6 Февраль 2006 г.
Истории, приближающиеся к завершению, очень часто заканчиваются скомкано. Несколькими скупыми фразами, порой неожиданно для читателя писатель прощается с героями и подводит под своим повествованием жирную черту. Впрочем, затянутые концовки, перегруженные нескончаемыми послесловиями и подробностями, зачастую неинтересными никому, кроме автора, встречаются немногим реже. Признáюсь честно, я предпочитаю первый вариант. Как читатель, ибо никогда прежде писательского опыта у меня не было. Даже развлечения ради. Я не испытывал потребности поверять свои мысли и чувства листу бумаги ни в периоды отчаяния, ни прибывая на седьмом небе от счастья. В подростковом возрасте я не баловался стихами и не вел дневник. Влюбляясь, не писал дамам сердца пространных писем и романтических признаний. И только лет восемь назад, спустя около полугода после нашей с Керри свадьбы, впервые я вооружился стопкой бумаги и шариковой авторучкой, напряг память и синим по белому написал первое слово этой, впоследствии не раз казавшейся мне бесконечной истории. В тот момент моей рукой двигали вовсе не жажда прекрасного, не вдохновение и не стремление поделиться с воображаемым читателем моим невоображаемым счастьем, а чувство вины. Чувство вины и желание оправдать себя хотя бы в своих собственных глазах. Тогда, восемь лет назад, в моей душе еще теплилась робкая надежда на то, что, записав сокровенные чувства и с максимальной достоверностью описав ключевые моменты наших с Керри отношений, когда-нибудь я смогу протянуть своему бывшему другу папку с исписанными мною листами. И что, прочитав, однажды он сумеет понять и простить. Однако моей надежде суждено было умереть вместе с ним, моим когда-то лучшим другом. Это случилось три года назад. Тогда, когда моя история только-только приблизилась к середине. Тогда, когда я твердо уверовал, что более не смогу написать ни строчки. Чувство вины, в конечном итоге сподвигнувшее меня взяться за «перо и чернила», длительное время таилось в глубинах моего подсознания, перекрывалось чередой ярких эмоций и новых впечатлений, скрывалось за каждодневными заботами, прикрывалось маской усталости, озабоченности и тревоги. Как хитрый стратег, оно подбиралось исподволь. Все реже и реже я вспоминал о совершенном предательстве. Я расслабился, выдохнул и перестал думать о прошлом. Однако коварная память не выпустила из рук поводок, лишь приспустила его, позволив поверить, что в комплект к сказочному «жили долго и счастливо» включена и благословенная индульгенция от мук совести. Поводок натянулся внезапно и резко. «За всё нужно платить, – задыхаясь от удушья, подумал я, – а за счастье – по тройному тарифу». Это случилось на работе, в нашу совместную смену с Керри. Поступившая девочка с огнестрельным ранением, бег за каталкой, утопавшие в крови руки, высокий и монотонный писк монитора, хриплый голос моей жены, объявлявшей время смерти. И осознание тяжести вины – как удар под дых. Я был виноват перед ребенком, которого не смог спасти. Я был виноват перед родителями ребенка. Был виноват перед столпившимися в коридоре родственниками. Я был виноват перед другой девочкой, чья смерть когда-то швырнула Керри в мои объятия. Малышкой, которую я тоже не спас. Убитой в канун своего десятилетия маленькой Бевви, что не получила на День рождения обещанную ей будущим детоубийцей собаку. Собаку, которую, скорее всего, никто и никогда не назвал не то чтобы подходящей для животного кличкой Берта. Я был виноват перед теми, кому не сумел подарить шанс на спасение. И вне какой-либо связи с происходящим я почувствовал себя виноватым перед Марком – человеком, чей шанс на счастливые, продолжительные отношения я безжалостно и бесцеремонно отнял. Истории двух девочек совпадали в одном и главном: причиной смерти в обоих случаях послужили выпущенные из ружей пули. Малышку Бевви смертельно ранил ее отец. Оставшаяся для меня безымянной, вторая малышка с роковыми для себя последствиями нарушила строгий запрет и поиграла со старым дедушкиным охотничьим ружьем. Переживая острое чувство дежавю, я наблюдал, как безжизненное детское личико навсегда скрылось от меня под простыней, словно под белоснежным саваном, а затем перевел взгляд на кровавые пятна на халате Керри. «Распускающиеся кровавые маки», – подумал я. И именно эта мысль, далекая от воспоминаний о нашем последнем разговоре с Марком, послужила катализатором моего зарождающегося персонального ада. Я вспомнил всё: рвущий душу на части писк монитора, истерику Керри, поцелуи в ординаторской, признание в машине, лифт, темную прихожую, тлеющий огонек сигареты, вопрос: «И мы поженимся?», едва слышный ответ: «Хорошо», разыгравшуюся метель, вереницу пациентов и срывающийся голос в телефонной трубке: «Не приезжай». За короткое мгновение я заново пережил расставание с Керри и счастливое воссоединение. Я выдохнул, но чувство вины никуда не делось. Поводок, туго натянутый твердой, не знавшей жалости рукой, будто удавкой, сдавливал шею. Горло саднило, когда как наяву я увидел перед собой глаза Марка. Услышал его безжизненный голос. Я поступил подло, и подлости моей было не сыскать оправданий. Предательство, совершенное даже из благих побуждений, навсегда оставалось предательством. Поруганная дружба не имела шансов на возрождение. Вина грызла меня изнутри, то притупляясь, то яростно набрасываясь, подобно восстановившему силы, оголодавшему животному. Моя душа была для совести сахарной косточкой, и чтó бы я ни делал, кáк бы ни торговался и ни молил о пощаде, чувство вины лишь крепче сжимало зубастые челюсти. Однажды застигнув жертву врасплох, вина уже не выпускала свою добычу. И даже смерть Марка не покончила с этой пыткой, а лишь утроила агонию моего раскаяния. Жизнь продолжала свое течение. Та жизнь, которую я, возможно, похитил у своего лучшего друга. В тот вечер, когда в результате неосторожного обращения с оружием на наших руках умерла пятилетняя девочка, по дороге домой мы с Керри заехали в аптеку, чтобы купить тест на беременность. Я был уверен в положительном результате, но желанные две полоски все равно обернулись нокаутом, опрокинувшим меня на лопатки. «Ужасно, но символично, – сказала мне Керри, и только услышав звук ее голоса, я поверил в реальность сбывшейся заветной мечты. – В один вечер – смерть и зарождение новой жизни». «Девочка, я так счастлив», – с усилием проговорил я и обнял свою жену. Другие две полоски опрокинули меня на лопатки через пять лет. «Ужасно, но символично», – мог бы сказать я Керри. Мог бы, но не сказал. И только когда нашей новорожденной малышке исполнилось три недели, я смог собраться с мужеством и рассказал жене о том, что Марка не стало. Я не знал ни подробностей, ни точной даты смерти. Вскользь, в случайном разговоре печальную новость мне сообщил общий знакомый. Я рассказал жене то немногое, что удалось узнать. О том, что за год до смерти ее бывший возлюбленный женился. О том, что у них родился ребенок – мальчик или девочка, я не знал. Я рассказал Керри о том, что Марк долго чем-то болел и, со слов знакомого, «мужественно сражался за свою жизнь». Я рассказал, что умер он больше года назад. Но я не сказал ни слова о том, что узнал о смерти бывшего друга в тот же день, когда сделанный Керри тест на беременность показал две полоски. «В один день – смерть и зарождение новой жизни». Ужасно, но символично. Тогда, в 1997-м, Керри подобрала верные слова. Я начал записывать свои воспоминания восемь лет назад. Спустя полгода после скромной и быстрой церемонии в муниципалитете, на которую Керри явилась в брюках, а я – в старых, потертых джинсах. Не сразу, но разрозненные воспоминания сложились в единое целое со всеми полагающимися истории элементами сюжета: завязкой, развитием действия, кульминацией и развязкой. Я писал от случая к случаю. Несколько раз бросал и начинал заново. Восемь лет – большой срок, но не для практикующего врача-педиатра, который практически живет в приемном покое городской больницы огромного мегаполиса. Восемь лет – срок, достаточный для писателя, но не для отца и мужа, который в череде бесконечных рабочих будней пытается выкроить время, чтобы поужинать со своей семьей, погулять в парке, помочь с уроками, сходить на родительское собрание в школу или пригласить жену в ресторан. «Восемь лет» для человека, чья жена точно так же живет работой и на работе, – набор звуков, ничто, ничего не значащие слова. За восемь лет можно было бы записать как минимум восемь полноценных историй. Восьми лет, что пролетели как один миг, мне едва хватило, чтобы отшлифовать обрывочные записки и объединить их в некое подобие связного текста. Моя история, местами затянутая, непоследовательная, бессвязная, порой увязала, как колесо в колее, и я, путаясь в деталях давно минувших событий, надолго откладывал ручку и запирал в стол исписанные бумажки. Моя история, словно недошитое лоскутное одеяло, состояла из множества фрагментов-воспоминаний, лоскутов, которые я силился соединить в одну большую, функциональную материю. Материю, что могла бы согревать меня в минуты душевной слабости. Порой история провисала, стопорилась, а я вновь и вновь тщетно напрягал память, но лишь забивал до краев бумагой мусорную корзину. Какие-то воспоминания были утеряны безвозвратно. Память играла со мной, будто кошка с мышкой, и многочисленные недоговоренности, временные разрывы между событиями, схематично прописанные эпизоды, минимум персонажей и длительные топтания на месте объяснялись легко и просто: мне не на что было опереться и не у кого было попросить о помощи. Я не вел дневников и никому не рассказывал о том, что решил примерить на себя роль писателя. Так что кровавую дуэль с собственной памятью мне приходилось вести один на один. Только я и она. В сопровождении бессловесных секундантов-воспоминаний. Крайне редко я выигрывал в этих сражениях. Восемь лет, чтобы вспомнить и переосмыслить почти сорок лет прожитой жизни, – ничтожно короткий срок. Крайне редко память станет играть на твоей стороне. Крайне редко согласится стать тебе не врагом, а другом. Крайне редко ты с уверенностью сможешь назвать воспоминания достоверными. Редко, потому что, имея дело с прошлым, кто из нас избежит соблазна от души провести штрих-корректором по особенно болезненным воспоминаниям? Кто из нас избежит соблазна, высветив то или иное событие, надежно сокрыть в темноте другое – то, о котором мы предпочли бы забыть? То, о котором нам не хочется говорить. То, которое невозможно включить даже в, казалось бы, предельно откровенный рассказ. Кто из нас смог бы избежать соблазна выступить визажистом своей собственной жизни? Когда соблазн столь велик, а события прошлого по-прежнему столь болезненны и значительны, редкий человек смог бы остаться беспристрастным рассказчиком, сторонним созерцателем собственной жизни. Когда ты – главный герой и рассказчик истории о лжи и предательстве, так трудно, а порой невозможно спрятать штрих-корректор и даже перед воображаемым читателем изложить голые, «непричесанные» факты. Даже в воображаемых глазах человеку хочется представать в выгодном свете, и как бы мне ни хотелось самого себя уверить в том, что именно мне удалось устоять перед соблазном перекроить прошлое по самостоятельно вычерченным лекалам, я не могу этого сделать. Не могу, если хочу оставаться честным хотя бы перед собой. Всё, что я мог бы сказать и не покривить душой, – рассказывая свою историю, я старался быть максимально искренним. Старался даже тогда, когда с удивлением обнаруживал в своей ладони появившуюся как будто из ниоткуда баночку со штрих-корректором. В 2003 году, после смерти Марка, я подумал и пришел к выводу, что в моем доморощенном писательстве не осталось смысла, и не притрагивался к запертой в ящике стола папке около года. Если бы меня спросили, я смог бы ответить, но не смог объяснить, почему однажды вечером я закрылся в комнате и вставил ключ в замочную скважину. История меня позвала. История захотела, чтобы ее закончили. Я взялся за продолжение в марте 2004-го, и на этот раз я не записывал разрозненные воспоминания от случая к случаю. История обрела целостность. У истории появился остов, хребет, и я наращивал на него мясо – страницу за страницей, более не плутая в дебрях памяти и не сбиваясь на частности. Моя история продвигалась вперед семимильными шагами: за последние два года я написал вдвое больше страниц, чем за предыдущие шесть. История зажила своей жизнью, и порой мне казалось, что мой вклад в ее написание состоял в одном – я должен был вовремя заменять стержни в ручке и пополнять запасы писчей бумаги. История брала меня за грудки и волоком тащила к столу. История подчинила меня себе. Я растворился в ней и с замиранием сердца ждал продолжения, как если бы финал оставался для меня загадкой. В ущерб семье, а порой и работе я запирался в нашем с Керри одном на двоих рабочем кабинете и словно проваливался в пространственно-временную воронку. Я сбрасывал десятки лет и замирал от восторга, встречаясь с зеленоглазой девочкой в когда-то любимом нами, в моих воспоминаниях всегда вечернем и зимнем, университетском парке. Я смотрел, как снежинки оседают на вспыхивающих в свете фонаря всеми оттенками красного волосах Керри – такой, какой она была во времена нашего студенчества. Я возвращался на стоянку возле окружной больницы Чикаго; возвращался и наблюдал, как непокрытую голову тридцатишестилетней Керри, в моих воспоминаниях вечная, метель украшает белоснежным, изящного плетения кружевом. «Алое и белое, – вспоминал я, а моя рука беспечной бабочкой порхала над призывно чистым листом бумаги, – идеальное сочетание…» Я писал и писал, как маньяк, как законченный графоман; подобно наркоману, в нужный момент не получившему дозу, переживал мучительную ломку, если мне приходилось хотя бы на пару дней расстаться с источником моей вечной молодости – историей, которая уже не просила, а требовала, чтобы я дописал ее и как можно скорее поставил последнюю точку. Ломота в запястье и мозоль на указательном пальце каждодневно искупали мою вину. Я писал, чтобы заслужить индульгенцию. Писал, чтобы однажды простить самого себя. Подобно Шахерезаде из «Тысячи и одной ночи», я рассказывал одну бесконечную сказку собственной совести. День за днем, фрагмент за фрагментом; приберегая назавтра «самое интересное», я подогревал интерес и отвлекал мучительницу от ее дела. Пока я писал, моя душа была в безопасности. Вина размыкала челюсти. Ослабленный поводок беспомощно провисал. Я писал, выводя на листе бумаги одно искупительное слово за другим, писал и упивался ощущением свободы и всесилия. Я писал, используя каждую свободную минуту. Слово за словом, сказку за сказкой – я пересказывал собственной совести историю своей жизни; пересказывал, сплетая буквы в прочные сети. Подобно охотнику, выписывая на бумаге строчку за строчкой, я расставлял силки и капканы, туго натягивал сети и, затаившись, поджидал добычу. Плотоядное, терзающее, рвущее душу чувство вины, заслышав мой голос, устремлялось в подготовленную для него ловушку. Капканы захлопывались, сети затягивались, – я писал и находил оправдания совершенным поступкам; писал и будто высвечивал, выдергивал на свет из тьмы прошлого некогда бывшие для меня решающими – мысли, желания, сомнения, чувства. С каждым выведенным моей рукой словом я все ближе подбирался к пониманию себя, смирению и прощению. К прощению, еще вчера невозможному, казавшемуся несбыточной мечтой, наивной блажью, слабостью. Марк мог, но не стал тем единственным критиком и судьей, кто, прочитав написанное, вынес бы мне обвинительный приговор или простил и отпустил с миром. Как я – когда-то мог, но так и не произнес слóва «прости». Тогда, девять лет назад, произнести это обманчиво простое слово мне помешало вовсе не чувство стыда, не гордость и не трусость, а четкое осознание неуместности и несвоевременности принесения извинений. Предательство, растянутое во времени, невозможно было искупить, перечеркнуть, попросив прощения. Слово «прости» прозвучало бы оскорбительной пошлостью, усугубило бы гнев и страдания обманутого человека. Прощение, и я хорошо понял это в последний свой разговор с Марком, возможно было заслужить, выстрадать, вымолить, но нельзя было просто попросить. Тогда, девять лет назад, все, что я смог сказать: «Я не хотел, чтобы тебе было больно», – фразу столь же банальную, сколь и бессмысленную. «Я любил тебя», «Я ценил нашу дружбу», «Я – кусок дерьма, и я сам себе противен» – те фразы, которые я тоже мог бы, но не сказал преданному мной другу. Сказанные или несказанные, слова не имели никакого значения. В той душной маленькой комнате, девять лет назад, ничто не смогло бы спасти нашу дружбу – ни мое раскаяние, ни еще не угасшая взаимная симпатия, ни благие намерения, ни совершенные над собой усилия. И уж точно нас не спасли бы слова, разве что только волшебные заклинания, о которых ни я, ни Марк не имели ни малейшего представления. Тогда, девять лет назад, слова оказались бесполезны. Тогда я еще не догадывался, чтó нужно сделать, чтобы они вновь обрели смысл и исполнились магической, искупительной силы. Много позже, не сразу, когда мои пальцы освоились, попривыкнув к весу «волшебной палочки» и наловчившись выписывать на белых листах бумаги слова-заклинания, я понял, что этот странный способ возвратить утраченное душевное равновесие работает. Я хотел, чтобы Марк простил меня, но нуждался я отнюдь не в его прощении. Истинную индульгенцию я мог получить лишь от собственной совести. Потому день за днем я запирался в комнате, доставал сокровенную папку, благоговейно брал в руки ручку, словно она на самом деле являлась ключевым атрибутом свершаемого мной волшебства, и продолжал свою исповедь. Слово за словом, сказку за сказкой я воскрешал воспоминания и дарил им новую жизнь на белоснежных бумажных листах. День за днем я запирался в комнате и, подобно слетевшему с катушек патологоанатому, снова и снова препарировал свою память, с маниакальным рвением полосуя «скальпелем» с шариковым стержнем много лет назад зарубцевавшиеся шрамы. Я обращал воспоминания в слова, рассыпал их по белой плодородной почве, взмахивал «волшебной палочкой» и ждал всходов. Слова прорастали. Слова наливались смыслом, набухали моим раскаянием, лопались и расцветали в покаянное «прости» и желанно-восхитительное «прощаю». Слова освобождали. Слова воодушевляли. Слова оказались моим спасением. Великое множество записанных на бумаге слов. Мое разноголосое войско! Начиная писать восемь лет назад, в роли единственного вероятного своего читателя я неизменно представлял Марка. Для него я старательно выписывал подробности нашего с Керри знакомства. Для него я пытался «вывернуться наизнанку», обнажить, расписать без утайки сокровенные свои чувства. Я мечтал, что он сможет меня понять. Не верил, но втайне надеялся, что откровенностью сумею вымолить его прощение. Но годы шли, и однажды оставшись один на один с исписанными листами, я больше не мог игнорировать пугающий фатальной необратимостью факт: выбирая адресата своей истории, я в корне ошибся. Даже если бы Марк был жив, захотел бы он, близоруко разбирая мой неровный почерк, снова и снова, страница за страницей возвращаться к болезненным, неприятным воспоминаниям? Были бы ему интересны обращенные в груду макулатуры душевные терзания некогда оскорбившего его человека? Отрицательно ответив самому себе на оба вопроса, я счел проделанную работу бессмысленной тратой времени, отложил ручку и стыдливо, словно похабный журнал или фильм, спрятал пухлую папку в ящик стола и запер на ключ. Я спрятал свою историю, наступил ей на горло и постарался жить дальше, будто ее никогда и не было. Мозоль на указательном пальце заживала. Будни оказывались более чем насыщенными. Я не скучал по шуршанию бумаги, по неприятным ощущениям в изрезанных о ее края пальцах. Я не хотел проводить вечера в обществе призраков. Меня окружали живые и дорогие мне люди, которые искренне радовались моему вниманию, в отличие от бесплотных и бездушных воспоминаний. Я позабыл о запертом ящике. Я смирился с участившимися нападками чувства вины. Никогда я не собирался и не мечтал стать писателем, и меня не томила тоска по незаконченному творению. Меня полностью устраивала моя жизнь, и потому я не сразу смог вычленить и интерпретировать влечение, более всего напоминавшее зуд – в душé и во всем теле, я просто почувствовал острое желание совершить что-то прекрасное. Написать. Записать. Продолжить. Завершить. История позвала меня, а я услышал и пошел на зов. Я писал и теперь уже твердо знал, что работаю на себя и для себя. Я не грезил славой, не мнил себя великим писателем, мне нравилось переносить воспоминания на бумагу, нравилось переосмысливать, заново переживать свою жизнь. Даже в сокровенных фантазиях мне не приходило в голову предать свою историю гласности. Я не испытывал потребности торговать своим прошлым, превращать воспоминания, самые интимные переживания в анатомический театр. Не забывал я и о том, что мне не принадлежали единоличные права на использование прошлого по своему усмотрению. Прошлое, как и рассказываемая мной история, не были только моими прошлым и историей; и вряд ли нашим детям надлежало знать столь откровенные подробности о жизни родителей. Вряд ли их мать захотела бы, чтобы они их узнали. Быть может когда-нибудь, если рукопись сохранится, в неведомом нам будущем историю зарождения нашей семьи захотят прочитать наши внуки. Я думал об этой возможности, и единственными моими пожеланиями себе на такое будущее было – не дожить до него или впасть в маразм. Я не нуждался в читателе и до тех пор, пока неожиданно не обрел его, я был убежден, что к моей истории не относится священная заповедь писателей всех времен: «Написанное должно быть прочитано». Ни восемь лет назад, когда я с грехом пополам вывел на листе бумаги первую корявую строчку, ни два года назад, когда я с пугающим даже меня энтузиазмом уселся за продолжение, мне и в голову не могло прийти, ктó станет моим единственным читателем. Моей единственной читательницей. Ты. Я останавливаюсь, выбирая между прямым обращением к тебе и местоимением третьего лица, обезличенным словом «она». Дилемма, с которой я живу вот уже вторую неделю. Дилемма, которую я вынужден разрешать с того дня, как ты заглянула в незапертый ящик стола. Один потерянный ключ – сразу и не поймешь, роковая ли это ошибка, проклятие или спасение? Как долго тебя выводило из себя мое подозрительное стремление к уединению? Сколько еще ты смогла бы продержаться до первой серьезной ссоры? Я должен был бы сложить оды твоему терпению. Два последних года я буквально был одержим Историей, и сомневаюсь, что, будучи на месте Керри, я сам выдержал бы себя дольше одного дня. Я снова сбиваюсь с «ты» на «она». Зачеркиваю слово «ее». Вписываю сверху имя. Я не знаю, дочитаешь ли ты до этих строчек. Я не знаю, как повлияет прочитанное тобой на наши дальнейшие отношения. Пока я могу лишь предполагать. И я рискну показаться самонадеянным. Я рискну выстроить воздушный замок. Рискну и с вероятностью в 99,9% окажусь прав. Я помню выражение глаз своей жены. Перед моим мысленным взором – ее улыбка. Ты покачала головой и сказала: «Ну что ты придумываешь? У меня самые обычные глаза и волосы. Ты вообще когда-нибудь видел настоящие рубины и изумруды?!» Ты прочитала пару страниц и не притворилась, что не делала этого. В твоем голосе не было раздражения. Ты не возмутилась и не спросила, какого черта мне стукнуло в голову возомнить себя писателем. Ты не задала мне вопроса: «Зачем?» Я встретился с тобой взглядом и прочитал в твоих глазах понимание. Ты не спросила меня не из жалости и не из страха поссориться – просто ты знала, чем была для меня эта набитая исписанными листами папка. Одним на двоих у нас было не только прошлое. Чувство вины – оно тоже было общим; не твоим и моим, а нашим. Я не спросил, не решился, как ты справлялась со своим цербером. Я знал, что для серьезного разговора будет более подходящее время. Время, когда мы оба будем к нему готовы. Тогда, когда ты дочитаешь последний листок из пухлой потертой папки. После того как зажатая в моих пальцах ручка в последний раз коснется бумаги. Последняя точка будет поставлена. Последняя строчка будет прочитана. Мне не страшно показаться самонадеянным. Я не боюсь выстроить воздушные замки. Я знаю, что мы сумеем поставить точку. Знаю, что мы сумеем перелистнуть страницу. Ты и я. Вместе. Бок о бок. Мы сможем двинуться дальше – рука в руке, как мы и шли эти девять лет. Я вспоминаю выражение твоих глаз. Прикрываю веки и мысленным взором вижу твою улыбку. Я открываю глаза и, каждой клеточкой ощущая небывалую, неподдающуюся описанию силу, склоняюсь над новым листом бумаги. Старательно выводя буквы, синим по белому я пишу о том, во что верю: чувство вины, извечный наш спутник, третий лишний, что долгие годы самовольно делил с нами кров и постель, перестанет паразитировать на наших душах. Мы сможем освободиться. У нас получится. Я верю, что сообща мы свернем горы. Рука в руке. Бок о бок. Ты и я. Девять лет душевных терзаний искупили нашу вину. Я самонадеян, и я принимаю эту фразу за аксиому. Я продолжаю писать, думая о твоей улыбке. Я вспоминаю, как, отскочив от стола, ты выпустила из рук папку. Я вспоминаю вспорхнувшие вверх и медленно опавшие на пол листочки бумаги. Я вспоминаю твой виноватый взгляд и сорвавшееся с твоих губ едва слышное слово «прости». Я вспоминаю порывистое, неуклюжее объятие, твое жаркое дыхание возле моего уха и шепотом заданный вопрос: «Можно?» Я поднял выпавшие листы и молча передал тебе папку. А ты, развеяв остатки моих сомнений, подчеркнуто бережно приняла ее из моих рук и улыбнулась. Ты улыбнулась той самой улыбкой, которую даже годы совместной жизни не сумели превратить для меня в обыденную «просто улыбку». Ты улыбнулась улыбкой Керри. Той самой, запатентованной, что изнутри освещала твое лицо и с неизменной легкостью могла погасить любую бушевавшую в моей душе бурю. Я не мог на тебя злиться, когда ты так улыбалась. Угасали тревоги. Волнение сходило на нет. Твоя улыбка дарила умиротворение. Она примиряла с неприятностями. Она вдохновляла и всякий раз заставляла меня улыбнуться тебе в ответ. Ты улыбнулась, и я подумал, что восемь лет моей жизни не были потрачены зря. Теперь я мог разделить с тобой записанную мной историю. Историю, которая никогда и не была только моей; с самого начала, с самой первой буквы и до последней точки она была, есть и будет нашей историей. Твоей и моей. История, в которой предательство соседствовало с благородством, горе переплеталось с радостью, а любовь… она просто была. Была даже тогда, когда мы принимали ее за ненависть или за безразличие. Была, когда мы берегли ее и когда вытравливали из своих сердец. Была, когда мы встречались и когда расставались. Она просто была. Моя рука замирает, на мгновение я задумываюсь и аккуратно записываю синим по белому следующую фразу. Я пишу о том, что люблю тебя. Пишу о том, как счастлив, что наши общие страхи не оправдались. Страсти давно улеглись, а мои чувства не подменили собой привычка и скука. Мне интересно с тобой. Я все так же хочу быть рядом. По-прежнему, как и в первые месяцы нашей совместной жизни, я засыпаю и просыпаюсь счастливым. Ты – самая большая моя победа, главное достижение в жизни; я помню об этом в плохие дни, в пылу ссоры, не забываю в моменты, когда хочется послать всё к чертям и хлопнуть дверью. Мы научились сглаживать острые углы, научились не швыряться друг в друга словами, точно камнями. Отношения – конструкция уязвимая и хрупкая, и то, что под нашим «зданием» до сих пор не просел даже фундамент, невозможно объяснить исключительно удачей и волей случая; я знаю, ключевые факторы здесь – наше желание сохранить брак и приложенные обоюдные усилия. Я пишу о своем способе «спустить пар»; посвящаю тебя в мою маленькую тайну. «Солнечный зайчик, танцующий на твоих губах», – записываю я на листе бумаги. Вот он – мой секрет, мое чудодейственное средство. Всякий раз, когда твои слова или поступки выбивают почву у меня из-под ног, я медленно считаю про себя до пяти и мысленно возвращаюсь в первый день нашей совместной жизни. Бескрайнее небо, салон такси, твоя рука в моей ладони и пляшущий на твоих губах солнечный зайчик. «Как он прекрасен!» – думаю я. Вызванный в памяти образ наполняет мое сердце нежностью. Я не хочу скандалить, не хочу выяснять, кто прав. Я беру тебя за руку, и мы успокаиваемся. Солнечный зайчик не решает проблемы, но помогает отыскать путь друг к другу. Путь к взаимопониманию. Дает мне возможность остыть и верно расставить приоритеты. Солнечный зайчик, танцующий на твоих губах, – образ, напоминающий мне о чуде, которое с нами однажды случилось. Воспоминание-образ, напоминающий мне о том, как легко мог я тебя потерять. Когда-то я сам отказался от своего счастья и не хочу повторять прошлых ошибок. С неприятностями лучше всего справляться сообща, я записываю эту немудреную истину и откладываю исписанный листок в сторону. Ты всегда на моей стороне, какие бы глупости я ни совершал. Я поддержу тебя в любом, даже в самом противоречивом решении. Я думаю о прошедших, далеко не безоблачных годах и достаю из пачки чистый лист бумаги. Мы справились, пишу я, у нас получилось: ты и я – мы одна команда, люди, которые заодно – чтó бы ни случилось, в болезни и в здравии, в горе и в радости. Согласно принесенным обетам. Потому что мы знаем, как оно может быть, когда близкие люди расходятся по разные стороны баррикад. Прошлое преподало нам много уроков, и каждый из них мы запомнили и выучили назубок. Неважно, кто прав. Неважно, кто победил. Главное – вовремя улыбнуться друг другу. Улыбнуться и ответить на предложенное рукопожатие. Самое главное – оставаться семьей в любых ситуациях, испытывая весь спектр негативных эмоций. Это только кажется сложным: когда на помощь к тебе по первому зову готовы броситься небо и солнце, для того чтобы улыбнуться любимому человеку не приходится прикладывать усилий. Перед моими глазами ярко-синее небо, кружащиеся на ветру снежинки и солнечные лучики на твоих губах. Я вспоминаю твою улыбку и думаю о том, что мне есть за что благодарить судьбу: спустя столько лет твоя улыбка продолжает волновать меня, как при первой встрече. В девятнадцать лет. В двадцать. В тридцать пять. В тридцать семь. В сорок. Накануне сорокашестилетия. Вчера ты спросила меня, какой подарок мне хотелось бы получить на грядущий постъюбилейный День рождения, и, не покривив душой, я ответил так, как отвечаю последние девять лет. «Улыбнись мне, – говорю тебе я, – а все остальное у меня уже есть». «Глупый! Ну, я же серьезно тебя спрашиваю!» – из года в год, смеясь, возмущаешься ты. Ты делаешь вид, что злишься, но восьмого февраля – каждый год из прожитых нами вместе лет – тебе удается удивить меня и превратить очередной, не самый мой любимый праздник в настоящее событие. В событие, которое хочется вспоминать. В настоящий, счастливый семейный праздник! Невольно я оглядываюсь на полку со своими «трофеями». Твои подарки – наши молчаливые друзья-обереги, все девять замерли в предвкушении новой встречи. Я гадаю, кем она будет, связанная тобой десятая, юбилейная, зверюшка? Птичка? Лисичка? Рыбка? Ежик? Разношерстная команда подарков минувших лет с распростертыми объятиями примет любого друга. Я обвожу их взглядом, застывших на посту часовых: зайчика – двуухого, двуглазого, белоснежного, котенка, черепашку, попугая, божью коровку, собачку, панду, слоненка и овечку. Мои маленькие вязаные талисманы расставлены по порядку своего появления. Я смотрю на них и могу с точностью до деталей рассказать о том, как, где и когда каждая из игрушек была мне подарена. Твое мастерство растет год от года, и овечку, вздумай ты связать ее в натуральную величину, запросто можно было бы принять за настоящую. Я поднимаю взгляд чуть выше. Небесно-голубые глаза, как и двадцать шесть лет назад, окидывают меня осмысленным и внимательным взором. Изящно прорисованные бровки по-прежнему изумленно приподняты. Моя фарфоровая подружка, десятый талисман – капитан вязаной «животной» команды. Девочка-ангел, которую мы первой распаковали в нашей первой общей квартире. Та, что все эти годы незримо оберегала наш семейный очаг. Все они здесь, рядом со мной. Надежно заперты за стеклом, чтобы до них не добрались шаловливые детские ручонки. Я смотрю на них, как на иконостас. Смотрю, испытывая едва ли не религиозное благоговение. И когда я стал таким суеверным? Может быть, девять лет назад, когда перед предстоящей разлукой ты подарила мне на память фарфоровый оберег? Или чуть позже, когда найденная в шкафу игрушка удержала меня от самой большой в моей жизни ошибки? Я не знаю точно. Единственное, в чем я твердо уверен, – в выстроившихся за стеклом фигурках заключена добрая сила. Сила, что все это время не позволяла мне пасть духом и оставить историю незаконченной. Моя персональная группа поддержки! Все они здесь, смотрят на меня глазками-бусинками и желают удачи. Когда-нибудь я передам их по наследству нашим девчонкам. Моя история подходит к концу. Я чувствую себя бегуном перед главным стартом в своей жизни. Мне и радостно, и страшно, и горестно. Я устал и хочу завершить этот грандиозный труд. Я счастлив, что смог довести свой рассказ до логического финала. Мне грустно, оттого что значительный этап моей жизни вот-вот закончится. Я боюсь пустоты, что может оставить в моей душе навсегда покидающая меня история. Что я буду без нее делать? В чем стану черпать вдохновение, когда последняя точка будет поставлена? Вопросы глупы и наивны, и я знаю это. Для того чтобы быть счастливым, мне вовсе не нужно становиться профессиональным писателем. Мои сомнения не имеют под собой оснований. Но чувство тревоги не отпускает меня – так велика моя эмоциональная привязанность к синей ручке и манящему девственной чистотой белому листу. Эмоциональная привязанность, вот уже два года балансирующая на грани зависимости. Я хочу поскорее покончить с этой вовсе нелегкой для меня работой. Я хочу растянуть написание последних страниц во времени, чтобы как можно дольше не расставаться с делом, что подарило мне великое множество минут неомраченного удовольствия. Сам того не сознавая, я угодил в западню противоречивых желаний и теперь слепо тыкался носом в стены в поисках выхода. Я задумываюсь над тем, чтó еще не успел сказать. Я вспоминаю записанное, перебираю стопку листов – тех, что пока не отдал тебе; их так много, с двух сторон исписанных моим убористым почерком листочков бумаги, и каждый из них, будто живой, отвечает на прикосновение моих пальцев слышимым только мне шелестом. Исписанные листочки спешат поделиться заключенными в них историями; я торопливо пробегаю взглядом по неровным строчкам, даже не пытаясь объять необъятное. Впервые я сознаю, сколь много воспоминаний мне удалось воскресить, дав новую жизнь на белых бумажных листах. От нешуточной, наконец-то осмысленной грандиозности проделанной мною работы захватывает дух! Я не спасовал перед трудностями, не бросил требовавшее применения мастерства, которым я не владел, безжалостно пожиравшее ценное время дело. Я почти довел его до конца. Мне хватило дерзости ступить на чуждое мне профессиональное поле деятельности. Я победил самого себя: свои страхи, свои сомнения, собственные усталость и лень. «Мне, действительно, есть чем гордиться!» – я впервые позволяю этой мысли оформиться в моей голове. Наконец я чувствую себя полностью готовым к завершению растянувшегося на восемь лет приключения. Я переворачиваю лист бумаги неисписанной стороной вверх и собираюсь с мыслями, готовясь подвести промежуточные итоги нашей совместной жизни. Впредь чтобы творить историю, мне не потребуются бумага и ручка. Ровно девять лет назад ты возникла на пороге квартиры, из которой я торопился уехать. Ровно девять лет назад заказанное такси доставило нас в гостиницу, где после расставания в 1980-м году мы впервые заснули в одной постели. Ровно девять лет назад с твоих губ слетели слова, которых я ждал долгих семнадцать лет. «Даглас Рэй Росс, – девять лет назад сказала мне ты, – я с радостью стану твоей женой!» Что было дальше? Я вспоминаю первые сумасшедшие полгода, привычно удивляясь, как получилось, что мы все еще вместе? Три подряд съемные квартиры – одна кошмарнее другой; четыре месяца бесплодных попыток отыскать два вакантных рабочих места в одной больнице; авария, в которую попали мои родители, в конечном итоге вынудившая нас на месяц поселиться в их доме, и в качестве «бонуса», в тот же вечер другая авария, в которую я попал по пути в больницу. Авария, из которой, в отличие от обратившегося в груду металлолома только что купленного автомобиля, я вышел без единой царапины. Судьба как будто испытывала нас на прочность. Череда неприятностей, обрушившаяся на нас весной 1997 года, по определению не должна была, но обернулась благом. После третьей квартиры, из которой никакими дезодорантами невозможно было вытравить стойкие ароматы канализации, мы получили вознаграждение за то, что не пали духом: четвертая квартира показалась нам обителью ангелов! Просторное и светлое, с чудесным видом из широких окон, наше новое жилище не таило в себе так знакомых нам в последние месяцы «приятных сюрпризов»: полчищ насекомых и грызунов, нескончаемой ругани вечно-пьяных соседей за стенкой, мерзких запахов, грохота от проходящего мимо метро или перманентно протекающей крыши. Стремительно тающие сбережения заставили нас задуматься о том, чего мы на самом деле хотим, и, отказавшись от идеи устроить пышную свадьбу, спустя время мы смогли накопить достаточную сумму, чтобы без ущерба для семейного бюджета провести двухнедельный медовый месяц в четырехзвездочном отеле в центре Парижа. И даже ужасная авария, после которой ни мама, ни отчим так и не сумели полностью восстановиться, послужила причиной по меньшей мере двух значимых для нашей семьи событий. Ты трогательно заботилась о женщине, которую когда-то истово ненавидела. Именно ты учила ее передвигаться по дому при помощи костылей. Ты поддерживала ее в минуты отчаяния и вселяла надежду на скорое выздоровление. Ты сама предложила на время переехать к моим родителям, тогда как я боялся даже заикнуться при тебе о подобной «заманчивой» перспективе. Та авария позволила вам с мамой взглянуть друг на друга другими глазами. Вам нечего и некого было делить, и, забыв о былых разногласиях и обидах, вы стали по-настоящему близкими людьми. Между тобой и твоими родителями всегда была небольшая, но разрастающаяся с годами дистанция; в критические моменты твоей жизни их граничащая с фанатизмом вера снова и снова вставала между вами, и ты не просила о помощи. Ты не нуждалась в духовнике, все, что тебе было нужно, – поддержка и ободряющая материнская улыбка. Я могу ошибаться, но мне кажется, что в лице моей матери ты обрела ту настоящую маму, чьей безоговорочной нежности так не доставало тебе в юности. Парадоксально, но именно свекровь, женщина, с которой однажды вы возненавидели друг друга с первого взгляда, годы спустя стала тебе ближе, чем женщина, что тебя вырастила. Стала для тебя мамой, что не путается в понятиях, подменяя заботу о своем ребенке беспокойством о его самочувствии и профилактическими беседами об Иисусе. Другим косвенным последствием той аварии стало рождение наших дочек. Символично или нет, но мы зачали их в моей бывшей спальне. В комнате, в которой когда-то ты поделилась со мной честолюбивыми планами о спасении человечества. Воистину, жизнь – это долгое путешествие на большой медленной карусели; совершив пару-тройку кругов, рано или поздно, мы всегда возвращаемся в точку отправления. Я достаю из тумбочки непочатую пачку бумаги и надрываю упаковку. Я знаю, что эта пачка станет последней в моем смелом писательском эксперименте, но пока не имею ни малейшего представления, сколько чистых листов уготовано мне из нее достать. Один? Два? Может быть, десять? Я вынимаю и кладу перед собой первый лист и, взмахнув над ним волшебной палочкой с наполовину исписанным стержнем, продолжаю колдовать, соединяя слова в магические пентаграммы. «Я счастливый человек», – первая записанная мной в левом верхнем углу фраза. Я отвожу ручку в сторону и разглядываю выведенные на бумаге слова: горделиво выпятившие округлые, обведенные синей пастой бока гласные буквы, приосанившиеся, будто вытянувшиеся в струнку, согласные. Объединенные во фразу слова превращают ее в громоздкую и избыточную; ни слова, ни буквы не внушают доверия. Машинально я сминаю листок свободной рукой и отправляю его в мусорную корзину. «У нас сложилась счастливая жизнь», – пишу я на новом листе бумаги. Я оглядываю написанное, выдыхаю и продолжаю писать. Мне хочется избежать банальностей, но, как оно часто бывает, счастье отказывается облачаться в изящные, сложносочиненные словесные конструкции; в отличие от всеобъемлющей, многогранной тоски, это чувство ощущается простым и прозрачным. «Я счастлив в браке», – пишу я, и к этим безыскусным словам нечего добавить. Бывали плохие дни и бывали дни отвратительные, но в целом они, включая самый паршивый из всех возможных, составили счастливые недели, месяцы и годы. Счастливые девять лет, что начали свой отсчет с моего заданного тебе вопроса: «Керри Маргарет Уивер, ты станешь моей женой?» У наших дочерей огненные кудряшки и карие, «шоколадные» глаза. Всё, как ты когда-то мечтала, пусть мы и сделали все от нас зависящее, чтобы остановиться на двух девочках. Наша маленькая разбойница, гроза всех окрестных собак и кошек, появилась на свет в День рождения своих старших сестер. Вóды отошли через пару минут после того, как девочки задули пять свечей на своем праздничном торте, никто из нас так и не успел его попробовать. «Как вам удалось так удачно спланировать?» – с марта 2003 года мы регулярно отвечаем на этот вопрос загадочными улыбками и, уходя, многозначительно качаем головами. Не сговариваясь, мы делаем вид, что нам важно сохранять ото всех нашу тайну, но нам просто не хочется по сто раз на дню повторять для каждого любопытствующего, что вторая беременность вообще не входила в наши планы. Случай, возведенный в степень, – вот он, единственный наш секрет. «Я счастливый человек», – вновь пишу я и на этот раз не зачеркиваю написанное и не комкаю бумагу. Фраза прочитывается по-прежнему банальной, наивной и даже немного напыщенной и высокомерной, вот только меня она уже не смущает. У нас, действительно, все хорошо, несмотря на тотальную нехватку времени, усталость и хронический недосып. Мне комфортно на моей «женской территории», как снисходительно порой отзываются о нашем доме знакомые. У всех четырех моих девочек сильные, несгибаемые, пробивные характеры, и это вовсе не делает меня слабым. Мы не соревнуемся и не боремся друг с другом за власть хотя бы потому, что не видим в этом необходимости. Зачем доказывать свою значимость там, где тебя уважают, принимают таким, какой ты есть, и не предпринимают попыток сломать, чтобы исправить? Мы уже доказали друг другу всё, что хотели. Пообломав в свое время немало копий в бессмысленных, выматывавших душу сражениях, мы, прежде всего своим примером, стараемся научить девочек уважению к желаниям и чувствам других людей и максимально бережному отношению к своим близким. Это отнюдь не означает, что в нашем доме не слышно криков и споры никогда не перерастают в бурные ссоры, просто не все слова и не каждое повышение голоса ранят. А слово «прости», сказанное вовремя, искренне и с любовью, помогает достучаться до самого разгневанного сердечка. Подушечками пальцев я осторожно прикасаюсь к стеклянной поверхности, из-под которой на меня счастливо смотрят пять пар сияющих глаз: восемь шоколадно-карих и два изумрудно-зеленых. Групповой снимок, сделанный у профессионального фотографа на прошлое Рождество, впервые – в полном составе, без гримас, закрытых глаз или хотя бы одного зареванного ребенка. Я вглядываюсь в родные, любимые лица, не сдерживаю улыбку и думаю о том, что не стóит стесняться счастья. Несмотря на Марка, мое предательство, тяжесть вины, инфантильное поведение и непростительное малодушие, счастье, что я испытываю, глядя на фотографию жены и дочек, – настоящее, выстраданное. Заслуженное. Несиюминутное. Мое. Твое. Наше. И пусть наша семья только на фотографиях напоминает улыбчивые идеальные семейства с рекламных плакатов, я с удовлетворением и гордостью, не кривя душой, дописываю предложение: «Я счастливый человек, который добился в своей жизни всего, о чем мечтал». Тебя, наших девочек, профессии, которой я дорожу, – всего, что составляет основу моей жизни, делает меня тем, кто я есть, у меня могло бы не быть. Лет восемь-девять назад одна мысль о том, как легко я могу потерять тебя – снова, напугала бы меня и надолго выбила из равновесия. Но ты сделала меня сильным – так же, как и я сделал сильной тебя. Я уверен в тебе, как в самом себе, и меня не страшит возможное расставание. Я не знаю, что будет дальше. И хотя пока в наших руках все козыри и шансы вместе встретить старость в любви и согласии по-прежнему высоки, я знаю, чтó бы ни произошло между нами, из любой ситуации мы выйдем достойно, без истерик и надрыва, уважая принятые друг другом решения. Лет восемь-девять назад подобные мысли показались бы мне кощунственными и неприемлемыми. Тогда я еще не знал, что страхи и ограничения свободы – как любимого человека, так и своей собственной, – самые мощные разрушители доверия, взаимоуважения, а в конечном итоге – привязанности и любви. Любовь нельзя навязать или поддержать искусственно. Это чувство – живое. Чувство, которое в неволе гибнет. В двадцать лет я пережил любовь, как болезнь. Я жаждал обладания – полного, тотального, мечтал привязать тебя к себе, изменить, уберечь, оградить, спрятать. Я понятия не имел, что, пытаясь сберечь и преумножить наше взаимное чувство, своими действиями я методично разрушал его. Я не знал, что, ломая любимого человека, даже из самых благих побуждений подрезая крылья его мечтам, отказываясь слушать и бесконечно навязывая свои представления о правильном и неправильном, невозможно удержать его рядом. В тридцать лет я тоже еще не понял, что слово «любить» всегда равняется с «отпустить». Без уважения к чужой свободе никакими ухищрениями не построить здоровых отношений. Так или иначе, рано или поздно, но они начнут разрушаться. Только спустя несколько лет после свадьбы я пришел к выводу, что наше расставание на больничной стоянке во время прощальной вечеринки, устроенной для меня Марком, олицетворяло собой не пассивный отказ от борьбы за любовь и счастье, но символизировало наше взросление. Едва ли не впервые во главу угла мы поставили не свои страхи и желания. Мы подарили друг другу свободу – свободу выбора, свободу распоряжаться своими жизнями. Мы выросли и научились отпускать. И лишь отпустив, обрели то счастье, которое невозможно было ни купить, ни завоевать, ни заслужить. Это счастье мы принесли в дар друг другу – бескорыстно и без условий. Оглядываясь на прожитую жизнь, я вновь убеждаюсь в том, что иной способ обрести истинную гармонию в отношениях вряд ли изобретут. Не случайно настоящую любовь называют даром, и кто знает, случайно ли девять лет назад задержал меня и заставил тебя дождаться именно он, маленький заяц – сделанный твоими руками подарок? Я перечитываю последнюю фразу, улыбаюсь написанному и продолжаю писать: «Я счастливый человек, что добровольно поселился на “вражеской” территории и ни разу не пожалел о принятом однажды решении». «Мое уютное дамское царство, – старательно, словно первоклашка, выводя буквы, записываю я, – где мне всегда найдется местечко». Три наших девочки – храбрые, любознательные, смышленые, целеустремленные, каждая по-своему талантливая, хрупкие, но исключительно внешне, одно их существование наполняет меня счастьем и служит источником нескончаемой гордости. И их мама, – женщина, в которую двадцать семь лет назад мне посчастливилось влюбиться, – научившая их быть сильными, не презирая за проявления слабости ни себя, ни других. Искусство, которое ты постигала не одно десятилетие. «Моя семья, состоящая из четырех удивительных женщин и одного меня, – я подношу ручку к бумаге и в третий раз позволяю написать себе производное от слова «счастье», – везунчика, который последние девять лет засыпает и просыпается счастливым». Я не знаю, как сложится наша жизнь. Переедем ли мы во Флориду, чтобы «девочки видели солнце не только на картинках в букварях», как мечтает твоя мама, приговаривая, что с радостью записала бы их в Воскресную школу своей общины. Или решимся на покупку дома в пригороде, поближе к моим родителям. Быть может, еще на какое-то время отложим решение о переезде и продолжим славную традицию воскресных пикников в Центральном парке, что год от года кажется мне зеленее и живописнее. Так же, как пока я не знаю, воплотим ли мы в жизнь на стадии задумки выглядящую весьма привлекательной идею устроить к десятилетию со дня регистрации нашего брака красивую церемонию – с обменом клятвами, до которого девять лет назад дело так и не дошло, и небольшой вечеринкой для семьи и близких друзей. Но я знаю одно, какое бы решение мы ни приняли, осуществим мы его вместе, а это единственное, что по-настоящему важно. Я смотрю на часы и торопливо перебираю лежащие на столе листы. Моя история подошла к концу, я сказал все, что хотел, и теперь мне осталось подобрать слова для прощания и поставить последнюю точку. Слова, слова, слова… бессчетное множество слов, от количества которых начинает рябить в глазах! Я задерживаю взгляд на подробном описании нашего воссоединения. Одна страница, другая, третья… – я уже не помню, как писал это. Я не представляю, как в принципе мог написать столько слов! Взгляд скользит ниже, почти бездумно перескакивает со строчки на строчку, пока не упирается в слово «Марк». Затаив дыхание, я смотрю на написанное моей рукой имя человека, ради прощения которого восемь лет назад я принял решение перенести свои воспоминания на бумагу. «Марк» – имя человека, явившегося первопричиной порожденных мною легионов слов. «Марк» – сочетание букв, прочтение которого неизменно откликается болезненным уколом в области сердца. Марк. Мой друг. Человек, по непостижимым причинам так рано ушедший из жизни. Мне жаль, думаю я. Сожаление мое становится едва ли не осязаемым, когда раз за разом, снова и снова я прочитываю четыре буквы, составляющие его имя. Сколько раз я представлял себе Марка в то решающее для всех нас утро, думал о том, чтó он испытал, опознав в до неприличия юной дурачившейся парочке на фотографии свою невесту и своего лучшего друга… Сколько раз моя рука замирала в сантиметре от телефонной трубки... Сколько раз я хотел связаться с ним? Столько же, сколько раз на корню гасил в себе это желание. Я не хотел тревожить его. Я боялся его реакции. Я откладывал на потом – наш разговор, нашу встречу, просьбу о прощении. Я добровольно и малодушно отказывался от подаренных судьбой возможностей вновь увидеться с ним. Я не смог отыскать слова, чтобы извиниться. Даже сейчас, годы спустя, я ощущаю ту же немоту, что сковывала мои губы в нашу последнюю встречу. Я хочу прокричать слова покаяния, докричаться до него сквозь вечную тьму и безмолвие, но в моих силах лишь вывести на листе бумаги одеревеневшими пальцами безликое и обессмысленное слово «прости». И приписать наивное: «Я скучаю». Никакого «потом» не случится, и если загробной жизни не существует, я навсегда упустил свой шанс сказать эти слова Марку лично. Я прячу исписанный листок под стопкой терпеливо дожидающихся предшественников. Закрываю глаза и мысленно повторяю обращение к другу. Повторяю первое «прости», что я позволил себе за годы. Мои губы бесшумно артикулируют, а мгновение спустя с них срывается хриплый шепот. Слово «прости», произнесенное вслух, не приносит полного и немедленного освобождения, но дарует облегчение и укрепляет мою веру в то, что я двигаюсь в правильном направлении: к прощению через покаяние, к душевной гармонии через избегание повторения дурных поступков, совершенных в прошлом. «Прости», – повторяю я и, открыв глаза, достаю из початой пачки чистый лист бумаги. Последний – в моей одновременно долгой и скоротечной «писательской карьере». Еще пара строк, и я напишу так пугавшее меня слово «конец». История рассказана, пишу я, рассказана и ждет своего читателя. Я не сознавал этого ранее, но каждой истории необходим не только рассказчик, но и слушатель. Внимательный, благосклонный читатель – человек, готовый и желающий не только понять сокровенные мысли и чувства автора, но и шаг в шаг, не выпуская его руки, бессловесным ведомым преодолеть от и до весь пройденный им путь. Я протягиваю тебе свою руку, пишу я, протягиваю и знаю, что ты ее примешь. Времена, когда мы отказывали друг другу в рукопожатии, остались в прошлом. Я вывожу в нижнем правом углу слово «конец», ставлю дату и заношу над бумагой ручку, чтобы поставить долгожданную последнюю точку. Прикоснувшись шариком на кончике стержня к листу, я на мгновение замираю, прислушиваясь. Ничего не происходит. В мою честь не звучат фанфары, сердце не сжимается от тоски; я просто покончил со сложной, но подарившей мне немало приятных минут работой. Ничего не изменилось, думаю я. В моей жизни всё по-прежнему хорошо. Завершился только рассказ. Жизнь продолжается. Я прячу пронумерованные листы в верхний ящик стола и не ищу ключ – в его использовании не осталось необходимости. Более у меня нет от тебя секретов. Поднявшись, я потягиваюсь, разминая затекшие от долгого сидения мышцы, и с удовлетворением смотрю на часы. Я закончил как раз вовремя, чтобы не нарушить традицию и успеть почитать девочкам перед сном. Прежде чем выключить свет и выйти из комнаты, я окидываю взглядом мою «группу поддержки». Глазки-бусинки смотрят на меня с одобрением. Фарфоровые ладошки девочки-ангела вытянуты вперед не в молитвенном жесте, а, как кажется мне, в знак уважения. «Ты справился!» – на прощание говорят мне взгляды моих безмолвных друзей. Я улыбаюсь – им всем и каждому по отдельности. Улыбаюсь им и киваю. «Я справился», – думаю я и нажимаю на выключатель.IV часть (февраль 2006 г.) / 6 глава
28 октября 2015 г. в 15:37
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.