Seul comme un enfant Qui cherche son père… «Seul» — «Don Juan»
Перед рассветом всегда бывает тот скверный час, когда холод заставляет с головой прятаться под одеялом — если оно, конечно, есть. Провести этот час в одиночестве и без сна — худшее, что можно выдумать: это пытка томительным ожиданием. Всю ночь и все утро Эльмина не могла заснуть как следует. Во тьме ей что-то чудилось, что-то странное, бессмысленное, вызывая тревогу и страх. Если же веки тяжелели и смыкались, то в полусне — четвертьсне, впрочем, — все исчезало в черном цвете без определенной формы, вездесущем, как пролитая краска, и только краткие вспышки пробивались сквозь эту завесу: блеск безжалостного кинжала, и алая кровь, и всполохи огня, и желтые, желтые сливы в медленно опрокидывающейся корзине. И сердце вновь сжималось, каменело, обрывалось; и тело замерзало. Но когда восток начал светлеть, она ненадолго забылась — и уже не увидела никаких снов; измученная ее душа была выпотрошена и пуста, как коробка, из которой уже достали подарок.***
Ночь была синяя, пришедшее утро было серым. Ветхое одеяло вряд ли когда-либо видело прачечную: пыль намертво въелась в него. Потолок, пол, стены — грубое дерево, покрытое грязью и паутиной; окно — лишь условность под самой крышей, которой легко можно коснуться, если поднять руки. Самой Эльмине полагалось бы быть бесцветной, серой, пустой, но на ее запястьях под тонкой кожей голубели вены и красным росчерком пера выделялся порез от осколка зеркала. Сонная, отрешенная и нездешняя, она казалась легким белым призраком на фоне окружения; прядка выгоревших, кремовых, опаленных солнцем волос обрамляла дырку на потертой подушке. Платье лежало в дальнем углу, огромное и бесформенное — груда ткани да ивовых прутьев. Поблескивали какие-то драгоценные камни, нашитые на его подол и лиф; смятые юбки лежали рядом, обнажив полосы эфемерных кружев; в стороне стояли перепачканные туфли — вчера еще такие белые! Эльмина не спешила вставать: вот сейчас, минуты через две, войдет служанка, чтобы разбудить ее, принесет утреннее платье, а следом другая, и в руках этой другой будут письма — наверняка же пришли какие-нибудь письма, хотя бы и со счетами. Подадут чай с жасмином и теплые булочки на блюде… Но что-то никто не шел. Принцесса села на кровати и осторожно опустила ноги на пол — одну, затем другую, тут же выпачкав их в пыли. В какой части дворца могут быть такие гадкие покои? Как случилось, что она уснула здесь? Наверное, никто просто не знает, что Мина не у себя в спальне, и потому стоит немного подождать, пока ее хватятся — может, четверть часа еще спустя. Может, полчаса. Может быть, она рядом с комнатами служанок? Но тишина стояла не такая, какая бывает, когда рядом есть хоть один человек. Ничьего дыхания, кроме, собственно, дыхания Эльмины, не было слышно. Ни звука шагов, ни шороха вблизи… Где-то на узком выступе под крышей щебетала птица; в отдалении соборные колокола пробили девять. На противоположном конце улицы послышался цокот копыт, все затихающий, по мере того как карета — или повозка, или даже телега — удалялась куда-то по разбитой мостовой. Все было как-то странно и чересчур чудно. Принцесса, осторожно подобрав подол сорочки, подошла к окну. Сквозь прозрачный след собственного пальца в пыли, исполнявшей роль и занавесей, и ковров, она разглядела только крыши — бесконечные ряды коричневых и кирпично-красных крыш, простирающиеся до самого горизонта. Левее, еще раз смазав пыльную муть, Мина высмотрела и проплешину площади Терновника, отделенную белыми и бежевыми аккуратными домами в два-три этажа. Справа же, почти перед самым носом, возвышался исполин, весь перекошенный от старости, скалящийся осколками стекол… брат-близнец того, где ночевала сама Эльмина. И все прошедшее вновь откуда-то обрушилось и погребло ее под собой. Сливы, желтые сливы пятнами поперек дороги, кровь — повсюду, на полу и на платье, и на бумаге, предательский поцелуй в висок, подобный одновременно кислоте и выстрелу… Неужели, неужели действительно?.. Или это память — быть может, память? — играет какую-то жестокую шутку, подсовывая, как лишнюю карту, иное, чем было на самом деле? Или силится уверить в том, что этот отвратительный, ужасный сон в самом деле принадлежит реальности не менее, чем любое другое воспоминание? Мина сжала ладони, оставляя на них дуги от ногтей, похожие на фестоны дворцовых штор — еще и еще, но то ли кошмар с легкостью изображал и боль, то ли и в самом деле не было никакого кошмара, никакой фантазии или гадкой выдумки. Ладони взлетели к шее, и кончиками пальцев Эльмина ощутила запекшуюся кровь поверх царапин. Провести рукой к ключице — и вспышка боли обозначит длинную, хотя и не глубокую рану. Боль и непонимание обернулись беззвучным полукриком-полуплачем потерянного ребенка. Как она мечтала быть услышанной! Но не могла даже шептать о своем отчаянии — голос вдруг изменил ей; горе осело на душе неподъемной тяжестью. Эта пыль и эти окна, насмешливо скалящиеся, и этот дощатый пол, и низкая крыша — что делает здесь она, принцесса? Отчего несправедливость забросила ее сюда? Как хотела Эльмина, чтобы ее увели из этого дома, из нового и враждебного мира, чтобы вернули назад, во дворец; место ее не здесь. Где же, где спаситель? Покинутая всеми, Эльмина не нашла в себе сил броситься к кровати, уткнуться носом в подушки; она не нашла сил даже для того, чтобы все еще стоять. Осела на пол. Зарыдать бы, облегчить душу — но слезы не лились. Слезы оставались внутри и кипели, и жгли, поднимаясь все выше — к горлу, — и наконец сорвались с губ еле слышным скулением. Как следовало бы горевать принцессе? Она была бы спокойна, холодна и позволила бы скатиться только паре слезинок, она бы освободилась от горя рано или поздно и выпрямилась бы вновь. Боль Мины была иного свойства: она сжимала горло, словно приступ астмы, и всякий вдох давался с трудом, но облегчения не приносил ни капли. Такое — не оставить, не выплакать; такие слезы прожигают душу насквозь, иссушая ее и отзываясь в груди тягучим, темным стоном. Сколько времени прошло? Принцесса не знала: у нее не было ни часов, ни дворцового распорядка дня, ни того, кто бы мог этот распорядок соблюдать. Да и на что? Причудливое место: времени здесь, кажется, нет вовсе. Снаружи пройдут часы и дни, а здесь — нет; только сквозь тучи будет светить то луна, то солнце, но между ними не будет никакой разницы. И лишь действие могло бы обозначить хотя бы подобие границ. Время измеряется во вдохах, время измеряется в шагах, в споротых с платья топазах, в неловких попытках зашнуровать корсет… Мина собрала ладонью спутанные кудри, и одна короткая прядь упала на глаза; без шиньона уже нельзя было сделать никакую прическу: некогда роскошные, некогда восхищавшие его… когда-то в порыве злости волосы были острижены: в тот день он сделал Мариэтту гувернанткой принцессы, а сам же оставил «свою милую девочку», так никогда и не объяснив этой перемены. Теперь же Эльмина не нуждалась в объяснениях: она знала, что в той перемене и заключен источник нынешнего несчастья — и этого было довольно. До правды не дознаться — и не нужно, поскольку ее нет; но мысль, беспокойная, непокорная, возвращалась во вчерашний вечер и билась, как муха о стекло, смутно видя объяснение, но не имея возможности до него добраться. Беспокойство мыслей стало беспокойством жестов: Мина рванула шнурок корсета вверх, потом другой раз, потом еще и, наконец, затянула так, что едва смогла дышать. Своего платья надеть нельзя, и надобно найти что-нибудь другое, ведь он не отступится, он станет искать — и приметит окровавленный, рваный, грязный желтый шифон. Своих волос показать нельзя: иначе не скрыться в толпе темнокосых простолюдинок. Нельзя обнаружить себя раньше срока, нельзя выбежать и крикнуть: «Я — принцесса!», нельзя: иначе все пойдет прахом… …Одна из давешних женщин Андриана оставила платье. Оно было велико — подол мог бы показаться шлейфом, — и Мина не выдумала ничего лучше, чем обрезать его по щиколотку. Из-под коричневого сукна стали видны кружева нижних юбок, кроме всего прочего, ужасно грязные. Но зеркала, чтобы осмотреть себя и устыдиться, не было. Эльмина, впрочем, и вовсе не придала значения этому: она сочла, что остается дворянкой в любом маскарадном костюме. Одежда — беднейшая, туфли — прежние, расшитые топазами, но скрытые грязным льном; принцесса представляла теперь собой причудливое смешение низкого и высокого, нечто вроде оды, написанной простейшим языком. Принцесса-прачка, принцесса-торговка оливками и мерзлой мирабелью, роза, забавлявшимся бореем занесенная в одичалый сад — вот что она нынче такое! …Эльмина встретила солнце, проглянувшее сквозь тучи, молча, горячей слезой и упрямо сомкнутыми губами. От минутного проблеска света туман, казалось, стал гуще, тяжелее и темнее; он совсем не собирался исчезать, хотя утро — раннее — уже минуло; напротив, туман заволок все, растянув на город пыльное свое одеяло — как бы под тяжестью этой не задохнуться!.. Принцесса подобрала свое колечко, закатившееся под кровать, и оглядела чердак напоследок, отчего-то думая, что сюда уже не вернется. И вышла — куда? зачем? бог весть! Вниз по лестнице, мимо дверей одних из тех двадцати, тридцати тысяч нищих. Не так давно она хотела на них посмотреть — и вот, достаточно постучаться; и не надо даже стучаться: комнаты открыты для любого гостя! Вниз мимо бедняков, под гирляндой развешенного на веревке белья, которое одарило Мину тычками холодных капель (новое крещение: Мина-беглянка!), сквозь кислый, застарелый запах не то еды, не то еще чего-то — наружу, в заколдованный туман, в слякоть и прохладу утра, в еще неопределившееся, неоперившееся будущее. Улица заключила ее в свои холодные объятия, огладила по затылку и спине порывом ветра, лукаво прошелестевшего краями одежды. По всему телу пробежала невольная дрожь. Быстро замерз кончик носа, затем ладони, но внимания это не стоило: Мина даже не потрудилась спрятать руки в складках платья. На что? — скоро она выйдет на площадь, залитую солнечным светом. Блуждая взглядом по сторонам, Эльмина подмечала все, что только ни попадалось. Слева туман прорезала бордовая крыша дома, справа, на другой стороне улицы, в нем проклюнулся фонарный столб; стекло фонаря щерилось осколками. Дорогу размыло недавним дождем; нельзя было ступить и пары шагов, не выпачкавшись, но в этом все же было нечто хорошее: расшитые топазами туфли теперь стали привлекать внимания не больше, чем любые другие. Если бы Мина дала себе труд задуматься о них, то пожалела бы об испорченной вышивке — но что она, эта вышивка, стоит нынче? Много меньше, чем жизнь; в конце концов, во дворце еще много пар чудесных туфель. Принцесса сомневалась, что идет верно, но предпочла все же не стоять на месте: от этого не было никакого проку, только по телу и разуму разливалось унылое сонное оцепенение; движение же подгоняло мысль и не давало возвратиться слезам, еще таившимся в горле. До площади было далеко, улицы были узки и извилисты и переплетались друг с другом порой причудливее мурен и змей, но, подчас даже по щиколотку утопая в грязи и пористом сером снегу, оставшемся еще кое-где, Мина не останавливала извозчика — хотя дважды или трижды они пролетали мимо — и дорогу спросила лишь раз: говорить было трудно, и собственный осипший голос резал слух; ехать с извозчиком означало бы вновь задуматься о вчерашнем; остановиться значило бы пропасть в тумане. Эльмина запретила себе вспоминать прошлое — так оно почти ничего не значило, — и, едва замечая проблеск отчаяния, сожалений или укол предательства в сердце, ускоряла шаг, думая лишь о том, как бы избежать луж, иногда встречавшихся на пути. Мало-помалу туман рассеивался, и небо постепенно светлело. Сквозь тонкую подошву туфель принцесса чувствовала теперь не грязь, а мостовую; один раз мимо проехал всадник в сером, дважды Мина заметила цветочниц, прислонившихся к обшарпанным стенам. Обе они были немолоды и в руках держали корзины, полные тонких, холодных и нежных первоцветов, обе проводили беглянку сонными взглядами. Раз мимо прошла женщина с корзинкой, укрытой старым посеревшим лоскутом — знакомая смутно, виденная когда-то давно, мельком… Эльмина жадно рассматривала мир вокруг, неведомый и чуждый, чувства ее усилились стократно: каждый камешек, на который она наступала, ощущался так ясно и остро, будто она долго рассматривала его, запоминая до мельчайших деталей. Все неидеальное — недозадернутая занавесь, выломанный кирпич — раздражало нервы; но какое же это было счастье: можно было зацепиться за это, об этом думать — не о себе. Так утопающий цепляется за деревянные обломки корабля, выныривает, скрывается под водой, карабкается и судорожно дышит, торжествуя над стихией. Он неистово хочет жить и в своем упорстве не замечает ни ледяной воды, ни усталости, от которой трясутся руки; так Мина перестала замечать голод, холод тени и тепло солнечного света — к чему? Вся она обратилась в чистое движение, в стремление к пока еще неясной цели и на какое-то время усыпила душевные муки: солнце монетой катилось по небу, дорога поднималась вверх, жизнь шумела и кипела вокруг, и думать о произошедшем не было никакого повода. Бледное лицо Мины было озарено какой-то странной радостью, будто она вышла на прогулку и теперь следит взглядом полет птиц, и душа ее омыта свежестью утра. Глаза ее, широко распахнутые, блестели, отражая лучи солнца, но взгляд был отуманен, как взгляд слепого, в котором никогда нельзя прочесть мысли, темные брови застыли в выражении какого-то не то восторга, не то удивления, на губах, казалось, замерло несказанное слово. Принцесса, впрочем, забыла и думать о выражении своего лица; она ничего не замечала, кроме разливавшейся впереди широкой улицы, дома на которой стояли плотнее, чем толпы страждущих в приемный день во дворце. Приближаясь к площади Терновника, Эльмина все больше утопала в людской толпе, для которой эта улица оказалась слишком узка. Люди куда-то спешили с самого утра; Мина же, только что казавшаяся себе вполне бодрой, была слишком медлительна. Ее задевали женщины и мужчины, старавшиеся протиснуться то к какой-нибудь только что открывшейся лавке — скорей, как бы товар не разобрали! — то вглубь улицы; принцессу хватали за запястья, отталкивали с пути — и чей-то экипаж грохотал мимо. Не было вокруг такого места, где можно было бы замереть, не боясь помешать кому-то; по крайней мере, принцесса не могла его найти — и удивлялась уличным торговкам, исхитрившимся расположиться так, чтобы прохожие сами огибали их корзины то с желтой мирабелью, то с домотканым полотном, то с хлебом и вином. Взобравшись на ступеньки какого-то дома, Мина раздумывала, куда направиться дальше. Кто узнает ее в этом маскарадном костюме? Кто окажет ей покровительство? Как узнать, кому можно довериться? Выбирать стоило в первую очередь из тех, кто поддерживал королевскую семью, любил принцессу, часто бывал во дворце, но никогда не выказывал расположения к нему. Увы, мадам фон Брейгель не могла бы стать утешительницей! — напротив, она бы только обвинила принцессу, ведь та ослушалась ее: «Не оставайся даже с ним наедине» — а Эльмина осталась. Господин ля Грасс? Увы: ля Грасс был к нему лояльнее других министров — хотелось бы верить, что он просто введен в заблуждение! Другие… кто? Их должно быть много… Многие семьи представлены ко двору… Например, семья графини де Феллисье, вдовы, родственницы господина Ивера. Ее дом был неподалеку — когда-то давно Мина ее навещала, играла с юной герцогиней ля Грасс, правда, это было несколько лет тому назад, когда… «Но не в этом дело», — оборвала себя принцесса и, подобрав испачканные в грязи юбки, осторожно сошла со ступеней. Решение было принято; цель приобрела четкие очертания, и это в свою очередь придало мыслям и походке прежнюю уверенность. Мадам де Феллисье очень добра, и она, конечно, не откажется принять принцессу и в таком виде; она вспомнит и признает Мину по всему: по манерам, по лицу, по голосу; она непременно выслушает все, что несчастная гостья сможет рассказать об этом происшествии… Эльмина даже осмелилась надеяться, что к вечеру будет наконец, подобающе одетая, греться у пылающего камина, а следующим утром в карете графини поедет во дворец — и тогда-то уж вскроется весь коварный замысел, как вскрывается ото льда широкая река, когда наконец-то приходит весна. Мина скользнула вдоль домов, украшенных лепниной, к повороту на Жено-де-Рев. Этот путь она хорошо помнила: каждый раз, проезжая по Розенбургу, глядела в окошко кареты, чтобы развлечься: и мадам, и Мариэтта были молчаливыми и скучными спутницами. Прямо на восток, затем, после кондитерской, от которой на несколько шагов во все стороны разносился запах корицы, вверх по улице, навстречу опьяняющему солнцу, к тому времени уже совсем освободившемуся от туч; вверх — и к мадам де Феллисье. Осторожно маневрируя между встречными, как легкая лодочка, Эльмина стремилась вперед. Полтора или два часа беспрерывной ходьбы от чердака — она уже устала, но все-таки нужно было добраться до заветного дома — и поскорей. Идти, не уворачиваясь от прохожих, стало легче: Жено-де-Рев была шире прежней улицы. Вся она была застроена особняками, вплотную лепившимися друг к другу, магазинами и лавками; Мина прошла мимо маленькой аптекарской лавки, ютившейся в самом углу одного дома — и за такое место ее хозяин, верно, заплатил, как за целый особняк! — вдали виднелся острый шпиль ратуши, чуть ближе — ресторация… Все, что нужно для жизни, было здесь расположено в удивительно тесном соседстве — всего несколько шагов в ту или другую сторону, чтобы исполнить любое свое желание! Это порождало среди высшего света известную леность: господин чаще посылал слугу, чем сам выбирался из дома, и чаще писал письма, чем навещал приятелей, пускай они даже и жили на другой стороне Жено-де-Рев. Несмотря на нагромождение зданий, Эльмина дышала здесь свободнее: улица до последнего камня была ей знакома, во многих домах она бывала с визитами, множество раз останавливала экипаж, чтобы зайти в парфюмерную лавку или прогуляться, когда общество маркизы становилось совершенно невыносимым. Дом мадам де Феллисье стоял на пересечении Жено-де-Рев и Эвре-сюр-мер, стройный, светлый, украшенный лепниной, с отделанными мрамором широкими ступенями. И поразительно чистый — принцесса не смогла бы, наверное, найти ни пылинки, ни пятнышка грязи на его желтоватом фасаде, сколько бы ни окидывала его радостным взглядом. Приблизившись к своему избавлению вплотную, Эльмина медлила с тем, чтобы наконец спастись: полная надежд, она стояла на белоснежных ступенях и не решалась войти, хотя воображение уже рисовало и покои с расписным потолком, и роскошный званый ужин, который она даст в честь своего возвращения, и белоснежную постель. Надежды, мечты, уже готовые воплотиться в жизнь, казались прекрасными и упоительными; так ожидание счастья иногда оказывается сладостнее счастья. Однако, чем дольше Мина стояла на месте, тем больше внимания она привлекала. Женщина в скромном зеленом платье проходя проворчала, что приемный день у графини — вторник; какой-то мальчишка рассмеялся, глядя на принцессу, и тут же убежал. Можно было не вслушиваться и не отвечать, но от этого не изменится ничего, и не убавится ни осуждающих, ни насмешливых взглядов. Что им за дело? Всему виной одежда: платье кричит — «нищенка!», и пусть на самом деле платье принадлежит не ей, никто об этом не узнает. В перепачканных туфлях никто не узнает туфли принцессы, расшитые сверкающими топазами, никто не узнает ее лицо без пудры и румян, не увидит спрятанных под платком волос цвета бересты. Мальчик, женщина — если бы они только догадались, кто стоит на этих ступенях! Если бы они только… Но мадам де Феллисье видела принцессу множество раз и не должна еще ее забыть, однако как добиться с графиней новой встречи? Как миновать слуг, от которых уж точно не стоит ждать снисхождения? Радужные мечты ускользнули и рассеялись, как туман над городом, но Эльмина еще пыталась уцепиться за их невесомые обрывки: потолок, ужин, постель, одежда, дворец… Еще несколько минут, проведенных в плену воображения, еще несколько насмешек. Парадный вход? Нищенская одежда закрыла его. Эльмина корила себя за то, что не решилась рискнуть, не надела прежнее платье. Пусть ее бы узнавали на улицах, пусть бы оглядывались — пусть, незаметность ничего не значит рядом с возможностью попасть в дом графини. Впрочем, нет: кто знает, не предало бы, не бросило бы ее в его руки это платье желтого шифона?.. Нет, нет — все это было решительно не то… Мина ждала и думала, не позволяя ни одной слезе упасть. Она стояла, чуть выставив ногу вперед и подняв взгляд к окнам второго этажа, подобная полководцу, глядящему на неприступную крепость, и строила самые разные планы в своих мыслях, тут же их круша и составляя новые из обломков. В отчаянии она не пренебрегала даже откровенными безумствами — то есть, раньше это показалось бы безумствами, но, оказавшись перед выбором между жизнью и смертью, Мина была готова на все. Даже забраться в дом через дымоход или выбить стекло — но это уж крайние средства. Впрочем, что может быть лучше, чем ждать и думать? Ведь дымоход — это абсурд, и потом — до него не добраться. Окно? К девушке, выбившей стекло, можно отнестись только одним образом — как к сумасшедшей. Отчаяние дарит причудливые идеи. Или не выбить — стучать в окно, пока кто-нибудь не проснется? О, такая наглость и последнего слугу не оставит равнодушным — и Эльмина будет замечена наконец. Но до окна нужно еще дотянуться, чего она, увы, не сможет, разве что самым кончиком пальца. Нет, нет, неприступность дома она решительно недооценила, — ничего не поделать, только ждать и думать, обратив взгляд к зашторенным окнам: мадам де Феллисье скоро должна проснуться: уже полдень бьет, и южное солнце, отражаясь в стеклах, терзает глаза. Они — принцесса и мадам — встретятся взглядами, и тогда за ней пошлют служанку, и тогда Мина ласковостью своей, или, может, — боже! — подкупом, или тем и другим убедит эту служанку отвести ее к самой графине. Решено — ждать. Минуты текли тоскливо, подобные карамели, которая все тянется, тянется за ложкой и в конце концов становится едва заметной ниточкой, но не прерывается и тогда. Сердце билось, ожидая чего-то со все растущей тоской, пока шторы оставались недвижимы — но стоило им едва колыхнуться, как оно громко и требовательно стучало в груди. Глухой не услышит. Насмешничанье продолжалось, но Эльмина не слушала, не отвечала: иначе ей пришлось бы упустить взгляд, быть может, единственный взгляд мадам де Феллисье. Но пока ничего не менялось, все в доме спало, и принцесса была вынуждена стоять с поднятой головой, пока не заболела шея. Она отвела глаза на мгновение, вновь увидела свои грязные туфли, оставившие следы на мраморных ступенях, а когда вновь посмотрела на окна, то пересеклась взглядом с женщиной — но не с графиней, а, по-видимому, всего лишь с ее экономкой. Женщина разглядывала ее с недоверчивым удивлением, прищурив глаза, оценивая каждую складку на льняных юбках; Мина из упорства не опускала глаз, в ответ так же требовательно разглядывая ее: строгое платье в полоску, платок на плечах, ладони спрятаны в простые перчатки. Но главным образом глаза — под взглядом этой женщины, наверное, дрожали все горничные и молились, чтобы она не нашла ни одной лишней складки, пылинки, соринки. Под этим взглядом нищим просительницам надлежало рассыпаться в прах и исчезать в глубине улиц, но принцесса не собиралась делать ничего подобного: теперь следовало показать, кто она на самом деле такая. Она смотрела без вызова, но твердо, не моргая, ожидая, что эта женщина смутится или заинтересуется, встретив сопротивление. Так и произошло: сквозь стекло, видя даже лица друг друга не совсем отчетливо, они скрещивали взгляды, как шпаги, каждая ясно чувствуя на себе взгляд другой. Женщина отвернулась первой, а потом вовсе скрылась в глубине комнаты. Эльмина надеялась, что этот короткий поединок оставит след в мыслях экономки — но какой? Не исчезла ли она тут же из памяти этой женщины? Что привлекло в ней — отчаянная ли дерзость, с которой принцесса глядела на окна, наряд ли, странность которого можно было заметить только приглядевшись? И привлекло ли — не оттолкнуло? Эльмина ждала затаив дыхание, желая и страшась узнать свою участь. Что решено?.. Ах, Господи! Откуда-то вышла служанка и выбранила ее. Но это было не важно: принцесса чуть ли ее не расцеловала, даром что щеки ее спасительницы уже с утра были перемазаны сажей. Мина спрыгнула со ступенек, побежала, чуть не упала, попав каблуком в зазор между камнями, но удержалась — и притом даже тогда в ее движениях была какая-то особенная легкость, какая уж точно не может быть свойственна нищенке. В ней, собственно, ничто, кроме одежды, не говорило о бедности, только о несчастье: руки ее были тонки и белы, лицо едва было омрачено слезами горя, а в серых глазах еще не успело появиться горькое, смиренное спокойствие, какое бывает, когда знаешь наперед каждый свой день, и каждый день сулит не много хорошего. — Милая, любезная, не гоните меня! Я продрогла и страшно голодна, прошу, пожалуйста!.. Эльмина последовала за девушкой, протиснувшись между домами. Во внутреннем дворе, у самой стены, обнаружилась полувысохшая лужа; принцесса задумалась: чтобы не запачкать юбки, нужно их приподнять, но в таком случае взгляду откроются туфли, которые и без того уже грязны. Она остановилась, огляделась, взглянула и на служанку, которая отошла уже на шагов на десять вперед и, подобрав юбки, быстро переступила через лужу, потом оглянулась еще: точно ли никто не видел. Но никого, кроме нее, служанки и мальчишки-посыльного, пытавшегося разобрать на конверте адрес, а потому озадаченно вытянувшего губы и совсем не замечавшего ничего вокруг себя, во дворе не было. — Милая, добрая девушка, пожалуйста! — принцесса запуталась в юбках и ухватилась за плечо милой, любезной служанки. — Мне не нужно много, прошу, я буду благодарна! На последних словах она все же обернулась и смерила Эльмину изучающим взглядом. Она глядела куда пристальнее, чем следовало бы, и еще вчера принцесса сочла бы это просто бесцеремонным, но голод и холод заставили ее смириться. — Я пущу, — наконец сказала служанка, рассматривая золотое кольцо на мизинце Эльмины. — Но не надолго. И без шума, иначе… Не теряя времени, она отперла дверь на черную лестницу и вошла, Эльмина скользнула следом. Сердце ее взволнованно и радостно билось, руки слегка подрагивали. Она старалась не глядеть вокруг и почти не думала о том, что черные лестницы — не место для принцессы вообще, а эта в особенности, поскольку она пахла чересчур скверно. Наконец отворилась другая дверь, и обе — принцесса и ее провожатая — попали на кухню, потом в какую-то странную комнату, которая одновременно была и жилой, и нет: в одном углу ее стояла кровать со смятым одеялом, в другом — целая коллекция щеток, скребков и ветоши для протирания мебели, а кроме того, множество разнообразных утюгов, кое-как составленных на большом лоскуте ткани. Стул, потертый стол, часы во вкусе прошлого столетия — впрочем, выглядящие довольно новыми, — и вышивка, лежащая в беспорядке на столе, занимали остальное пространство. Что касается вышивки, то она так же, как и часы, была роскошнее всех прочих предметов, и так же не вполне принадлежала хозяйке комнаты: отрез шелка расшивался ею, по-видимому, на заказ, часы же наверняка были прежде собственностью мадам де Феллисье или кого-то из ее семьи, но за ненадобностью она подарила их своей горничной. Служанка указала ладонью на стул. Эльмина села. Она — наверняка хозяйка комнаты — молча осталась стоять. Теперь принцесса разглядела свою провожатую. Девица, старше ее лет на пять или шесть, худая, но не хрупкая и не изящная, не то сонная, не то усталая — а, может, все вместе — в простом и опрятном платье неопределимого цвета. Она не отличалась ни тонкостью черт, ни белизною кожи — работа оставила на всем свой отпечаток — не была особенно хороша собою, не была очаровательна и не умела очаровывать, как умеют иные улыбчивые девушки, в комнатах которых от этого часто прибавляются какие-нибудь безделушки, а на платьях — яркие ленты. Решительно ничего примечательного не было в ней, но все-таки в лице было что-то такое, что позволило бы назвать ее милой, будь она чуть-чуть лучше наряжена. Сперва принцесса приняла молчание девицы за холодность, но затем угадала в ее лице проявления пугливой застенчивости, которая, давно сплавившись с характером, не позволяла иногда даже раскрыть рта. Когда она все же пересилила себя, то позабыла обо всех приличиях, а слова прозвучали неровно и слабо: — Ты кто такая? Эльмина ответила не сразу. Кто она? то есть, как лучше назваться? спешно выдумать что-нибудь или выплакать правду, похожую на самую сумасшедшую ложь? Минута на раздумье. Принцесса опустила глаза, чтобы не встречаться взглядом с хозяйкой комнаты, потерла ладони друг о друга, как бы согревая их, потерла нос, который тоже успел порядочно замерзнуть. Принялась было сочинять, сделав себя дочкой герцогини, потом — превратив в юную виконтессу, а того лучше — только в младшую дочь виконта. Но дальше не шло: Эльмина вообще не слишком умела лгать и изворачиваться, как змея, — этому не смогла бы научить ее даже мадам фон Брейгель. Принцесса открыла рот, намереваясь заговорить и наплести все, что в голову придет, но так ничего и не сказала. — Мне надо это знать, — девица комкала в пальцах рукав, будто ей приходилось проводить какую-то неприятную и смущающую, но почему-то необходимую процедуру, с которой хотелось покончить поскорее. Но допрашиваемая не придумала ничего лучше, чем проронить: — Почему? — хотя трудно было вообразить вопрос глупее. — Мадам нас, — по-видимому, «нас» означало ее и ту женщину, которую Эльмина видела в окне, — накажет, если узнает, что мы впустили… Не докончив фразы, девица замолчала: не то она побоялась оскорбить гостью, не то не знала, как ее лучше назвать, и замерла в ожидании ответа. Но принцесса и теперь молчала, только еще более опустив голову. — Послушай, — более уверенно сказала хозяйка комнаты, уперевшись в бок рукой, — если ты не скажешь, я тебя выведу обратно. Этого Эльмина допустить не могла — как же, не повидавшись с графиней! — и, приняв самый умоляющий вид, прошептала: — Мне нужно к графине… Я хочу просить защиты, — и неосознанно скрестила руки на груди: — Не смотри на мое платье, у меня было только такое… мне пришлось идти — долго… Только не гони меня, мне больше некуда… — А ну-ка говори, кто ты есть! или — вы есть, а рассказы свои оставь на потом. — На что, если ты не поверишь, и даже не знаешь, как проверить? — повела плечом Эльмина, но, испугавшись, выдавила: — Я — принцесса. Мари-Эльмина Исабелла де Мервей. Девица, кажется, ожидала чего угодно, но все равно несколько секунд выглядела обескураженной, и даже захотела было сделать реверанс, но остановилась. Усмехнулась, показав зубы: — Тогда я графинина дочка. Ну нет — сама графиня! Вот, пожалуйста, я тебя слушаю. — Я не лгу. Посмотри на меня, — принцесса вскочила со стула, — ведь я совсем не нищая! И ты видишь, видишь, видишь, что нет, но не веришь мне! Аккуратно — можно даже сказать, бережно — надавив на плечи, девица вновь усадила ее на место, всем своим видом словно бы говоря: не шуми, не шуми, а то будет худо. Тогда Эльмина продолжила, но уже вполголоса: — Ведь ты видишь, что я совсем не та, кем кажусь, и поэтому ты впустила меня. Да, я плохо одета, но это лишь потому, что мне нужно было скрыться. На самом деле перед собой ты видишь принцессу. Я могу чем угодно поклясться, что это правда. На одном дыхании сказав все это, она умолкла и подняла глаза, встретившись с недоверчивым и испытующим взглядом, в котором все не таял лед. — Зачем ты здесь? — Просить защиты у мадам де Феллисье, — твердо ответила Мина. Девица всплеснула руками: — Ну вот опять! Принцесса, впрочем, не очень понимала, почему ей нельзя поверить: вот же и льняные юбки, и кружева, и вся наружность, говорящая о дворцовой тени и неге. Эльмина сняла даже платок, скрывавший ее светлые кудри, и решилась надеть золотое кольцо с печаткой, которое минувшей ночью едва не отдала Андриану. — Я докажу, смотри, — и она подняла руку с кольцом, надетым на указательный палец. — Если ты отдашь его мадам де Феллисье, она совершенно точно поверит, что это я, что это мое… Девица склонила голову и пригляделась. Что-то неуловимо переменилось в ней — не то поза стала свободнее, не то взгляд теплее, но все-таки она уже не стала возражать. Кольцо очень убедительно говорило в защиту Эльмины: украшенное прихотливым узором, оно могло бы принадлежать только женщине богатой, а значит — принцессе. Чем дольше девица смотрела на кольцо, тем сильнее разгорались ее глаза; вскоре они подернулись мечтательной пеленой: быть может, горничная надеялась, что принцесса в благодарность подарит ее деньгами и украшениями. По робости своей она, конечно, не осмелилась бы просить платы за свою услугу, но надеяться это не мешало, и девица уже видела внутренним взором, как прощается с горшками и шелками. Но вдруг взгляд ее омрачился: — Почем мне знать, что ты его не украла? Этого Мина, и так уже вынужденная терпеть пренебрежение, снести не смогла и прошептала, сердито сверкнув глазами: — Чем ты можешь доказать, что я его украла? Тебе это неизвестно! А я говорю: оно мое, и я принцесса, я могу даже поклясться в этом, и мадам де Феллисье может подтвердить мои слова, поскольку она была во дворце и видела меня не далее, чем утром в прошлый четверг! Последняя фраза подействовала ровно так, как она ожидала: взгляд девицы окончательно смягчился, она уверилась в том, что имеет честь принимать — хотя это и довольно громкое слово — у себя принцессу или, по крайней мере, просто даму благородного происхождения. Помедлила, но сделала реверанс; повисло неловкое, тягучее молчание. Наконец, со стыдом опустив взгляд, девица смущенно произнесла: — Прошу прощения, ваше высочество, — и это «высочество» она выделила так, что Эльмина едва смогла сдержать подступившие к глазам слезы: не время, не место для них, вспоминать вчерашнее — нельзя. Заметив страдание, мелькнувшее на лице принцессы, девица извинилась еще дважды, длинно, путано, но искренне — и за то, что не поверила сразу, и за то, что невольно доставила неудовольствие, и за то, что не может дать новую одежду и даже обсушить старую у камина, поскольку не имеет его. Эльмина кивнула, принимая извинения, сняла кольцо с пальца и протянула его девице: стоило быстрее покончить с этим, пока она не вспомнила, что мадам де Феллисье ездила во дворец вовсе не для того, чтобы вновь повидаться с принцессой, и снова не опровергла все доводы. — Отдай его мадам и скажи, что я более всего на свете нуждаюсь в ее помощи, — да, так и скажи. Она мне окажет неоценимую услугу, согласившись повидаться со мной, и я буду благодарна ей до самой смерти, если она поможет мне выйти из моего… затруднительного положения. Скажи ей все это. Девица осторожно приняла кольцо из рук принцессы, сжала в ладони, на мгновение коснулась груди, давая понять, что ни за что не потеряет его, даже если бы пришлось бежать через весь город, и вышла вон, не осмелившись даже повернуться спиной. Эльмина вновь осталась одна. Воцарившуюся тишину не нарушало даже тиканье часов — видимо, они были сломаны. Пытаясь занять себя, она беззастенчиво разглядывала все, что только могла увидеть не оборачиваясь; чуднее всего были утюги разных форм и размеров: одни для складок, другие для оборок, предназначения некоторых, всего в палец величиной, осталось загадкой… Когда скудная обстановка наскучила принцессе, она стала думать, что же скажет, когда графиня позволит войти, о чем следует ее попросить в первую очередь, как начать свой печальный рассказ. Поверят ли ей? Эльмина сама себе уже не верила, и только саднящие порезы напоминали, что все произошедшее — чистейшая правда, что она не сошла с ума и не больна, и не в бреду… хотя, безусловно, предпочла бы все выдумать, как дурной сон, и забыть свою выдумку раньше, чем станет светать. Принцесса сама уже теперь не хотела верить, что еще недавно могла погибнуть, что ее жизнь могли оборвать так же легко, как забирают игрушку, когда она мешает повторять урок. Нельзя узнать настоящую цену вещи, пока на нее никто не посягнул; нельзя узнать об уязвимости жизни, не зная, что она может быть отнята. Но то, что жизнь — нежный цветок и сорвать его нетрудно, теперь показалось странным и в какой-то степени нелепым. Печальные мысли все лезли в голову, и, право, такие мысли могли возникнуть только у человека в ее положении. Сумбурные, странные. Эльмина попеременно подозревала всех, соединяя поступки каждого придворного в тонкую цепочку — «И он желал моей смерти!» — которая иногда мгновенно распадалась, иногда оказывалась чрезвычайно крепкой и опутывала изможденное сердце. Чем дольше отсутствовала служанка мадам де Феллисье, тем больше принцессе хотелось замкнуться и забыться в полудреме, позволяющей избежать и утомительного ожидания, и душевных мук. Неизвестно, до чего бы дошла в своих мыслях Эльмина, если бы дверь не скрипнула, и не вошла служанка. Сразу же стала понятна причина промедления: она прихорашивалась. Теперь, с чистым лицом, собранными волосами и в нежно-розовом платье с чужого плеча, девушка и в самом деле выглядела очень мило. Даже походка ее изменилась: видно, одежда отчасти правит человеком. Служанка улыбнулась, поклонилась; Эльмина в свою очередь встала и слегка кивнула: ну, что? — Почту за честь проводить Ее Высочество, — опять это благоговейное «высочество»! — в ее покои, где уже ждет чистая одежда. Очень скоро подадут обед, и Ее сиятельство почтет за честь выслушать Ее Высочество. Принцесса кивнула вновь, прерывая поток обращений, и попросила отвести себя в эти покои, мечтая лишь об одном — сбросить поскорее нелепый маскарадный костюм, упасть на белоснежную постель и позабыть обо всех ужасах прошедших дней. Кроме того, Эльмина была ужасно голодна: с самого утра она ничего не ела; пришлось попросить хотя бы хлеба. Служанка, сияющая от счастья — да, верно, мадам де Феллисье теперь просто осыпет ее благодарностями, — вела свою гостью какими-то коридорами, длиной своей походящими на бесконечную лозу девичьего винограда; но когда Эльмина заподозрила, что ее провожатая сама потерялась в особняке, та остановилась и указала на дверь, однако не вошла, сказав напоследок, что Эльмине стоит ее позвать, если что-нибудь еще будет нужно. Еще она сообщила, что — по причине доброты графини и ее влечения к мистике — в доме живет цыганка, и пугаться ее не стоит («хотя эти глаза! и зрачки, милостивая государыня!.. я бы просто не встречалась с ней и все»). Войдя, принцесса с облегчением опустилась в кресло и сбросила грязные туфли: уж лучше ходить в чулках, пусть так и не принято. Служанку, чтобы переодеться, она удерживать не стала: усталость от людей оказалась слишком велика — сначала толпа в центре города и на Жено-де-Рев, затем унизительный допрос… А до — ночь в чужой постели, утро в чужой одежде, грязной и заношенной; еще раньше… Впрочем, об этом и о нем вспоминать ни к чему, ведь сегодня все начало возвращаться к своему естественному состоянию, и перевернутый мир вновь встал на ноги. Усталая, Эльмина вскорости задремала — и не увидела никаких снов; ничего, кроме мягкой, теплой тьмы.