«Коль сердцу там могила суждена, Где лучшие ты ведал времена, Где молод был, где счастлив был не раз, — Там будет легче встретить смертный час». Джордж Г. Байрон
«Как это легко — проскочить сквозь внезапно появившуюся трещину в том, что он полагал крепкой и устойчивой жизнью… как легко оказаться на темной стороне. Уплыть из-под синевы в черноту». Стивен Кинг, «Оно»
Сердце Джеймса все так же оглушительно грохочет, пока профессор МакГонагалл проводит его до своего кабинета, в таком непривычном, не строгом, а почти растерянном молчании, и ее ладонь также непривычно, осторожно, почти утешая, вновь опускается на его плечо. Чувство ледяного волнения обостряется до предела и наконец точно взрывается внутри, растворяясь и уступая место предательскому липкому страху, когда декан отворяет дверь своего кабинета и сдержанным кивком велит ему входить первым. Это странное, порабощающее чувство тревоги перед неизвестностью постепенно трансформируется во что-то более осознанное, но пока еще размытое, смазанное, как неудачный кадр на пленке маггловского фотоаппарата. И, погружаясь в новую холодящую кровь волну, Сохатый осознает, что это — предчувствие. Очень навязчивое и наполненное болью и ужасом предчувствие. Ему кажется, будто успевает пройти целая вечность, прежде чем он, действуя лишь автоматически, опускается на стул, и МакГонагалл, затворив тяжелую дверь и обойдя почти всю просторную комнату, наконец замирает у своего стола, упираясь в его отполированную поверхность кончиками пальцев левой руки. И только сейчас, пребывая в рассеянном тумане наскакивающих друг на друга тревожных мыслей, Джеймс замечает, что правая рука профессора сжимает свиток пергамента, такой светлый, чистый, со все еще вогнутыми краями, что становится ясно — его она получила немногим больше десяти минут назад. Он не может даже предположить, что содержит в себе текст этого письма, но чувствует сердцем, что именно оно есть причина того, что сейчас он сидит здесь, с тревогой в блестящих за стеклами очков карих глазах глядя на уважаемую волшебницу, своего декана и заместителя директора Хогвартса. Пальцы рук невольно сжимаются в кулаки, захватывая ткань черных брюк. Но прежде, чем с языка срывается вопрос, МакГонагалл, окинув его каким-то непривычно мягким, обеспокоенным и глубоко опечаленным взглядом, наконец начинает говорить, и голос ее, обычно решительный и строгий, звучит также пугающе по-другому, едва уловимо звеня отчаянием: — Мистер Поттер, я глубоко сожалею о случившемся. И мне тяжело оттого, что вы узнаете об этом несчастье вот так, но я вынуждена сообщить… — Мои родители… — точно яркий свет вдруг вспыхнул в вихрастой голове, и Джеймс мгновенно все понял. Только свет этот вместо ясности принес ощущение бесконечного падения в черную бездну, которой не было видно дна. Ледяные безжалостные когти страха, так редко берущего верх над истинным гриффиндорцем, окончательно сомкнулись мертвой хваткой на и без того сжавшемся сердце. Он понял почти мгновенно. Осознал, почему последнее письмо из дома пришло уже почти три недели назад, почему почерк матери в нем был таким нехарактерно небрежным, угловатым и точно сбивчивым, почему отец, вопреки обыкновению, не подписал ниже ни слова и почему постскриптум показался ему таким болезненно пронзительным и вызвал щемящее чувство в груди. — Мистер и миссис Поттер скончались позапрошлой ночью, — голос МакГонагалл надломился, воздух с трудом проходил сквозь пересохшие связки, и тяжелые слова задрожали в каменных стенах кабинета. — Мне очень жаль, Джеймс. Весть пришла только сейчас. Драконья оспа, очень тяжелая форма… Я соболезную вам. В уши точно хлынул поток ледяной воды, отрезая его восприятие от звуков реальности. Сжавшись до предела в дрожащий влажный комок, сердце на миг точно остановилось, а затем рухнуло вниз, с грохотом ударившись о ребра. А следом пришла боль. Тупая, пронзительная боль, беспощадная и слепящая, пробирающаяся в каждую клеточку тела и разума, отравляющая все на своем пути. Железные тиски сдавили ребра, не давая вдохнуть, и Джеймс почувствовал, что он тонет, погружаясь в эту мучительную темноту боли, от которой просто нет спасения. Боли, что кажется бездонной, но где-то там, глубоко — он знает точно — есть грань, из-за которой уже нет возврата. Черта, за которой нет ничего, никаких когтистых лап и неведомых чудовищ — только холодное, бесцельное отчаяние и бесконечная пелена дождя, заглушающего все прочие звуки. И он падал, стремительно спускался к этой грани, не имея возможности найти опору и предостеречь себя от этого падения. Неосознанно, изо всех сил вцепился пальцами теперь уже в ручки стула и сжал с такой силой, что старое дерево глухо и жалобно треснуло. Его привычный и родной мир разбился на осколки, разлетелся лепестками пожухлых могильных цветов. Мама, его нежная и добрая мама, величественно красивая и вместе с тем такая искренняя, заботливая и открытая. Папа, главный герой его детства и пример всей жизни, опора, поддержка и наставник, такой проницательный, благородный и смелый, такой домашний и понимающий, вечно молодой где-то глубоко в душе. Его родители, самые близкие на свете люди, единый центр его когда-то детского мироздания, мгновенно рухнувшего с оглушительным грохотом. Они ушли, угасли, оставили этот мир, а он даже не успел попрощаться. В затуманенной болью памяти всплывали те тревожные картины лета, когда под конец отец частенько заходился приступами удушающего кашля, но в ответ на все тревожные вопросы сына с напускной беспечностью отвечал, что все это — лишь расплата старого курильщика за безответственную дурную привычку. Джеймс вспомнил, как медленно потеряла в весе его мать, как на ее лице стремительно прибавилось морщинок, а он лишь молчал и обеспокоенно думал, что все это — тоже последствия. Последствия переживаний за мужа, тревог за сына и обеспокоенности накаленной обстановкой за стенами безопасного дома. Мерлин и Моргана, как же ужасающе, как же непростительно слеп был он в тот последний месяц лета! Как мог не догадаться, что оба они уже находились в опасности? И почему, почему, черт возьми, даже зная о собственной болезни, наверняка зная еще до того, как все стало намного хуже, они не сообщили ему правду? Почему не рассказал никто другой, ни один человек хотя бы из Святого Мунго не удосужился подать весть единственному сыну Поттеров, что его родители шагнули в опасные объятия смерти? Его не хотели пугать, не хотели тревожить — и наверняка они сами решили сохранить ужасающий диагноз в тайне до самого конца. Но сейчас было только хуже, и Джеймс, потерявшись между реальностью и отравляющим туманом собственных разбежавшихся мыслей, ненавидел себя за собственную слепоту и недостаточное участие. Он должен был, должен был сделать хоть что-нибудь, когда первые ростки тревоги пустили свои слабые корни в его сердце! Должен был, наплевав на заверения родителей о том, что все в порядке, никуда не уезжать, остаться дома и не отходить от них ни на шаг. Они пытались защитить его, уберечь от опасной болезни и от беспомощного вида того, как два самых родных человека будут угасать на его глазах — Джеймс понимал это с пугающей ясностью. Но единственная безжалостная и мстительная мысль настойчиво скреблась о стенки сознания, повторяя, точно молитву, одни и те же слова: «Ты не сделал ничего. Ты не сделал ничего, чтобы спасти их». — Джеймс, вам… — голос профессора МакГонагалл, все еще такой чужой, совсем не похожий на обычный, вырвал его этого отравляющего мира в реальность, но в ней не становилось легче. Здесь все в груди сжималось тупой и настойчивой болью. — Стоит сейчас пойти в вашу комнату и собраться. Профессор Дамблдор на время подключит камин в своем кабинете к камину в вашем доме в Годриковой Впадине, чтобы доставить вас туда. Я вернусь за вами в гостиную, когда все будет готово. И могу сейчас проводить вас… — Нет, — коротко помотав головой, все так же глядя прямо перед собой совершенно пустыми, полными боли глазами, Джеймс поднялся на ноги, чувствуя, как предательски покачнулось тело, и целый миг пребывая в уверенности, что прямо сейчас оно подведет его. Но устоял, найдя опору в виде одной из ручек стула. С трудом сфокусировал взгляд на неестественно бледном лице профессора с чуть дрогнувшими, поджавшимися губами. — Профессор, разрешите, я сам пойду. Мне нужно сейчас… Что именно, сказать он так и не смог, но, кажется, декану вовсе не нужно было пояснять. Ей отчаянно хотелось сказать что-нибудь еще, окружить юношу поддержкой и не дать с головой уйти в слепое отчаяние, что уже отражалось в его впервые за все время на ее памяти погасших, потемневших глазах. Сильное сердце заходилось немым криком, и Минерва МакГонагалл словно слышала этот крик, полный боли зов вчерашнего мальчишки внутри Джеймса Поттера, чье детство только что мгновенно закончилось страшной утратой. Женщина ненавидела тот факт, что ей пришлось стать тем, кто принес эту печальную весть в одночасье полностью осиротевшему семнадцатилетнему юноше, одному из ее самых любимых студентов, чье сердце всегда было полно огня, решимости и надежд. И это удивительное сияние гасло на глазах, тонуло в океане горечи и скорби, от которых так тяжело найти спасение. Он хотел остаться наедине, хотел поскорее покинуть этот кабинет, вырваться подальше от резавших ножами по обнаженной душе слов. И ей не оставалось ничего другого, кроме как позволить ему отправиться к себе. Как именно он добрался до башни Гриффиндора, Джеймс не помнил. Ускользнуло от его сознания и то, как он назвал Полной Даме пароль, прошел сквозь круглый проход за ее портретом, как пересек пустую гостиную факультета и поднялся по лестнице в их спальню. Ему действительно повезло, что в такой час никого не оказалось на одном из диванов и кресел возле ревущего в камине пламени, но, даже будь там целая толпа товарищей по факультету, парень едва ли обратил бы на них внимание. Пространство вокруг то стремительно сужалось, превращаясь в крохотную точку, то принималось обратно расширяться, окутываясь серой дымкой. Остановившись где-то возле своей кровати, Джеймс закрыл глаза и с силой прижал к опущенным векам ледяные пальцы. Яркие круги вспыхнули сквозь черноту перед глазами, и горячая волна крови точно выплеснулась из сердца где-то в груди. Впервые в жизни он чувствовал себя слабым. Жалким, потерянным и раздавленным. Колени предательски подкосились, и, рухнув на мягкую, заботливо застеленную эльфами-домовиками постель, Сохатый вдруг впервые за очень, очень долгие годы разревелся как мальчишка.***
Джеймс так и не возвращается до самого конца занятия, но оставшейся тройке Мародеров хватает и пятнадцати минут, чтобы приблизить общее волнение к апогею. И первым заканчивается терпение Сириуса — лопается, точно воздушный шарик от поднесенного к нему пламени свечи. Это растерянное, тревожное выражение лица Сохатого в тот миг, когда дверь за ним и МакГонагалл закрылась, все никак не выходит из его головы. Может быть, вся причина в том, что Бродяга всегда слишком хорошо улавливал любые эмоции своего лучшего друга, а может, дело в пока не до конца осознанном дурном предчувствии, что незримо закралось в его собственное сердце, кажется, в тот самый миг, когда нога их декана переступила порог класса. Но разбираться сейчас в себе ему совершенно не хочется, а потому, коротко вежливо извинившись перед Коулманом и получив согласный кивок, парень удаляется из кабинета, и остальные двое следуют за ним по пятам. А Лили, провожая их встревоженным, почти испуганным взглядом, в какой-то момент находится в шаге от того, чтобы пуститься за ними вдогонку. Но вовремя останавливается, парализованная внезапной холодной и отрезвляющей мыслью. Что-то случилось, что-то действительно плохое. А может быть, даже хуже, чем просто плохое. Она отлично знала, что отец Джеймса был довольно известным мракоборцем, и хотя совсем недавно он как раз отошел от дел, значило ли это что-нибудь в создавшейся теперь ситуации? Что если его, уже уставшего и начавшего терять былую энергичность, настигла карма собственного призвания? Горячий ком невольно стиснул горло девушки, а холодная череда колких мурашек пробежала под тонкой тканью школьной блузки вдоль линии позвоночника. И если какая-то из этих страшных догадок окажется верной, то… О Господи, пусть лучше парни окажутся первыми, кто узнает об этом! Пусть сначала они окажутся возле Джеймса, подставят спасительное плечо, как и всегда, потому что — небо свидетель — в таком случае они втроем будут единственными, кому он позволит это сделать. Сириус мчится первым по череде коридоров, и Римус, не сбавляя темпа и не отставая больше, чем на полшага, ловит себя на мысли, что он, Бродяга, а вместе с ним и они с Хвостом, сейчас летят прямо по направлению к кабинету МакГонагалл, даже не сговариваясь и ничего не обсуждая. И что, если понадобится, их друг сейчас готов едва ли не выбивать так жизненно необходимую информацию из любого, кто обладает хотя бы ее частью — будь то декан, директор или сам министр. Серые глаза Блэка горят решимостью пополам с крайней степенью тревоги, и в этот момент каждая обостренная, напряженная черта его лица удивительно сильно выдает фамильную принадлежность. Сириус никогда не бывал истинным Блэком в той же мере, как в моменты гнева и напряжения. Казалось, взгляни он сейчас на собственное отражение в зеркало — и то бы треснуло, раскалываясь на десятки мелких осколков. Питер пыхтел от быстрого бега и волнения чуть дальше, по правую руку от него, и сам Римус, чувствуя, как воздух буквально раздирает его горло, безмолвно отчаянно просил, чтобы их самые страшные предположения оказались преувеличенными. Но мир, кажется, обрывается и с адским рокотом летит в бездну, когда они добиваются своего и узнают от МакГонагалл правду. Стоят плечом плечу в ее кабинете, забывая о том, как сбилось на бегу дыхание, о том, как грохочет о грудину сердце, и их серьезные, скованные решимостью и волнением лица невольно заставляют женщину опуститься на стул, в мимолетном приступе слабости сложив ладони на столешнице, заваленной бесчисленными бумагами. И в ту секунду, когда в стенах ее кабинета вторично звучит страшное известие, они трое как по команде вытягиваются в полный рост, замирая, сраженные шоком и растерянностью. Питер чувствует, как страх ледяными волнами накрывает его с головой, страх резкий и непреодолимый, предательский, мелко дрожащий. Он не понимает, решительно не понимает, как могла произойти такая до боли банальная ошибка. Ведь это не может, просто не может быть правдой. Что в то время, когда вокруг пропадают и погибают люди, а страна охвачена войной, такие удивительно стойкие и решительно отважные люди, как Поттеры-старшие, могут умереть от какой-то болезни. Воспоминания о минувших пасхальных каникулах ярко вспыхивают и тут же исчезают в глубинах памяти, оставляя после себя непонимание и растерянность. Он видит лицо Джеймса, как всегда ухмыляющееся и заговорщицкое, беспечный и яркий взгляд знакомых карих глаз, и даже не может представить, что сейчас увидит в них. У него самого никогда не было отца, но что бы случилось, потеряй он вот так неожиданно мать — об этом Питер боялся даже подумать. И это чувство пустоты и растерянности тянет его вниз, прибивая к холодной земле, где, кажется, обнажилась жестокая изнанка мира. Римус явственно ощущает, как весь воздух разом выходит из легких, измученных после недавнего забега, и натянутая струна где-то глубоко внутри с дрожащим звоном лопается, а сердце сжимается в мокрый, похолодевший комок. И несколько бесконечно долгих секунд он не может поверить своим ушам. Потому что все это просто не может быть, не должно быть правдой. Мистер и миссис Поттер, самые гостеприимные, открытые и добрые люди на его памяти, глубоко любящие своего сына и относящиеся к его друзьям практически как к членам семьи — и это не говоря уже об их взаимоотношениях с Сириусом, который и впрямь приходился им кровным родственником. Их образ, стоящий сейчас перед глазами, решительно не вязался ни с ужасом смерти, ни даже с этой опасной болезнью. Улыбка миссис Поттер, сохранившая свою наследственную красоту сквозь года, уверенный и знакомо горящий взгляд мистера Поттера — все это вдруг отозвалось болью в груди. Во многом они были причиной этого неугасаемого сияния в сердце Джеймса, его внутренней силой и источником веры. И страшнее всего сейчас было осознание того, что происходит внутри него самого. А еще в который раз так внезапно и жестоко обрушившееся понимание, что иногда то самое страшное, что может случиться, непременно случается, и этот чудовищный удар своей разрушительностью способен сломать порой даже такого сильного человека, как Джеймс. А Сириус на несколько долгих мгновений вдруг сполна ощутил, что значит быть мертвым. Когда твое тело становится бесполезной тряпичной куклой, когда легкие перестают расширяться и сжиматься, а под кожей больше не трепыхается пульс, и яркие огни стремительно гаснут перед стекленеющими глазами. Потому что в течение этих бесконечных секунд мог поклясться, что сердце его не билось. Остановилось, и мелкая дрожь промелькнула по каждой клетке тела, а следом пришла боль. Слепая и отчаянная, почти такая же сильная, как в день смерти дяди Альфарда. Она коварно и беспощадно стиснула сердце, скреблась о ребра изнутри, выкручивала все его существо агонией, заставляя чувствовать жалкую беспомощность. Ему вдруг стало так холодно, до жути, до изнеможения холодно, и кончики пальцев лишь сами собой, инстинктивно сжались в кулаки, чтобы унять дрожь. Лишь в доме Поттеров он когда-то впервые испытал на себе, что такое родительская любовь и забота, что она не совсем похожа и не сравнима даже с теплым, опекающим отношением дяди. И сейчас с такой ужасающей ясностью почувствовал, что значит потерять их, людей, которые были его семьей в гораздо большей степени, чем собственные отец и мать. Как же непростительно глупы и слепы были они, как беспечны и незрелы, с обыкновенной детской непосредственностью представляя, что эта часть жизни останется крепкой и устойчивой. Они оба — и Джеймс, и он сам, хотя жестокая реальность совсем недавно столкнула его с первой тяжелой утратой. И поверх этих затянувшихся ран возникли две новые, глубокие, сочащиеся горячей кровью в том месте, где еще час назад были мистер и миссис Поттер. Сириус вдруг почувствовал, что задыхается, теряет связь с реальностью, неумолимо быстро несясь в бескрайнюю черноту, где нет ничего, кроме боли, и что это — именно то состояние, в котором сейчас пребывал его лучший друг. Самые страшные догадки сбылись в двукратном размере, и в этот миг все они, связанные теми узами, что крепче братских, окончательно осознали, что иногда хотя бы на мгновение потерять надежду бывает так легко. — Мы должны пойти к нему, — губы отказывались шевелиться, застыв и став совершенно сухими, но Сириус каким-то чудом смог твердо произнести эти слова, разящим эхом прозвучавшие в сознании Римуса и Питера. МакГонагалл вскинула на них троих встревоженный и впервые на их памяти неуверенный взгляд. Профессор практически никогда не теряла самообладания, но от одного вида троих гриффиндорцев в ней что-то словно вновь подкосилось. И Минерва никогда не признавалась, да и вряд ли когда-либо действительно признается в этом кому-то — но эта четверка студентов, ее главная головная боль и гордость, мальчишки, чью примечательность игнорировать было попросту невозможно, были ей дороги. Дороже любого из когда-либо встречавшихся в ее практике учеников, если уж на то пошло. Казалось, с ними она была еще строже, чем с другими, и не позволяла куда больше, чем кому-либо — но, во имя Мерлина, сколько же и спускала с рук, оставляя незамеченным! Но голос Блэка вновь обострил ее внимание, прогоняя прочь минутную растерянность. — Мы должны быть с ним, потому что, клянусь, один Джеймс этого не вынесет! И, не дожидаясь даже дальнейших слов декана, все трое, по-прежнему не сговариваясь, стремительно покинули ее кабинет, направляясь в башню Гриффиндора, а дальше — поднимаясь в свою спальню, интуитивно чувствуя, зная, что Сохатый — там. И, конечно же, не ошиблись: едва Римус решительно толкнул дверь, и та, поддавшись, отворилась, впуская в законные владения Мародеров, он обернулся через плечо, поочередно быстро скользя взглядом по каждому из них. Внезапный и сильный всплеск вызванных болью утраты эмоций погас, и только покрасневшие, потухшие глаза и высохшие соленые дорожки слез на щеках, которых никто не мог видеть, остались зловещим следом пережитого. Рваный выдох с трудом высвободился из груди Сохатого, и он, сидя с непривычно прямой спиной на своей кровати, секунду назад слепо всматриваясь в темнеющее за окном небо, впился пронзительным взглядом прямо в глаза Сириусу, но пугающе скрипящим, ломанным голосом произнес как будто в пустоту: — Их больше нет. Больше нет, парни. И я, черт возьми, ничего не могу с этим сделать. Я остался один и никогда еще не чувствовал себя таким ничтожным. Ладонь Римуса беспомощно соскользнула с ручки двери, отрезавшей тишину их спальни от звуков начавшей вновь заполнятся людьми гостиной. Сириус, не сказав ни слова, подошел ближе, не отрывая глаз и опускаясь на кровать Джеймса. А затем просто крепко обнял его, стиснув рубашку на плечах до побеления костяшек и чувствуя, как следующий рваный выдох лучшего друга утонул где-то в его плече. Римус, не замешавшись и на секунду, тихим шагом приблизился, присоединяясь к ним и обнимая сразу двоих, соприкасая вихрастые макушки, точно они по какой-то причине собрались обсудить крайне важную тайну. А Питер, чувствуя, как предательски холодеют все внутренности, забрался на слабо скрипнувшую кровать мгновением позже и, опираясь на колени, попытался обнять сразу всех. Получилось не очень, но только теперь Джеймс наконец-то с болью и горькой усмешкой осознал, что он все еще жив.***
По прошествии всего десяти минут Джеймс уже направлялся в кабинет директора, намереваясь попасть в родной дом через временно связанный в сеть камин в коттедже Поттеров, и хотя парни порывались сопроводить его вместе с деканом, перед протестом друга и серьезным взглядом МакГонагалл все-таки отступили. Сам Дамблдор, к немалому облегчению Сохатого, не стал слишком долго вдаваться в соболезнования — одного пронзительного, точно видевшего насквозь взгляда ясных голубых глаз было более чем достаточно, чтобы разглядеть то, что происходило сейчас внутри у юноши. Быть может, оттого, что великий волшебник, давно потерявший почти всю свою семью, был до боли знаком с этим чувством, которое никогда уже не сможет исчезнуть до конца, а лишь покроется слоями тяжелой пыли памяти. Но Джеймс, конечно же, не мог об этом знать, а потому, шагнув в каминный проем — настолько высокий, что ему, несмотря на немалый рост, за это лето неприметным и поистине чудным образом вдруг сравнявшийся с шестью футами, пришлось разве что нагнуть голову — в последний раз встретился взглядом с этими смотрящими в самую глубину сути глазами, невольно почувствовав, осознав, что понятным лишь ему самому образом Альбус Дамблдор видит его душу как на ладони. А когда зеленые языки пламени окутали его тело, знакомо щекоча, но не опаляя, и выхватывая прочь из башни директора в Хогвартсе, когда перед глазами размытыми пятнами замелькали десятки других каминных решеток и смазанных очертаний комнат, другая мысль стрелой пронзила голову Джеймса, заставляя все тело сковаться холодом изнутри. И успевшее забыться чувство вдруг навалилось со всей мощью, давя на плечи, прижимая к земле — то был предательский, постыдный страх перед собственным домом и гнетущей пустотой, которая ждала его там. Маленьким мальчиком он боялся в одиночку спускаться в полутемный подвал, куда свет косыми лучами проникал только лишь через единственное узкое окошко под самым потолком, и если дверь за спиной вдруг захлопывалась от сквозняка, не мог даже сдвинуться с места. Но этот пропахший пылью и старостью подвал, как казалось четырехлетнему Джеймсу, хранил в себе все тайны мироздания и неведомые, самые сокровенные магические секреты, терпеливо ожидавшие того, чтобы какой-нибудь мальчик лишь только отбросил крышку ящика или коробки и полностью погрузился в них. И он, оставляя дверь на несколько дюймов открытой, осторожно, шаг за шагом каждый раз спускался все ниже по крутым ступеням, пока однажды не нашел достаточно смелости, чтобы окончательно ворваться в этом маленький мир под его родным домом. Но дом этот, сколько он себя помнил, всегда был наполнен голосами: раскатистым и звонким голосом отца, ласковым и мелодичным — матери, знакомыми и новыми голосами их друзей и соседей, коллег отца. В нем так часто звучал смех, открытый, чистый и искренний, и громче всех — его собственный, беспечный хохот счастливого ребенка, подростка, юноши. В их фамильном коттедже, где когда-то жили еще его бабушка и дедушка, которых Джеймсу не выпало счастья узнать, всегда было светло, тепло и уютно. Здесь делились удивительными секретами или говорили о простом, но важном, слушали старый антикварный граммофон в гостиной, вдыхали аромат изумительной выпечки из кухни, собирались за большим столом в просторной столовой. Здесь всегда были готовы к приему гостей — и миссис Поттер неизменно каждую неделю заменяла постельное белье на кроватях в гостевых спальнях. Здесь жили счастливой семейной жизнью, заботились и любили. Но что станет с ним, с этим большим, точно ставшим еще более просторным, почти огромным домом? И как теперь ему войти туда, где навсегда смолкли знакомые голоса и смех, где больше не доносятся из кухни аппетитные запахи самых лучших блюд его матери, где не шуршат книги, бумаги и ящики из-за двери кабинета отца, где больше никто не ставит старую пластинку на вращающийся диск граммофона, а постельное белье теперь во всех комнатах еще долго будет некому сменить? И где каждая из этих комнат словно бы вдруг превратилась в мрачный подвал, только тайна его бесследно растаяла, навсегда уходя в небытие. В первый и в последний раз в своей жизни Джеймс Поттер испытывал страх перед собственным родным домом, тем местом, где он родился и вырос, и никому на свете не желал испытать подобное. Ледяные непослушные пальцы крепко сжались в кулаки, и будь его палочка благоразумно спрятана в рукаве, а не по привычке заткнута за пояс, она бы знакомо скользнула вниз, ложась в ладонь. Но сейчас Сохатый решительно не мог думать ни о чем другом, кроме иррационального желания остановиться, поймать самого себя прежде, чем ноги опустятся на внутреннюю поверхность камина в просторной гостиной дома в Годриковой Впадине. Но, упрямо зажмурив глаза за стеклами очков и сжав руки с такой силой, что коротко стриженные ногти впились в ладони, оставляя тонкие кровоточащие полумесяцы, парень мысленным голосом окликнул самого себя: «Давай же, твою мать, соберись, чертов трус! Какой из тебя сын и гриффиндорец, если ты даже не можешь проводить своих родителей в последний путь?» Наконец он шагнул в знакомую до мельчайших деталей гостиную, смахивая остатки пепла с плеч — вдруг испытал мимолетное, похожее на слабую радость чувство, когда со стороны столовой до него отчетливо донеслись голоса. Приглушенные, наполненные скорбным уважением и сожалением, но абсолютно живые. Точно не замечая ничего вокруг и двигаясь только на эти принадлежащие миру живых звуки, он прошел через всю гостиную, входя под высокую арку распахнутых дверей в залитую светом хрустальной люстры комнату. И никак не меньше двадцати человек разом обернулись в его сторону, внимательными, сочувственными и тускло светящимися горечью взглядами встречаясь с так похожими на родительские карими глазами за стеклами очков в черной оправе. Их ближайшие соседи, друзья семьи, почтенная глубоко пожилая историк магии Батильда Бэгшот, на памяти Джеймса все время прожившая на параллельной улице и временами навещавшая их, бывшие коллеги отца и даже пара действующих мракоборцев, включая небезызвестного Аластора Грюма. Все, кто вместе с ним пришел, чтобы проводить к месту упокоения мистера и миссис Поттер, чтобы сказать ему несколько слов утешения и выразить хотя бы какую-то свою поддержку юноше, в семнадцать лет оставшемуся без семьи. Казалось, в какой-то миг во всех этих глазах отразился такой же отчаянный, болезненный вопрос: почему же случилось так, что крепкая и глубоко любящая семейная пара, вместе пройдя через многие испытания и дожив до первых седин, вдруг разом ушли, стремительно угасли по вине тяжелой болезни, оставив в этом мире единственного любимого позднего сына, появления которого когда-то ждали долгих девятнадцать лет? А затем они подходили к нему, все те люди, которые что-то когда-то значили для родителей, значили сейчас для него самого, пусть и не в той же мере. Осторожно похлопывали по холодным ладоням, выражая соболезнования и сочувствия, опускали руки на плечо, прося быть мужественным и сильным и заочно горько хваля его за это и обещая поддержку и помощь в случае любой необходимости. Джеймс коротко благодарил, согласно кивал, избегая долгих взглядов и чувствуя себя чужим в собственном доме. Чувствуя, что все вокруг — тоже чужие, и хотя это не должно было быть так, все же стремясь поскорее уйти от утешений. Находясь среди людей, он чувствовал себя совершенно одиноким в неожиданно холодном и недружелюбном мире, который лишь внешне отдаленно напоминал знакомый с детства. И когда он уже был готов подняться наверх, чтобы зайти в спальню родителей, может быть, просто постоять там, а затем исчезнуть за дверью собственной, за спиной из гостиной вдруг один за другим раздались звуки, которые нельзя было спутать ни с чем другим — треск огня и характерные хлопки. Один, следом за ним второй, третий и четвертый… Карие глаза удивленно расширились, и их обладатель точно вынырнул из холодной бездны, на удивление быстрым шагом спеша поровняться с порогом гостиной, делая еще пару шагов и застывая на месте. Там, отряхиваясь от пепла и следя, чтобы не испачкать пушистый ковер, плечом к плечу выстроились Сириус, Питер и Римус, а рядом с ними — Лили. Все, как и он, до сих пор одетые в школьную форму, а Лили — со все так же собранными лентой волосами. Пять одинаковых взглядов немо пересеклись, но сказали друг другу куда больше, чем смогли бы выразить любые слова. И только Римус непривычно твердым для своего тембра голосом произнес: — Мы решили, что должны быть сейчас с тобой. И уговорили МакГонагалл отпустить нас следом. К черту, Сохатый! Мы не собираемся оставлять тебя здесь в одиночестве, даже если тебе самому этого очень захочется. А Лили, узнавшая обо всем лишь на пятнадцать минут позже остальных, Лили, промчавшаяся через половину замка, чтобы успеть присоединиться к парням, бросившая все и едва объяснившая причину подругам, наконец подошла к Джеймсу, мягко взяв его холодные ладони в свои, узенькие, маленькие и аккуратные. Всегда яркие и лучистые изумрудные глаза блестели так странно, опасно, чего парень никогда еще не видел в них прежде. Но она не плакала, за что он был ей искренне благодарен. Только осторожно обвила его руками за шею, и, чувствуя, как он устало опускает лоб на ее плечо и сжимает руки вокруг ее талии, сцепила их крепче, заключая любимого человека в теплые, спасительные объятия и заставляя его сердце жалобно ныть в груди. Она дышала отрывисто и поверхностно, как будто от быстрого бега или от трепета перед наверняка наступающей болью. Но лишь сильнее прижималась в ответ, зажмуриваясь — чего он видеть не мог — вставая на носочки, чтобы хоть как-то приблизиться к его росту, и шепча тихим, успокаивающим голосом: — Мне так жаль, Джеймс, — понимала, как сухо и малозначительно звучат эти слова, но знала, что сейчас ему нужна любая поддержка, искренняя поддержка именно самых дорогих ему людей. — Я буду с тобой. Мы все будем. Столько, сколько понадобится. Несколько человек также вошли в гостиную на звуки аппарации в камине, и, окинув не менее изумленным взглядом компанию студентов Хогвартса, остановились на обнявшейся паре. А Лили и Джеймс, не выпуская друг друга из объятий и зажмурившись изо всех сил, лишь судорожно дышали в повисшей тишине, борясь с подступающими к глазам безысходными слезами.***
Похороны состоялись на следующий день, сразу после бесконечной, как показалось Джеймсу, поминальной церемонии в старой маленькой церкви возле кладбища в Годриковой Впадине. Сидя в первом ряду и не слыша и половины всех слов, он пребывал в какой-то странной туманной бездне между реальностью и собственными мыслями, и скорее тактильно ощущал присутствие Лили рядом, чувствуя, как ее маленькая хрупкая ладошка сжимает его собственную. Невидящий взгляд уставился на венок из белых роз и лилий, обрамляющий портрет отца и матери, таких молодых, словно с их свадьбы минуло немногим больше нескольких месяцев. Погребальный венок, смотрящийся так неестественно, так пугающе и мрачно на изображении молодой и красивой пары, у которых впереди была целая жизнь. Они даже не знали о том, что закончится она так скоро, слишком скоро, и все мечты о бесконечном, казалось, счастье и долгом будущем уйдут в вечность вместе с ними. По другую сторону от него сидел Сириус, молчаливый и фамильно серьезный, и черт знает, что сейчас творилось в его душе. За ним в ряд сидели Римус и Питер, такие же неподвижные и немые. Вчера у них попросту не было времени на сборы, потому траурной одеждой для всех четверых, включая Лили, послужила школьная форма — им пришлось снять гриффиндорские галстуки и наглухо застегнуть черные мантии. Только белые воротники рубашек порой выбивались наружу, и их все время приходилось робко заправлять. Впрочем, присутствовали здесь исключительно волшебники, включая ближайших соседей Поттеров, и их одеяния немногим отличались от хогвартских мантий. Сам же Джеймс с утра облачился в черный смокинг и точно такую же рубашку, найденные в глубине шкафа, и, судя по всему, провисевшие там никак не меньше двух лет, поскольку длина их была на добрых два дюйма короче положенной. Но подобные мелочи никому из присутствующих даже не бросились в глаза. Больше всего Джеймс боялся момента прощания, когда ему придется подойти к двум одинаковым лакированным гробам, точно последним постелям ушедших родителей. Однако это оказалось на удивление проще — по крайней мере, в разы проще, чем потом отойти к остальным двадцати четырем людям, пришедшим, чтобы проводить его семью в последний путь. Болезнь изменила их, все так, но эти перемены разительно отличались от тех, которые ожидал увидеть он и которые вызывали беспомощный страх внутри. Чистокровный волшебник по рождению, Джеймс слишком хорошо представлял, как после выглядят те несчастные, кто заражался драконьей оспой. Как со временем они теряют способность даже нормально говорить, как теряют связь с происходящим в реальности, и как другие люди, испытывая вполне объяснимую неприязненность, боятся даже приближаться к ним. Однако ничего из этого не было и в помине. Только мертвенная желтоватая бледность лиц и болезненная худоба, какой он не мог припомнить ни в один из моментов их слишком короткой для волшебников жизни. Словно смертельная хворь, сделав свое черное дело, триумфально удалилась, не оставив после себя практически ни следа. И не было необходимости оставлять закрытыми натертые крышки, как всегда бывало с жертвами этой болезни. А Джеймсу вдруг захотелось отчаянно кричать, взывая к справедливости небес на этой холодной и грешной земле. Но он не позволил ни одному звуку вырваться из груди, и только когда склонился над умиротворенными, точно уснувшими отцом и матерью, призрачная дрожь прокатилось по его телу, растаяв где-то в районе лодыжек, обутых в черные, слегка запачканные вязкой грязью конца октября туфли. Оставил два коротких, сухих поцелуя на мертвой, ледяной коже и лишь мысленно произнес: «Спите спокойно. Все случилось именно так, как вы хотели, и я до последнего дня ничего не узнал. У вас получилось защитить меня, но простите, что я так и не смог спасти вас. Обещаю, что теперь не позволю себе просто так умереть. Я люблю вас. И однажды мы снова встретимся, чтобы быть вместе навсегда». Ценой невероятных усилий он смог наконец выпрямиться и отойти назад, чтобы дать всем остальным попрощаться с его родителями. Холодный ветер раскачивал черные ветви вековых деревьев с давно облетевшей пурпурной с золотом листвой, теперь тлевшей на остывшей октябрьской земле, свистел между мраморными и каменными памятниками, трепал полы черных одежд. Застывающие тоненькие пальчики Лили робко поймали его ладонь, сцепляя и пряча в складках школьной мантии, и Джеймс, не найдя никакого другого способа выразить благодарность, лишь сжал их в ответ. А затем бросил короткий взгляд на тускло мерцающие изумрудные глаза, наполнившиеся слезами и горечью. Тревожно пронзивший реальность звук опустившихся полированных крышек заставил его вторично вздрогнуть, а сердце оборваться в груди. И, слыша последние сочувственные слова пришедших, чувствуя ладонь Лили в своей, Джеймс лишь невидящим взглядом смотрел на эти погребальные венки, странные призраки живого на усыпальнице мертвых, а ветер безжалостно трепал нежные лепестки, унося их в серую пустоту. Холодное свинцовое небо словно застыло, заполоненное тяжелыми, пугающе черными тучами, мрачными, беременными дождем и точно сурово бурлящими над притихшей землей. Все было кончено, и они окончательно отправились туда, откуда не было возврата даже при помощи выдающихся магических сил. Незримо ушли, оставив после себя лишь память и тяжелую ноющую боль в груди.***
Когда все остальные уже разошлись, Мародеры и Лили вместе отправились обратно в коттедж Поттеров, и Джеймс, все еще держа свою девушку за руку, молча благодарил их за то, что ему не придется в одиночку открывать парадную дверь и переступать ставший таким чужим порог остывшего дома. Они все вместе расположились в гостиной, наполнив бокалы темным терпким красным вином, но почти не притронувшись к ним, и за пару часов едва ли произнесли больше двадцати фраз на пятерых. Но сутки, отведенные деканом на нахождение за пределами Хогвартса, неизбежно истекали, и, когда закономерный вопрос о возвращении наконец был озвучен, Сириус не терпящим возражений тоном решительно заявил, что останется здесь до того момента, пока сам Джеймс не будет готов вернуться. Воспротивилась оставить его и Лили, неожиданно поддержав Бродягу в том, что Римусу и Питеру лучше всего в назначенный час отправиться обратно, дабы не пришлось всем нарушать данного МакГонагалл обещания. И хотя они оба очень хотели возразить, в конечном счете сошлись во мнении, что и Эванс, и Блэк были правы. В конце концов, должна была остаться хоть какая-то связь между теми, кто был в Годриковой Впадине, и тем, что происходило в стенах Хогвартса, и из этих соображений в последний момент Бродяга протянул Лунатику одно из сквозных зеркал, временно забирая себе то, что принадлежало Сохатому. Рим только коротко кивнул, выражая, что понял молчаливую просьбу, и пару минут спустя он и Пит поочередно шагнули в камин, один за другим возвращаясь в школу тем же путем, что и прибыли — аппарируя в языках зеленого пламени. И с этого самого момента в коттедже Поттеров, теперь отошедшем к единственному осиротевшему сыну, словно поселилось натянутое молчание, продлившееся целую неделю. Ровно семь бесконечных, растянувшихся в томительную вереницу дней, в течение которых каждый из них порой чувствовал себя так, словно если не утратил способности говорить, то наверняка лишится ее спустя несколько часов. Эти дни до тревожного напоминали друг друга и, казалось, на самом деле даже не заканчивались. Большую их часть Джеймс проводил в одиночестве, затворив за собой дверь в кабинете отца и подолгу сидя за его столом, глядя на движущуюся фотографию в рамке. Его мама, ослепительно красивая даже на пятом десятке, улыбающийся папа, у которого к тому моменту уже появилась благородная седина, и он, четырех-пятигодовалый мальчишка, сидящий на его руках и счастливо хохочущий над какой-то давно забытой шуткой. Прекрасная маленькая семья, согретая любовью и заботой друг о друге. И пугало даже не то, что все это оборвалось с двумя короткими ударами закрывшихся крышек, что теперь не выходили из его беспокойного сна, а то, что он мог однажды забыть об этом. Погрязнуть в черноте, лишившись одних из самых ярких, путеводных огней его жизни. Порой Джеймсу казалось, что он уже начал забывать, и, просыпаясь в холодном поту или застывая посреди одной из комнат, он снова и снова возвращался сюда, чтобы дотронуться до оставленных мистером Поттером бумаг, посмотреть на снимок собственной семьи в блестящей рамке и ухватить, отчаянно вцепиться в ускользающие сквозь время и кончики пальцев воспоминания. Лили робко старалась позаботиться и о нем, и о Сириусе, и о себе самой, сделав над собой усилие и буквально заставив себя прибегнуть к выработанным колдовским и простым жизненным навыкам на большой кухне миссис Поттер, где каждый сантиметр напоминал ей о женщине, которую ей так и не довелось узнать. Сириус временами буквально застывал почти так же, как Джеймс, и только движение серых глаз, обращенных куда-то вглубину и как будто видящих то, что не могли прочитать другие, давало понять, что он еще не потерял связи с реальностью. В эти темные, холодные вечера, когда она тихо звала обоих за стол, чтобы хотя бы создать видимость ужина и не довести себя до истощения и обезвоживания, они сидели втроем за ставшим таким пугающе большим и пустым столом, почти не разговаривая и лишь скудно ковыряя еду в своих тарелках. Через какое-то время они отправлялись наверх, и пока Сириус тревожно ворочался с одного бока на другой на широкой постели в одной из гостевых спален, Джеймс и Лили ложились вместе в его спальне. Девушка, как и в первую ночь в его доме, невольно вздрагивала каждый раз, и немного успокаивалась лишь тогда, когда ощущала живую теплоту его тела, прижимающегося со спины, и сильную руку, на пару секунд опускающуюся на талию, чтобы потом так же быстро исчезнуть. Оставив только один быстрый теплый поцелуй на ее плече, Джеймс ложился на спину и засыпал, а может быть, просто замирал, закрывая глаза и долго лежа без движений в ожидании, когда спасительный сон примет его в свои объятия, а первый кошмар заставит проснуться с восходом солнца. А Лили часто изо всех сил сдерживалась, глотая подступающие слезы, и если и не засыпала вместе с ним, то точно так же притворялась спящей. Невысказанное напряжение нарастало, как стремительно наполняется водой воздушный шар, а значит, точно так же ему было суждено однажды разорваться, выплеснувшись наружу. И случилось это в седьмой вечер, когда такие же черные тяжелые тучи все еще сковывали свинцовое вечернее небо, приближая ночную тьму. Сириус перебросился парой фраз с Римусом и Питером при помощи сквозного зеркала, удостоверившись, что МакГонагалл еще не снарядила отряд для того, чтобы вернуть их троих обратно в школу, но уже порывалась прибегнуть к действиям. В это время, когда над каждым из них нависла смертельная опасность, нахождение тех, за кого профессора несли ответственность, вне стен школы было опрометчиво, а потому настрого запрещено. Римус даже высказал предположение, что эта выходная вылазка студентов в Хогсмид рискует стать последней на очень долгое время. Сами они как будто бы на неделю даже думать забыли о войне, перестав читать Ежедневный Пророк, где между тем к сообщениям о новых убийствах и пропавших без вести добавились статьи о жестоких пытках целых семей. За рекордно короткий срок имя неизвестного Лорда Волдеморта вселило такой безнадежный ужас в сердца всего магического сообщества, что теперь его даже боялись произносить вслух, и нелепая, но леденящая кровь замена ему навсегда закрепилась в газетах и сознании людей — Тот-Кого-Нельзя-Называть. Словно каждый из произносящих его боялся, что тот немедленно возникнет прямо перед ним, в окружении своих приспешников, и навлечет смерть или проклятье на всю его семью. Окончив непродолжительный разговор с обеспокоенными друзьями, Сириус оставил зеркало на столе в столовой и отправился на поиски Джеймса и Лили, но, войдя в гостиную, нашел только ее, укутавшуюся в плед в одном из кресел, поджав ноги под себя, и греющую руки о чашку с чаем. Совершенно одну в большой пустой гостиной, отчего маленькая хрупкая фигурка стала казаться совсем тоненькой. — Лили? — только брови слегка изогнулись на аристократическом лице, в остальном же Сириус не высказал ровно никакого удивления, потому как его и не испытал, переступив порог комнаты и не найдя в ней лучшего друга. — А где Джеймс? — Там же, где и всегда, — ответила она, поднимая голову и встречаясь с ним взглядом. Слабые языки пламени, отплясывающие в камине, оставались единственным источником света, и отбрасывали золотые блики, играя в ее темно-рыжих волосах. Как и всегда, она ответила с полной уверенностью, потому что твердо знала, где можно его найти. И от этого, кажется, чувствовала себя только хуже. — В кабинете мистера Поттера наверху. Даже в таком изнеможении и усталости она оставалась невероятно красивой, нежной и изящной, но сейчас Сириус обратил вминание вовсе не на это, а на две глубокие тени, залегшие под ярко-зелеными глазами и делавшие их обычно сияющий взгляд тусклым и отстраненным. И от этих синюшных теней ему вдруг стало так невероятно тоскливо, так предательски больно, что от отчаяния на секунду захотел завыть, совсем как Лунатик в полнолуние. Но неожиданно даже для него самого на смену отчаянию стремительно пришла яркая вспышка ярости и негодования, заставившая как будто уснувшее было тело встрепенуться, наливаясь силой. В конце концов, у Сириуса были глаза, а значит, он все видел и прекрасно понимал. Ему не требовался рассказчик, чтобы знать, что на все попытки Лили достучаться до словно впавшего в небытие Джеймса тот почти всегда отвечал молчанием или короткими, механическими жестами. Что он отстранялся спустя пару минут, пока она, засыпая рядом и глотая слезы, замерзала в его постели, как будто между ними не каких-нибудь полтора дюйма, а глубокая черная пустота. Знал, как она отчаянно пытается вернуть к жизни парня своей любовью, достучаться до его сердца, затуманенного болью утраты, и как страдает оттого, что до сих пор ничего не выходит. И эта вспышка неожиданной досады и раздражения выплеснулась в голове Бродяги на лучшего друга, точно на главный объект. Неосознанно сжав руки в кулаки, он на несколько долгих мгновений впился глубокими светлыми серыми глазами прямо в покрасневшие влажные зеленые глаза девушки. Что бы там ни было, он бы не позволил никому заставлять ее мучиться. Никому, и Джеймсу — в особенности. Последняя мысль, промелькнувшая прежде, чем зрительный контакт разорвался, полыхнула в голове яркой вспышкой: с этим было пора заканчивать. Если Сохатый не вернется к ним прямо сейчас — не сможет вернуться уже никогда. — Хватит, — произнес вдруг он в притихшей, наполненной разве что треском огня комнате, заставив Лили удивленно вздрогнуть от твердости собственного голоса. — Он достаточно уже шатался в беспамятстве. Джима пора возвращать к жизни, и похоже, это должен сделать я! — Что ты хочешь сделать? — непонимающе спросила Лили, но, заметив, как он обернулся, намереваясь покинуть гостиную и направиться к лестнице в холле, мгновенно все поняла, вскакивая из кресла и едва успевая отставить в сторону чашку, чудом не расплескав горячий чай. — Нет, Сириус! Пожалуйста, только не ссорься с ним! Его лучше не трогать, когда он там. Мы же не можем просто поиздеваться над… — А лучше издеваться над тобой, Лил? — сурово спросил он, застыв вполоборота к ней и пронзив таким тяжелым, заглядывающим в самое сердце взглядом, что невольно точно пригвоздил ее к полу и заставил осесть обратно в кресло. И она вдруг поняла, осознала в тот же миг, что никто — даже девушка, которая любила его и которую он так же сильно любил в ответ — не сможет понять Джеймса так, как Сириус. Как и большинство студентов Хогвартса, Лили знала опальную историю о побеге Сириуса Блэка из родного дома, о которой чуть подробнее ей позже рассказывал Джеймс. Но и входила в число тех пятерых, включая остальных Мародеров и Эммелину, кому было известно и о взаимоотношениях Бродяги и ныне покойного Альфарда Блэка, его единственного родного дяди и человека, не оставлявшего племянника на произвол судьбы до своего последнего дня и даже после смерти. Сириус совсем недавно потерял родного человека, и он, как никто другой, знал, что за бездна сейчас разверзлась в душе Джеймса. И если прямо сегодня он не сможет помочь ему, этого и в самом деле не сможет никто. И их энергичный, безрассудно отважный и все время рвущийся в бой Джеймс Поттер уже никогда не станет хотя бы почти прежним. — Но ты ведь… — тихо прошептала она, сцепляя ладони вместе и прижимая их к губам. Хотела сказать что-то еще, но мысли разлетались, как летучие мыши от направленного света. Но Сириус понял ее опасения без лишних слов, и, вдруг улыбнувшись странной, как будто приклеенной к кровной маске улыбкой, ответил: — Просто побудь здесь, Лили. Не поднимайся наверх и никуда не уходи. И мы скоро спустимся к тебе. Оба. Я обещаю, — и с этими словами удалился, исчезая в холле, а через несколько секунд до девушки донеслись поднимающиеся по лестнице шаги, что вскоре растаяли в глубине второго этажа. Джеймс, как и всегда теперь, сидел за столом отца, слепо смотря на врезавшуюся ножом в сознание фотографию, не давая этим давним счастливым мгновениям ускользнуть из памяти. Он снова потерял счет времени, затерявшись где-то в собственных мыслях, но резкий хлопок распахнувшейся с силой двери заставил его вздрогнуть, мгновенно возвращая к реальности. Точно его упустили где-то там, наверху, и он с грохотом рухнул обратно на стул с высокой мягкой спинкой. Карие глаза впервые за последние дни вспыхнули живым изумлением, и он наконец-то уставился на Сириуса, застывшего в дверном проеме с самой решительной, сильной и раздраженной эмоцией за все последние дни, надломавшей все фамильные черты лица и выплеснувшейся наружу с нарастающей яростью. И ответная злость невольно зажглась огнем в груди, впервые вновь оживляя Джеймса. — Бродяга, твою мать! — сам не понимая до конца, почему, вдруг воскликнул он, вскакивая на ноги и с прежней прытью огибая стол, пока Сириус стремительно сократил расстояние между ними, оказавшись прямо напротив и не отрывая пронзительного взгляда серых глаз от его, защищенных стеклами очков. — Ты какого черта вот так врываешься в кабинет моего отца? Думаешь, ему бы понравилось, если бы даже ты… Закончить свою реплику он так и не успел, и глухой звук удара, обрушившегося на его левую скулу, раздался в стенах кабинета на удивление четко. Джеймс невольно отступил на пару дюймов назад, крепко врезаясь бедром в тяжелый дубовый стол и рассыпая одну из стопок бумаг. Удар не был слишком сильным, но пульсирующая волна пронзила левую половину лица и как будто мгновенно отрезвила его. Совершенно растерявшись и только лишь коснувшись пальцами чуть покрасневшей скулы, Джеймс оперся одной рукой на столешницу, пораженным взглядом уставившись на лучшего друга. Впервые ясным и по-настоящему живым с момента занятия в Дуэльном клубе Коулмана. А Сириус, не отрывая собственных глаз от него, сделал еще один шаг вперед, возвращая прежнее расстояние между ними, и твердым, как холодный гранит, голосом непривычно эмоционально даже для него самого произнес все, что успело скопиться в душе: — А ты думаешь, ему бы понравилось то, во что за неделю превратился его сын? Думаешь, он бы позволил тебе сидеть и бесконечно жалеть себя, наплевав, что о тебе беспокоятся твои близкие? — глаза Джеймса изумленно расширились еще больше, и с каждым словом Сириуса точно горячая волна накрывала его с головой. Волна стыда и бесконечного чувства вины. — Ты думаешь, я не понимаю, что ты сейчас чувствуешь? Тогда поспешу тебе напомнить, если вдруг, блять, забыл, что год назад я потерял своего родного дядю, может быть, единственного, кто с самого детства переживал о том, что происходит со мной в этом проклятом доме на площади Гриммо! И если ты вдруг не знал, то для меня, Сохатый, твои предки значили в сотню раз больше, чем мои собственные. И ты идиот, Джеймс Поттер, раз считаешь, что я так легко переживу и это тоже, что не чувствую то же самое, что и ты! — Джеймс все так же молчал, не отрывая пальцев от места удара, где нарастала пульсирующая боль, которой он даже не замечал, а Сириус, замолчав лишь на короткое мгновение, продолжил отчаянный монолог: — Хочу тебе напомнить, что я все еще твой лучший друг, которого твои предки любили так же, как родного сына. И что я этого отнюдь не забыл. Хочу напомнить тебе, что у тебя есть Лунатик, который лучше всех нас вместе взятых знает, что такое эта паршивая боль внутри. И Хвост, который вообще никогда не знал, что такое иметь отца. И что, блять, это твоя девушка сейчас сидит там в гостиной и плачет, потому что ты, придурок, не даешь ей даже шанса поддержать тебя. Потому что тебе в какой-то момент было похер на то, что чувствует она, пока ты запираешься здесь и жалеешь себя. И это, приятель, кто угодно — но только не Джеймс Поттер, которого я знаю. Казалось, голос Сириуса звенел эхом в стенах кабинета еще несколько минут после того, как он замолчал, все так же сжимая кулаки глубоко в карманах брюк и не сводя с Джеймса сурового тяжелого взгляда. Каждая мышца на его лице расслабилась, стоило только выплеснуть наружу все, что давно копилось в сердце и вертелось на языке. Серые глаза горели огнем и болью, и Джеймс, заглянув глубоко в них, вдруг точно очнулся ото сна, сполна осознав, что творилось за ними, где-то далеко внутри. С пугающей ясностью он вдруг понял, что не он единственный потерял родителей от страшной болезни. Сириус снова потерял сразу двоих близких из того немного числа, которое у него было, точно так же лишился тех, кто сполна заменил ему собственных мать и отца, единственных, после Альфарда, кто отнесся к нему как к сыну, самому обыкновенному подростку, обделенному семейной любовью и заботой и лишь чудом не сломавшемуся в окружении всей этой дьявольщины рода Блэков. И, черт возьми, он был прав, когда говорил о Римусе и Питере, почти лишившихся своего лучшего друга, которого воспринимали словно родного брата, пока сам он пребывал в глубокой прострации, не подпуская последних близких людей ни на шаг и прячась в собственноручно возведенной коробке жалости к самому себе. Он вдруг подумал о Лили, о любимой, нежной Лили, весь тот страшный день не выпускавшей его ладони из своей. О болезненной горечи в ее ясных глазах, о едва сдерживаемых слезах. И о каждой из этих шести ночей, когда она глубоко и отрывисто дышала совсем рядом, наверняка сражаясь со слезами боли и отчаяния, а он не принимал никаких попыток, чтобы ее успокоить. Она была сильной — Мерлин свидетель — одной из самых сильных девушек на свете, но он собственноручно ломал ее, даже не замечая этого. Как будто бы увлекая в ту же темноту, в которую едва не погрузился сам. И от этих поразивших его сознание мыслей мрачная маска скорби оглушительно треснула, сорвавшись с его лица, являя Джеймса-почти-прежнего. Короткий тяжелый выдох вырвался из груди, и он наконец-то полностью сфокусировал оживший взгляд на лице Сириуса. — Если хочешь мне врезать — пожалуйста, — с готовностью согласился тот, даже не пошевелив руками в карманах. — Сделай что угодно, только верни нам нашего Джимбо. — Блять, Бродяга, прости меня! — его голос опасно дрогнул, но, почувствовав, как каждая мышца словно наполнилась проснувшейся силой, Джеймс выпрямился в полный рост и порывисто, крепко стиснул Сириуса в объятиях, с прежней стальной силой сжимая плечи и с хлопком опуская ладонь на спину. — Я просто конченый бессердечный придурок! — Бываешь иногда, если тебя не остановить, старик, — спокойно произнес тот в ответ, в свою очередь крепко обнимая друга. Они стояли немногим больше минуты, не разжимая тесных объятий, пока наконец Джеймс первым не отпустил его. И что-то в этом вдруг ожившем, все еще наполненном болью утраты, но уже совсем ином взгляде дало Сириусу уверенность в том, что вот он, Сохатый, снова вернулся к ним. Едва не сломался, сорвавшись вниз, но вовремя схватился за протянутую спасительную руку. Короткая, на миг перебившая скорбь ухмылка теперь по-настоящему растянулась на губах, и Сириус добавил многозначительным тоном с ноткой присущей только ему драматичности: — Тебе бы, мой друг, приберечь извинения для своей дамы сердца. Потому что, прямо скажу, ты почти окончательно полностью облажался. Так что пойдем, Джимбо! Заставь меня снова тобой гордиться! С этими словами они оба, опустив руки друг другу на плечи, такой вот парой сиамских близнецов спустились вниз, перебросившись по пути еще парой фраз и невольно заставив Лили удивленно встрепенуться в кресле, мгновенно обернувшись в их сторону. Наконец достигли гостиной, и Джеймс, отлепившись от друга, подошел прямо к ней, а девушка, моментально вскочив на ноги так же, как и десять минут назад, изо всех сил всматривалась прямо в его глаза, не до конца веря, что снова видит в них живой отблеск. Знакомое до мельчайших подробностей любимое лицо исказилось выражением вины, что, признаться, не так часто встречалось прежде и повергло бы любого из хогвартских преподавателей в абсолютный шок. И Лили с беспокойством скользнула взглядом по красной отметине на его левой скуле. — Прости меня, Цветочек, — искренне, громко и отчетливо попросил он, ласково и бережно обвивая сильными руками с готовностью подавшуюся ближе девушку. Яркие зеленые глаза Лили стремительно наполнились слезами, и на этот раз она не смогла их сдержать. — Я был самым настоящим эгоистичным идиотом и даже не замечал, что делаю тебе больно. Прости, Лили! Ты вправе злиться, но я люблю тебя, Солнце. Больше всего на свете. И ты очень нужна мне, слышишь? Она лишь тихо плакала, изможденная, но наконец-то освободившаяся от прежнего груза тревог, потому что Джеймс наконец-то пришел в себя. Старалась вновь успокоиться, но не могла даже согласно кивнуть. Он заботливо взял ее лицо в свои ладони, словно даже позабыв о молчаливо наблюдавшим за ними Сириусе, и короткими теплыми поцелуями ловил скользившие по нежной молочной коже слезинки. А в темноте наступившей ночи раздался все нарастающий и учащающийся стук капель, разбивающихся о землю, крышу и оконные стекла. Одна, другая, третья… Тяжелые черные тучи, сурово грозившие с небес всю эту неделю, наконец разродились бесконечным холодным дождем, который растянется на следующие десять дней.***
В тот же самый день, только несколькими часами раньше, компания хогвартских студентов, воспользовавшихся так удачно подвернувшейся вылазкой в Хогсмид, по назначенному плану двигалась в дальнему концу деревушки, намереваясь исчезнуть, как только скроются с глаз их тени в одном из глухих переулков. Эта выходная прогулка пришлась как нельзя кстати — в противном случае, им бы пришлось повозиться, чтобы незамеченными выбраться из замка, пройти через волшебную деревню и перенестись в нужное место. Тяжелые тучи снова висели над головой, крадя лучи солнца, как и всегда в последние дни. Казалось, даже погода чувствовала приближение чего-то знакового, тревожно застыв в ожидании действий. А может быть, ее действительно призывали с какой-то целью — этого никто из них не мог знать наверняка. Шаги четырех пар ног гулким эхом отдавались от мощеной улочки, но даже если бы кому-то пришло в голову обернуться на них, особых подозрений это бы не вызвало. Всего лишь группа студентов, похожая на все остальные, использующая часы вылазки для того, чтобы свободно погулять по магазинам и лавкам, отдыхая от строгих школьных стен и формы. Вот только путь их лежал отнюдь не в волшебные лавки и не заканчивался даже там, где тупиком обрывался один из переулков Хогсмида. — Здесь, — наконец произнес Эйвери, коротко оглядевшись в торце улочки, заканчивающемся глухой стеной и парой мусорных баков. Два дома по обе стороны от нее давно опустели, и наглухо заколоченные досками окна не позволяли сомневаться в этом. Здесь никто не мог их отследить, поскольку границы Хогвартса давно остались позади, а вокруг не было ни души. — Вы все еще уверены, что хотите пойти? — криво ухмыльнулся Мальсибер, окинув внимательным взглядом двоих пятикурсников. Лицо одного из них не выражало ни капли страха или волнения, и эта фамильная маска просто до дрожи напоминала физиономию его старшего братца. Не оставь они в качестве перестраховки в замке Макнейра и Снегга, последний бы сейчас наверняка задался вопросом, а что бы подумал тот, если бы узнал, куда направлялся его мелкий вместе с остальными — с ним, Эйвери и своим же однокурсником. У того же лицо стало мертвенно бледным, так, что отчетливо выделялись веснушки и россыпь подростковых прыщей. И внезапно в голову пришла мысль о том, что бы сказал его борец-папочка, узнай, где сейчас его умный и талантливый сыночек и с кем в компании собирается провести свой выходной день. Но мстительные и пьянящие злорадные мысли упивающегося собственной значимостью Мальсибера прервал более осторожный и спокойный Эйвери: — Лучше заткнись на время, — нарочито любезным тоном посоветовал тот, и он невольно не нашелся, что ответить, тем более в присутствии этих зеленых юнцов. Впрочем, учитывая последние несколько месяцев, уж кого-кого, а Регулуса Блэка совершенно точно уже нельзя было отнести к «зеленым юнцам», и самому Мальсиберу тоже было прекрасно о том известно. Как здесь оказался еще и Барти Крауч-младший, лично ему было все еще невдомек, но выглядел тот как всегда нетерпеливо, несколько дергано, но в целом почти уверено. Впрочем, не будь на то оснований, едва ли ему позволили бы отправиться вместе с ними. А Эйвери, в последний раз оглянувшись и вытянув вперед руку ладонью вниз, коротко и требовательно скомандовал: — Руки! Регулус, нисколько не растерявшись, тут же схватился за его запястье, и Барти последовал его примеру мгновением позже. Мальсибер, которому вовсе не нужна была помощь в трансгрессии, сосредоточился на нужной точке. Миг — и с двумя резкими хлопками четверо слизеринцев растворились в воздухе. А в следующее мгновение их ноги коснулись полированных мраморных плиток пола в широком зале с ведущими наверх лестницами. Блэк и Крауч, доселе еще никогда не бывавшие здесь, изумленно оглядывались по сторонам, когда со стороны западного коридора раздалось гулкое эхо приближающихся шагов. Эйвери и Мальсибер с готовностью обернулись и первыми поприветствовали вошедшего. Длинная мантия дорогой ткани покачивалась за плечами, а золотые часы, спрятанные в кармане брюк, поблескивали тяжелой цепочкой. Фамильные перстни украшали длинные бледные пальцы, крепко сжимающие предмет, которого прежде при нем никогда не было и который уж точно совершенно не требовался молодому человеку вроде него, но неизменно добавлял важности, а еще скрывал в себе главное оружие — полированная черная трость с серебряным набалдашником в виде головы змеи, сверкающей крупными изумрудами вместо глаз. Перед ними стоял Люциус Малфой собственной персоной. — Наконец-то вы здесь, — произнес он своим обычным тоном, манерно растягивая слова, и смерил двух пятикурсников до мурашек важным взглядом, точно оказывал им великое снисхождение, позволяя находиться в этих стенах. Впрочем, долго смотреть так на младшего из прямых наследников Блэков все-таки не решился и, сдержано кивнув, перевел взгляд на нетерпеливо вздрогнувшего Крауча-младшего. Что-то в этих горящих слепой преданностью и почти маниакальным блеском глазах заставило его напрячься и обратиться к приведшим двоих юнцов Эйвери и Мальсиберу. — Вы уверены, что один из них здесь не лишний? — Я уверен в Барти. Как в себе самом, — вдруг подал голос Регулус, привлекая внимания Люциуса к себе и заставляя брови семикурсников невольно вопросительно изогнуться. Хотя им пора было бы привыкнуть, потому что в последнее время младший Блэк незаметно для себя самого стал проявлять чудеса твердости характера и проницательности. В конце концов, не будь этого, он бы сейчас не стоял здесь. И совершенно точно рядом бы не было Крауча, не являйся его слова правдой. Возможно, они не слишком ясно представляли, что ждет их перед тем, как присягнуть на верность Темному Лорду, но уж совершенно точно знали, во что верят. Светлые глаза Малфоя лишь слегка прищурились, хищно впиваясь взглядом в глаза Блэка, но, кажется, нашли в них необходимые ответы и подтверждения. И сам Крауч, выпрямившись и даже чуть выпятив впалую щуплую грудь, ответил Люциусу уверенным взглядом. Кривая ухмылочка тронула губы молодого человека, и он с вернувшейся характерной манерностью заявил: — Вас ждет очень интересное зрелище сегодня. А может быть, вам даже посчастливится принять участие. Потому что Он сегодня тоже здесь, — нарочитое ударение на одном слове заставило холодную волну уверенности и невольного почтения прокатиться по телу каждого из слушавших его, и на миг Регулусу даже показалось, что дорогие бархатные портьеры, так похожие на те, что висели в его родном доме на площади Гриммо, как будто качнулись от внезапного тихого порыва ветра. — И кто сегодня, Люциус? — как будто не особенно интересуясь, скучающим голосом спросил Мальсибер, хотя все внутри у него так и напряглось, дребезжа, точно натянутая струна. Ему вдруг вспомнился вечер его собственного посвящения и первое настоящее заклятье, вырвавшееся из его палочки. В каком-то смысле, он даже завидовал этим двоим, ведь им предстояло испытать это несравнимое ни с чем ощущение триумфа и силы в первый раз. — Всего лишь парочка маггловских выродков, решивших, что они имеют право воровать у нас древние магические секреты, — небрежно отмахнулся Люциус, невольно примечая чуть расширившиеся глаза Крауча и неподвижно-серьезные — Блэка. А затем развернулся, увлекая всю компанию за собой, в направлении одной из столовых первого этажа. — Пойдемте за мной, и я лично представлю вас Темному Лорду. Они двинулись следом, отставая только лишь на полшага, а Эйвери и Мальсибер, точно два стражника, замкнули их шествие, неосознанно отрезав пути к отступлению. В этот момент тяжелые капли застучали по сотням стеклышек и остроконечным башенкам и крышам поместья Малфоев — начинался затяжной дождь, которому, казалось, еще долго не будет конца. Регулус, подавив в себе невольную короткую дрожь не то от волнения, не то от предвкушения, незаметно для остальных опустил ладонь правой руки на левое запястье и легонько сжал сквозь тонкую рубашку под не менее дорогой, чем у Малфоя, теплой мантией. Уже через час — в этом он был уверен наверняка — они будут возвращаться в Хогвартс тем же путем, что и прибыли, и кожа в этом месте будет покалывать именно так, как рассказывали ему старшие товарищи, а на фарфоровой белизне будет чернеть, какое-то время принося небольшую боль, знак его новой принадлежности. Темная метка, как дань уважения и согласия с волей нового Повелителя. Он собирался сделать именно то, чего от него ожидала бы его семья, то, о чем, пусть и не прямо, говорила его мать. Собирался занять то место, которое было отведено ему, наследнику одного из самых влиятельных чистокровных родов во всей магической Британии. «Alea iacta est», * — вдруг почему-то пронеслось у него в голове, и уголки губ сами собой приподнялись, неосознанно рождая ухмылку, так похожую на ту, что часто не сходила с лица его брата, но совсем другую. Он совершенно точно знал, что делает, и снова смотрел на мир острыми, ясными глазами. И думать забыл о рассеянно раз за разом взлетающих перед носом золотистых кудрях, точно смазанных заколдованных снимках. Звуки удаляющихся шагов постепенно растаяли, заглушенные громким стуком хлынувших с неба ледяных капель.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.