться в натопленные комнаты, он уже не был один. – Мастер Себастьян! Мастер Себастьян, – кухарка подкатилась не из-за раскаленной к ужину печи, а откуда-то из коридора, и всплеснула руками. – Девочка! Долли так и не пришла принимать лекарство. Вы ведь говорили ей? И я говорила – за час до еды… Каждый день повторяю. Всматриваясь в недвижимые осенние тени – не мелькнет ли в кустах аляповатое детское платье? – мистер Дроуэлл поморщился. Истинно, женщина – существо без памяти. – Я же просил, миссис Блабрдок. С сегодняшнего дня препарат не давать. – Но девочка… Не приходила? Нет, она не спрашивала, и даже чуть хмурилась, догадываясь об ответе. Потому, не оборачиваясь на ее полное, розовое от спешки и переживания лицо, Себастьян только посторонился и пропустил старушку Блабби на кухню. Что ж, она не упрекнула. Но загремела посуда, затрещала печь, засвистело, запарило из-за дверей, и слышно было, как пыхтит кухарка жарче огня, как заходится в негодовании её полное, пышущее душевной мукой тело. Миссис Блабрдок, прилежная хозяйка, пыталась забыть минутную тревогу за работой. Похвально. Разве что от этого её непомерного старания беспокойство только пуще взметалось вокруг – с горстью муки, с облаком пара над кастрюлей, с луковым маревом. Пусть Блабби избегала разговора, Себастьян слышал, как бранится она скорбно и напуганно: – …Как же так! Пусто… Только ведь сегодня поставила, завтра бы было готово. Куда подевалось? Как же так… Когда же она замерла перед печью в растерянности, махнула полными руками, перемазанными в тесте, охнула и оглянулась к дверям, мистер Дроуэлл, накидывая пальто, вышел в сад. Близился вечер. Небо еще было блеклым, серым, дырявым, но под ним уже нависла первая осенняя морось. Впереди – чёрный можжевельник, чёрные клёны, чёрный остов беседки; лес, иссиня-чёрный, начинался, казалось, сразу же за ней, и дальше никак нельзя было разглядеть ни тропинки, ни изгороди, ни пропавшего ребенка. Вероятно, стоило всё же подняться на второй этаж, распахнуть окна, вглядеться с высоты, а не продираться сквозь колючие ветки. Звать повелительно, а может, просто махнуть рукой, а не затравленно оглядываться в поисках. Безрезультатных. Сад был уныл и пуст. Следы девчонки, пропащей, спесивой, несдержанной, вились всюду, прямо под ногами, так, что Себастьян не раз и не два втаптывал их в грязь, путал и сбивался с пути, но при этом не вели никуда. Или вели в никуда? В никуда. Вместе с первыми дождевыми каплями пришло осознание: для Долли, чужой этому дому, не существовало незримой границы между поместьем и остальным миром. Её не любили. Её не могли полюбить здесь. Но, может быть, там... Как просто она могла уйти, ведь, вправду, не сбегала, а возвращалась!.. Застыв на пороге темного, скорбного леса, Себастьян задохнулся от настигнувшей мысли. Дождь трепал ворот пальто, дождь катился за рубашку, и, почудилось, глубже, в иссохшее нутро, забывшее боль и слабость, забывшее, казалось, страх. Не тот, который уже долгие годы звался жизнью, но тот, который нельзя было подписать словом, указать причину и разрешить, как одну из десятка задач в документе. Жил лес. И жил страх. Жива ли еще маленькая девочка в самой его глубине? Помнится, той зимой, прижимая её, трепещущую от страха, холода и изумления, к груди, он повторял долго и тщетно, что спасает свою совесть и – пусть только её, собственная утеряна давно и безвозвратно – одинокую душу. Тогда Себастьян Дроуэлл не верил себе. Не верил и племяннице, так запросто вложившей свою окостеневшую лапку в его ладонь, так запросто взглянувшей ему в глаза. Как пощадила бы их обоих судьба, найди он её мёртвой; не в стенах приюта – так позже, в утреннем поезде, или даже здесь, сгубленную переездом и пневмонией. Долли, бедняжка, не стосковалась бы по отцу. Себастьяну не пришлось бы врать, изворачиваться под взглядом, укрываться от вопроса. Через полгода он смирился бы и с тем, что загубил и её жизнь. Подумаешь, её жизнь!.. Злосчастная жизнь отродья шлюхи и предателя, жизнь крысы под полом, жизнь в нищете и грязи, жизнь из нищеты и грязи! Но теперь, будто бы вся вина за её несчастье лежала на нём одном, будто бы он всё ещё надеялся, что может окружить её хоть сотой долей того света, который дарил ей покойный отец, Себастьян взмолился, чтобы девчонка не успела уйти далеко. Не забрела на болота. Не добежала до станции. Не заблудилась в деревне. Чтобы вернулась домой – с ним за руку. Когда начался настоящий ливень, Себастьян Дроуэлл уже давно затерялся в лесу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.