Вспомни, как душой горел ты стать вождем союзных ратей, Сколько ран душевных прятал под расшитый свой гиматий! Еврипид «Ифигения в Авлиде»
Взгляд маркизы бесцельно скользил по чернеющей раме окна и по тяжелым шторам, по ткани в мелкий английский цветочек, которой была обита стена, и по старой надписи, выведенной когда-то ножом по стеклу: «Here is the place where sun wakes up its sister» [1]. Быть может, неизвестный поклонник намекал на то, что Женевьеву каждое утро будят отнюдь не фрейлины, а нежные солнечные лучи, однако ее саму эта надпись только смешила: мадам всегда спала, уткнувшись носом в подушки. Но этой ночью даже слабая улыбка не касалась ее губ. Маркиза вся извертелась, смяла простынь, скинула на пол тяжелое одеяло: показалось, под ним слишком жарко. А потом опять подняла: в ночной сорочке было слишком холодно. Наконец, когда луна коснулась крыши дворца, она улеглась — но отнюдь не заснула. Почему? Душная комната, головная боль, а, может, слишком много танцевала этим вечером… Впрочем, все это ерунда, и, конечно, никак не относится к бессоннице. Только один вопрос. Это он так мучает, это из-за него головная боль. «Что, если?..» Что, если принцесса не захочет пойти в город? Нет, это глупость. Не захочет — и что с того? Дворец ли, таверна ли, лачужка — где бы ни была, она примет яд этим вечером. Что, если она догадается и закричит? Это тоже ничего: граф достаточно быстр и ловок, чтобы зажать рот этой девочке, едва она соберется его открыть. И все-таки что-то невыносимо сжимало грудь, не давало дышать и спокойно спать. Лишенная возможности видеть, что происходит, и знать наверняка, удался ли замысел, Женевьева не могла не выдумывать — а потом бояться своих выдумок. Что, если граф просто откажется сделать задуманное? Что, если кто-то услышит?.. Что, если?.. Маркизе казалось, что вопрос этот бьется изнутри о ее висок и скоро выберется наружу, и заполнит всю комнату, или, напротив, осядет на месте легких неподъемной тяжестью. Взгляд метался от двери — может, сейчас постучится Люсиль? — к стене и отвратительным мелким цветочкам. Люсиль не стучалась, и тишину не нарушало ничто, кроме дыхания мадам. Но если прислушаться, можно различить и другие, бесконечно тихие звуки — скрип половиц этажом ниже, стрекотание цикад, биение собственного сердца; казалось, слух так обострился, что маркиза бы расслышала даже шепот горничных где-нибудь на кухне. В таком шуме едва ли уснешь… Но усталость к утру взяла свое, и Женевьева, сомкнув веки, утонула во сне, как в подушках и перинах, набитых лебединым пухом. — Ее высочества нет в покоях! — Ее высочества нет во дворце! — Ее высочество пропала! Женевьева, которой казалось, что после пары часов сна мозг ее завязался в гордиев узел, решила, что горничные стараются перекричать друг друга, да и все. Но почему у ее дверей? Здесь и быть-то не может принцессы, да еще и в такой ранний час!.. да еще и сегодня. Как странно: бьет восемь, и принцесса уже должна быть в замке, почему же девушки кричат и плачут? Почему мадам сама позвала Люсиль, чтобы переодеться? Почему она ничего не знает, почему граф не послал даже крохотной записки? — Люсиль! Скажи им, чтобы ушли или замолчали, не то выставлю вон! К одной лишь Люсиль мадам относилась тепло, ведь та никогда ничего не говорила, не шумела, не поднимала панику, а только послушно делала, что просили. Она словно родилась, чтобы быть служанкой; остальным же только оставалось шептать, что у маркизы «и не сердце вовсе, а какой-то камень — такая суровая». Однако, несмотря на некоторую зависть к Люсиль, с ней не ругались; если можно так выразиться, это была служанка-фаворитка, и ссориться с ней означало ссориться с мадам, чего не хотелось никому. Крики за дверьми прекратились сию же минуту, но маркиза заметила, что Люсиль встревожена чем-то. Но та, ничего не спросив, вернулась к прежнему занятию — расчесыванию длинных волос Женевьевы. Мадам же вновь погрузилась в свои мысли. Что ж, если принцессы нет, значит, Пьер почему-то опаздывает. Как он стал невежлив в последнее время! То торопится, то медлит — и что это с ним? Но, предположим, что-то случилось, и поэтому все пошло вкривь и вкось; но что тогда делать? Если принцесса все же прибудет, то, конечно, сначала покачать головой, устроить в покоях, прислать доктора — ах, бедная девочка! И расплакаться, когда все закончится как должно. Впрочем, она действительно бедняжка: что за скверная участь — умирать, толком не пожив! Но сожаление истаяло мгновенно, ибо сердце Женевьевы было открыто лишь довольству, гневу или страху, а в их отсутствие — неизбывной, ядовитой тоске. Вдруг Люсиль постучала мадам по плечу и протянула клочок бумаги: «Просили передать, что ждут вас в гостиной на четвертом этаже. Без промедления». — Что же ты только сейчас говоришь мне! — воскликнула Женевьева, всплеснув руками. «Не идти же вам без прически?» — написала служанка с другой стороны, и мадам не могла не признать ее правоту. Отогнав крикуний-горничных, маркиза вовсе не избавилась от суеты: напротив, теперь весь дворец был оповещен о пропаже ее высочества, и началась невообразимая суматоха. Ежеминутно кто-нибудь хлопал дверями, звал, ходил туда-сюда; с ума сойти, сколько шума может наделать несколько служанок! Если бы Женевьеве встретилась хоть одна, то уж она бы оттаскала ее за волосы! Поручив Люсиль успокоить их, мадам скорее вошла в залу. Здесь собрались не все министры, обычно бывавшие на Совете: только Пьер, маркиз Ивер, напряженный, словно гончая на охоте, Марсьен ля Грасс, невозмутимый, как обычно, — что объяснимо: он был старше всех — и Анжу. Последнего мадам не стала бы посвящать в свои дела, в чем бы они ни заключались, но раз он здесь… — Садитесь, мадам. — Марсьен привстал и указал на кресло для нее. — Вы не рассердитесь, если я продолжу курить? — Нисколько, — кивнула маркиза, но так, будто делала одолжение. На деле же это ей ничего не стоило: табак Марсьена пах приятно, да и сама она любила втайне курить трубку, когда становилось скучно. Как только мадам села, спокойно и торжественно, в кресло упал и Пьер, сжимая — вот-вот переломит! — свою ореховую трость. Одежда его (не та же, что вчера, но похожая) была в беспорядке, словно ему пришлось одеваться в спешке и застегивать камзол дрожащими руками; глаза были широко открыты, но маркизы он не видел — или не мог понять, что видит. — Говорите, граф, — попросил Марсьен. Пьер открыл рот, но с губ его сорвался только сиплый вздох. — И будьте кратки, насколько возможно. Заметить, что принцесса пропала, нетрудно, и вскоре весь замок об этом будет знать. Граф вздрогнул, как от пощечины, но вспомнил наконец, что вокруг люди, которым нужны разъяснения, и что напротив — маркиза, яростная, как Эриния, ждет его рассказа едва ли не больше всех. Взгляд его немного прояснился, но только это случилось — Пьер отвернулся и заговорил, смотря только на Марсьена: — Вчера вечером ее высочество пожелала прогуляться по городу и попросила меня сопровождать ее… Так Женевьева попросила его, это правда. Жаль, что свежий воздух не прояснил его ум, и эта безумная идея не выветрилась из несчастной графской головы. — …Было довольно поздно, когда я предложил отправиться назад, чтобы не смущать двор своим отсутствием, но принцесса воспротивилась и отослала экипаж. Свое желание она объяснила смутно, но решительно… (Здесь кивнул Ивер, припомнив давешний Совет.) И об этом Женевьева просила, к тому же граф повернул дело так, будто остаться решила сама принцесса, единственно по причине сумасбродного характера. Но даже теперь он мог бы подумать, что никак не объяснит отсутствие принцессы или, хуже, ее бездыханное тело: еще утром она была весела и вполне здорова! Он мог бы передумать! — Утром я обнаружил на столе вот это (Зашелестел листок, который Пьер вынул из кармана; дурное предчувствие!): «Я, Эльмина Изабелла… отрекаюсь… права на наследование престола… в пользу…» Никакое чувство не могло повлиять на решения Женевьевы: ни любовь, ни сожаление, ни раскаяние, ничто, потому что они ей были неведомы, — но было бы в высшей степени неразумно уязвить ее самолюбие. Маркиза об этом не забывала — так что Эльмина, может быть, и хорошо сделала, что умерла; граф же не успел. — Что вы сделали! Что вы сделали! Это вы!.. — вскричала Женевьева так громко, что закашлялась и не смогла вдохнуть. Не случись этого — и она высказала бы все, и граф бы не досчитался ребер, но Марсьен вовремя положил свою ладонь поверх ее; эта тяжелая от прожитых лет рука пригвоздила маркизу к месту и лишила всех сил без остатка. Женевьева откинулась на спинку, прикрыв глаза другой рукой: все равно граф не минует расплаты. Вместо нее зашипел Анжу, как всегда щеголеватый и нахальный: — И в самом деле, это последствия вашего предложения. Рано говорить о женитьбе. Я более чем уверен, что вы продолжили настаивать на своем и просто вынудили ее высочество так поступить. — Как вы помните, от своих притязаний я отказался тем же утром. — Это не мешает вам… — Мы имеем полное право не доверять, — спешно перебил Ивер, не сводя глаз с отречения. Не разглядев того, что хотел, он направил выразительный взгляд на графа: — Могу ли я? Тому только и оставалось, что кивнуть; впрочем, это был только намек, а не настоящее движение, едва заметный наклон головы. Ивер надел пенсне и поднес отречение к самому лицу, будто хотел увидеть даже ничтожные пылинки. Бог знает, что оно ему скажет! Рука принцессы могла не вовремя дрогнуть, забрызгать бумагу чернилами или кровью. Но ничего этого, видимо, не было, и даже стояла печать, хотя Пьеру нужно было постараться, чтобы поставить ее в ту же ночь. Но и этого было недостаточно: сама уединенность поездки и тайна, окружавшая ее, навлекла подозрения — но это вина самого графа. Если он собрался погубить себя, то пусть погибает один: Женевьева притворится, что знакома с ним не более, чем с кварталами бедняков, за которых Пьер так ратует. — Мы не можем вам доверять, — повторил Ивер. — Некому подтвердить ваши слова, хотя отречение и написано рукой принцессы. Граф тяжело вдохнул, словно с силой раскрывая легкие, и на выдохе издал тихое, глухое рычание. — Не доверяйте. Вы в своем праве, господин Ивер. Можете пойти дальше и предположить, зачем мне подталкивать ее высочество, единственную наследницу престола, к этому, рискуя погубить себя и всех нас. — Я не… — Обессмыслить, — продолжал Пьер, — все османские соглашения, достигнутые с таким трудом. «Утратить влияние, которое он имел на остальных министров», — с горечью продолжила маркиза. Хотя сама по себе Эльмина немного значила, она была совершенно необходима как представительница рода, как будущая мать наследника, а потому слова ее опекунши или ее гувернера имели дополнительный вес. Теперь полагаться придется только на себя; и если граф еще сможет напомнить об Австро-Венгрии и своих выдающихся дипломатических способностях, то Женевьеве предъявить нечего. В глазах света она была мудрой наставницей Эльмины, сдерживавшей, направлявшей, а нередко и вовсе думавшей за нее. Пьер — жестокосердный! — выбил опору из-под ног маркизы и оставил погибать самым глупым и унизительным образом. Если он сделал это нарочно, то она немедленно отомстит за себя, и до последних дней он будет бояться даже солнечного луча. — Ее высочество вспыльчива, но не безрассудна. — О, вы ее не знаете! — фыркнула маркиза. — Я могу поручиться, что принцесса — сущий бесенок, и с детства привыкла ставить свои желания выше всего. — Вы совершенно безжалостны, — подал голос Марсьен ля Грасс. — Не безжалостна, а строга, как это и подобает, — мягко поправила его маркиза, но не стала добавлять, что и ему следует относиться к своей дочери без снисхождения. Фрейлина должна быть примером для своей принцессы, но если Герберта и могла быть примером, то только дурным. Наверняка этому вульгарному своеволию Эльмина научилась у нее, и раз уж ее высочества больше нет, то эта негодяйка будет второй после Пьера. — Достаточно, — граф со стуком опустил трость. — Все мы согласны с тем, что произошедшее — моя вина, и я должен вернуть принцессу, и с тем, что отречение обнародовать нельзя; когда принцесса вернется, мы станем считать, что его не было. — Когда принцесса сожжет его своей рукой, — уточнил Ивер. — Так и поступим. До тех пор, как и сказано в отречении, место ее высочества займет маркиза. Анжу вздрогнул и сердито зазвенел всем золотым шитьем. — Позвольте! Ведь решено не учитывать!.. Ивер беззвучно рассмеялся; сверкнули его белые зубы. — Верно. Но госпожа маркиза регенствовала и вчера, и третьего дни, разве вы не помните? — Но госпожа маркиза!.. Она слегка улыбнулась и заговорила мягко, словно выпускница пансиона: — Мне лишь выпала честь исполнить последнюю волю покойного монарха, не более и не менее того. Король сделал меня наставницей ее высочества, пока она не достигнет совершенных лет, и мой долг — заменить ее в ее отсутствие. Если что-то и сохранило свое значение, так это имя покойного монарха. Хотя в последние свои годы он обращался с Женевьевой дурно, она даже перестала злиться: он избавил ее от себя, оставив лишь имя в качестве щита. — Все это так, но однажды принцесса достигнет совершенных лет, оставшись все так же неопытна и вспыльчива. Она не приобретет любви народа, не сумеет… Маркиза лишь пожала плечами. — Когда принцесса вернется к делам, возьмите ее воспитание в свои руки, если считаете нужным, ведь она не станет опытной сама по себе. А если нет — придется вам положиться на меня. — Пусть так, — Марсьен хотел затянуться, но трубка уже потухла, — пока что станем говорить, что она больна и не желает никого принимать. На этом разговор окончился; Марсьен ушел, чтобы успокоить слуг, Ивер и Анжу также поднялись и поклонились: в министерствах было полным-полно дел. За ними хотел последовать и граф, однако нечаянно взглянул на Женевьеву — во второй раз за утро. «Останьтесь!» — безмолвно повелела ему маркиза; Пьер замер, опираясь на спинку кресла…, но тотчас же выпрямился и покинул залу. Если граф пытался скрыться от мадам, то не преуспел в этом: она слишком хорошо знала все его привычки, и потому первым делом направилась в кабинет. И потом, разве существовали для Женевьевы закрытые двери? Разве могли у Пьера быть тайны от нее? Маркизе даже не пришлось стучать; она потянула за ручку — и дверь поддалась, но сдвинулась тяжело и со скрипом, словно бы нехотя. Пьер, вытянув ноги в черных туфлях с поблескивавшими серебряными пряжками, сидел в кресле лицом к растопленному камину. — Ваше сиятельство! Нет ответа. Пожав плечами, она пересекла половину комнаты, стала, наконец, за креслом. Шелестело платье, за окном пели первые птицы, потрескивали дрова в камине, но граф не слышал ничего. Он не поцеловал Женевьеве руки, не поприветствовал, даже не обернулся, словно ее не существовало вовсе, как не существовало ничего, кроме ореховой трости, набалдашник которой он оглаживал тонкими длинными пальцами. — Друг мой! — обратилась к нему маркиза, как в минуты покоя, которые выдавались все реже, обычно после особенно жестоких ссор. Шейный платок полетел на пол, к перепачканной кровью одежде, которую граф собирался сжечь. — Так что же? — маркиза начала мягко и вкрадчиво, до поры сдерживая свой гнев. — Что все это значит? Пьер только покачал головой: — Мне нечего добавить, — бросил он холодно. — Я не лгал им. Я все сказал. Больше Пьер ничего не собирался объяснять, но маркиза была по горло сыта его недомолвками; в ту же секунду она столкнула графа на пол, а кресло — к камину, к огню: пускай горит! — Нет, вы лжете, — она выставила веер вперед, как кинжал. — Вы просчитались, вы убили ее и еще смеете появляться передо мной!.. Мадам не брезговала сценами и порой могла скандалить только ради выгоды или развлечения. Могла и сдерживать свой гнев сколь угодно долго, чтобы однажды вложить его весь в единственный удар стилета; даже если к лицу иногда подступала кровь — пудра не подводила. И только тишина в ответ могла лишить ее выдержки, лишить рассудка. Если бы граф продолжил молчать, она подожгла бы его вслед за окровавленной одеждой. Но Пьер рассмеялся — тем смехом, который обычно переходит в рыдания. — А, так дело в этом. Тогда вам не о чем беспокоиться: она и вправду жива, отчасти — из-за вас. Он медленно сел на полу, потом поднялся, опираясь на кресло. Больше Пьер не походил ни на священника, ни на романтического героя: всклокоченный, растрепанный, он вздрагивал от смеха и шипел от боли, прижимая к себе правую руку. Женевьева не могла увидеть, что с ней, но, похоже именно из-за этой раны он так слаб и бледен. Кусая губы, чтобы не смеяться, он рассказал все, как было. Маркиза придержала рвущиеся с языка проклятия, припомнив, что он не желал ей зла — он приносил жертву, а это всегда заботило Женевьеву больше всего. Деньги, драгоценности и наряды приелись ей еще после первого года замужества: она была не чета другим кокеткам. Положение при дворе и богатые поместья, ученые труды и сплетни, красота и манеры — все это нужно было постольку, поскольку давало независимость… и власть. Когда графа за глаза звали дьяволом, Женевьева не могла удержаться от улыбки: ведь именно она владела им, владела безраздельно. Она купила то, что никогда не продавалось, — но в обществе прослыла святой. Компаньонки мадам иногда набирались смелости пожалеть «бедную женщину», которой наверняка приходится терпеть ревность, абсурдные выходки да и вообще скверный характер господина Лекорню, и Женевьева их не прерывала: пусть жалеют, ведь только по ее вине он так держит себя — по ее вине и во многом для ее забавы. Так же легко, как давеча отшвырнула, Женевьева усадила его назад в кресло и принесла воды, но не позволила взять бокал: вторая рука графа еще мелко-мелко дрожала. — Не нужно… Все это, в общем-то, пустяк… — сказал Пьер, отстранившись. Он больше не смеялся, и разом как-то поник, прикрыл глаза. Дрожь все не унималась, и он вцепился в подлокотник, и долго ничего не говорил и даже не глядел на маркизу, как будто стыдился своего приступа. Чем жестче она была до этого, тем нежнее сейчас. Так маркиза поступала всегда, еще со дня их знакомства, и потому после каждой размолвки он возвращался. Невозможно жить, истекая кровью, но никто, кроме Женевьевы, не мог излечить ею же нанесенные раны. Она села рядом и приподняла рукав, на котором уже поблескивали пятна крови — но Пьер отдернул руку. — Не стоит, — зашипел он, сверкнув глазами. Маркиза покачала головой и вернула его руку на подлокотник. — Не пытайтесь делать вид, будто вы здоровы. Сегодня ваше состояние объяснили бегством принцессы, но скоро любой, у кого есть глаза, увидит, что вы совершенно разбиты. — И это совершенно не удивительно, — усмехнулся граф. — То, что я делаю для вас… вы думаете, это просто? — Не вините меня, Пьер! Вы могли бы беречь себя больше, тогда как вы, как назло, бросаетесь в огонь. Почему бы вам теперь не подольститься к Анжу, к Иверу? Не заговорить их? Не выпить с ними вина, чтобы унять дрожь? Им ведь ничего не стоит все узнать. По имени — по крайней мере, днем — она называла его всего раз или два, и он не был так наивен, чтобы обмануться этим или ее тоном, или ее словами. — Что мне за дело? Я был приговорен с тех пор, как мы сошлись короче, — отозвался Пьер. — А, может быть, и до рождения. До того поглаживая его ладонь, теперь маркиза сжала ее до боли. — Прекратите так думать! Вы жалеете себя, вы забыли, сколько вы можете сделать. Сколько хотели сделать — когда были моложе. Помните, как вы мечтали? Ваши мечты свели нас, хотя поначалу вы даже не хотели меня знать. — И был прав. Маркиза резко раскрыла веер, но в лице не изменилась — только голос ее стал таким же холодным, как и у него: — Я никогда не просила от вас ничего, чего бы вы не сделали добровольно — и вы делали, и делали сверх меры. — Женевьева на мгновение умолкла, следя взглядом за графом, затем продолжила: — Я прошу, я даю советы, но никогда не приказываю и не вымогаю ваших клятв. Вы следуете моим советам. Вы делаете. Это было совершенной правдой, как и все, что когда-либо говорила Женевьева. Вместо лжи она научилась подавать все так, чтобы в конце концов оказаться жертвой, даже если была обвиняемой. Пьер, хотя его красноречие часто удерживало осман от разных глупостей, со времени знакомства уступал ей в этом искусстве. — Сядьте. — Граф вновь опустился в кресло. — И дайте мне наконец осмотреть вашу руку. Взору маркизы открылась рана от локтя почти до запястья, стянутая грубыми швами. Стараясь не глядеть на нее, Женевьева принялась стирать кровь. Даже от слабого запаха крови голова ее кружилась, и маркиза не единожды лишалась чувств во время обычного визита в госпиталь, но сейчас она старалась не показать своей слабости — не перед ним. Слишком поздно маркиза увидела, что свежих повязок рядом нет, а позвать слуг невозможно, и пришлось ей пожертвовать платок со своей груди, розенбургский — тонкий, искусно вышитый. Пожалуй, только тканями и вышивальщицами это королевство и могло гордиться: все остальное было не то османское, не то французское, а то — бог знает откуда. Пьер следил за возлюбленной молча, раздумывая, потом сказал: — Да, все так. Видно, есть люди, не только не предназначенные к спасению, но и живущие лишь для того, чтобы сойти в ад. Женевьева усмехнулась: Кальвин и Данте больше нее виноваты, что он так мрачен. — И разве вы несчастны? — Как человек может быть недоволен данной ему долей? — и в глазах его заблестел прежний огонь, и чертам вернулось самодовольство, которое, в сущности, было свойственно ему всегда. Женевьева считала, что едва ли обманывает графа насчет его доли: все равно что сказать змее, что она должна укусить. А если на него опять найдет охота сомневаться, то ему скажут то же самое и Ивер с прочими министрами, и Кальвин, и Бог, и зеркало наконец. Ему об этом скажут даже эпиграммы, где правда всегда разбухает, как зерно от сырости. Где его живописуют еще мрачнее, чем в разговорах компаньонок маркизы, где все смертные грехи, кроме разве что чревоугодия, — поскольку его приписали Анжу — были свойственны ему в полной мере. Что отчасти тоже было правдой. — Я скажу вам еще кое-что. Голос его был похож на воды подземного озера: темные, стылые, прозрачные, но не открывающие дна; а на дне его залегла угроза. Явление столь редкое, что Женевьева успевала забыть о нем, и потому иногда заходила слишком далеко, слишком резко ныряла в воду — и ее жестокий холод каждый раз был новостью. Укусив в ответ, Пьер вновь становился спокоен и безучастен ко всему, и вновь маркизе приходилось выманивать чувства, в отсветах которых она грелась, которые тревожили ей душу так приятно, что она забывала: не чужд Пьеру и гнев. Мадам ненавидела Пьера за то, что боялась его. Ненавидела эти его темные цыганские глаза за то, что они всегда — ласково ли, грозно ли — глядели в ее душу, видели все, что Женевьева хотела скрыть, и даже то, что велела себе забыть. А ведь она хранила свои тайны бережнее, чем стеклянные флаконы с духами, каждый из которых стоил небольшое состояние; тайны были одновременно ее сокровищем и плащом, жемчужиной и раковиной. Все истинное спрятано, все ложное, пустое, бессмысленное — выставлено напоказ; душа закутана чадрой, тело — обнажено. Но что его взгляду до высокой груди, до мушки над губой? Он норовит рассеять спасительный мрак, сорвать плащ, до нитки обобрать… Никто не знал маркизу на самом деле, — Пьер, казалось, знал; но кто дал ему такое право? Граф говорил, мрачнея с каждым словом и крепче сжимая хрупкие белые запястья, говорил, не отрывая взгляда от прозрачно-голубых глаз. Ровно бьющееся сердце, кажущееся безразличие, преспокойное лицо. Но Женевьева слышала его голос — и этого было достаточно. — Какой наглец! — шептала мадам, не зная, кого именно имеет в виду. — Болтаться ему на виселице! И поскорее бы, пока он еще чем-нибудь не помешал… Он рассказывал кратко, почти что сухо, но Пьеру никогда и не требовалось много слов; в единожды сказанное «юноша» он вложил столько гнева и презрения, что мадам вздрогнула и отшатнулась. Граф с усмешкою разжал руки, но так и продолжал следить за ней немигающим взглядом. Не маркиза была причиной гнева; Пьеру не было дела до ее любовников, поскольку он не желал с ними драться, и он не читал эпиграмм, где одних только издевок над его фамилией было до ста. При всем желании он не мог ревновать к этому мальчишке… никогда прежде не упрекал маркизу ни в чем… и все равно жег зловещим взором ее, а не беспечного итальянца, на голову которого призывал всяческие беды! — Теперь это дело чести, если подобное слово ко мне применимо, — граф замолк. Затем вдруг добавил: — Если он вновь посмеет пачкать ваше имя, я его убью. Выговорившись, Пьер встал и отступил к окну, вновь усталый и опустошенный. Маркиза перестала его интересовать, как и все на свете: пустой взгляд скользил по стеклу, по рощице за стеклом, но граф ничего не видел, погрузившись в собственные мысли. Подобная задумчивость часто нападала на него в последние годы, однако, как ни странно, именно тогда Пьер воспринимал любое слово куда чутче, куда внимательнее, чем в иное время — быть может, это объяснялось тем, что обычно он был занят тысячей вещей, каждая из которых требовала пристального внимания; в задумчивости же своей он размышлял обо всем — и ни о чем отдельном, скользя от разбитой вазы к венграм и туркам, затем к французским винам и, наконец, к апельсиновым духам мадам или тому подобной безделице. Мадам, сочтя момент подходящим, чтобы вернуть власть себе, приблизилась, ласково провела ладонью по его растрепанным волосам, случайно дотронулась до смуглой щеки — и тогда граф обернулся, желая запечатлеть поцелуй на кончиках ее пальцев, теперь уже пылкий, настоящий. Губы его были обветренными и горячими, как при простуде, и до сих пор пахли коньяком, выпитым ранним утром. Он сомневался, и потому пытался поймать Женевьеву, ускользающую из рук, как морская пена; и маркиза подалась вперед, ласково обняла, уступила, позволила и дальше целовать себя, ощущая только боль в сдавленной корсетом груди. — Не беспокойтесь. Этот юноша либо уже бежал из города, либо просто-напросто глупец, а к чему вам о глупцах печалиться? — Пьер недоверчиво вскинул бровь. — О нет, что вы, я бы не стала защищать его — к чему?! Нет, друг мой, нет… Отдохните пока, вы устали. Не надо гнева, сберегите его для своих блестящих обличительных речей, а сейчас — не думайте ни о чем, — Женевьева приподнялась на носочки и коснулась губами его щеки, оставив едва заметный алый след от помады. — Не сомневайтесь ни в чем, милый граф, — и этот нежный шепот прозвучал как приказ. Приказ верить, обожать и делить каждую мысль, не оставляя ни одной тайны. Пьер поднес к лицу руку, но тут же опустил, не решившись стереть не то залог нежных чувств, не то клеймо раба.***
Тем же утром некоторые из приближенных ее высочества собрались у Герберианы ля Грасс. Обеспокоенные скорым отъездом принцессы, больше похожим на бегство, они вполголоса переговаривались, предполагали, спорили. Герцогиня, молодая и миловидная девушка, то подливала гостям вино, выдворив слуг, то бросала одну-две фразы, иногда возвращая беседу в нужное русло, но в целом больше молчала, увлеченная собственными мыслями. Отец ее сидел в кресле напротив и курил трубку, наблюдая за Гербертой безмятежно прищуренными глазами. Один он принимал капризы ее высочества со спокойствием истинного философа, и некоторые даже упрекали его в равнодушии, что казалось герцогине особенно несправедливым: герцог Марсьен ля Грасс не мог быть равнодушным ни к судьбе государства в целом, ни к ее высочеству в частности, чувствуя себя обязанным заботиться о том и о другом. Маркиза, сидевшая рядом, не заботилась ни о ком, ни о чем и никогда, в жизни придавая значение двум вещам: модным платьям и искусству беседы, которым маскировала свое безразличие. Она улыбалась гостям, она убеждала не беспокоиться об отъезде ее высочества, называя его то «детской выходкой», то «глупым поступком» и настаивая, что «бедное дитя одумается». Герберта знала, что маркиза лжет, безмерно и бессовестно. Это было довольно остроумно: скрывать ложь за ложью, позволяя любопытствующим думать, что дознались наконец правды, когда они были все так же далеки. Герцогиня прятала неуместную улыбку за тонкой ширмой веера, не поднимала взгляда от тонкого сборника сонетов, скрывая веселый блеск глаз… Мадам играла печаль, Герберта — смущение, и обеим их роли удавались на диво хорошо: нет актрисы талантливее светской дамы. Герцогиня, впрочем, даже пыталась читать, но слова как назло не хотели складываться в предложения, изглаживаясь из памяти так же быстро, как Герберта схватывала их взглядом. Книга лежала в ее руках так, как лежит веер или иная безделица. Бессмысленный клубок эпитетов, сравнений, иносказаний, которые герцогиня не могла понять, да и не пыталась… Но граф — граф относился к этой книге с особенным трепетом; даже проводя ладонью по корешкам стоящих рядом томов, словно по клавишам фортепьяно, он не позволял себе касаться этой рухляди иначе, чем с почтением. Не то реликвия, не то святыня — Герберта так и не поняла. Что книга? Лишь ветхие листы, поверх букв печатных изборожденные причудливой вязью чьих-то комментариев. Не графа — нет, его угловатый почерк ни с чем не спутать, но чьих-то еще, женщины, возможно… Маркизы? «Она читает мало; она вообще не читает», — подумала про себя девушка, нечаянно перехватив ее взгляд. Эта мысль поначалу успокоила герцогиню, но уже спустя секунду она отдала бы все, чтобы сборник был исписан рукой мадам: две соперницы хуже, чем одна. — Отчего же вы молчите? — насмешливо обратилась к ней Женевьева: мадемуазель ля Грасс имела несчастье привлечь ее внимание. «Слишком занята: я жду», — но, разумеется, Герберта не могла ответить этого вслух, а потому сказала: — У меня нет никаких предположений, ваше сиятельство. — А мне думалось, вы хотите поделиться с нами своими догадками. Разве я не права? «Хочу, но не с вами», — а вместо этого герцогиня вновь опустила взгляд: — Я не более, чем вольнослушатель, ваше сиятельство. Мадам улыбнулась ей со змеиной любезностью: — Милая моя, излишняя скромность вам не к лицу. И вас ведь что-то тревожит. Ну же, расскажите! — То же, что и всех, ваше сиятельство. Разве может быть теперь другой повод для волнения? Маленький Люсьен, утонувший в кресле, поддакнул, не забыв прибавить, что господин Анжу-то уж точно не беспокоится. Сам он тоже не выглядел слишком расстроенным, подшучивал даже над кем-то — а может, и нет, и Герберте все послышалось. Живой, энергичный, с подвижным лицом и высоким голосом, он был здесь лишним, он не умел скорбеть и тревожиться, как порядочный человек — и для чего он только принял приглашение? К маркизе жались, как цыплята, две ее фрейлины и две компаньонки в блекло-зеленом (одна ля Флер, давешняя, а другая явилась впервые, и ее герцогиня не знала). Все они молчали, иногда только мадам ля Флер вставляла комментарии, немного оживляя общую беседу. На остальных девушек смотреть было тягостно: бледные, пугливые, с огромными глазами ланей, а среди них, словно бриллиант, сверкает красотой маркиза, только выигрывая от этого соседства. — Бедняжка принцесса, — задумчиво сказала она вдруг. — Она, быть может уже сейчас жалеет о своем решении, но по возвращении ей все равно следует сделать выговор, чтобы такого не повторялось больше. Герберта пожала плечами: — Остается лишь согласиться: уж вы-то принцессу знаете, как себя самое. Господин ля Грасс ничего не говорил, из-под полуприкрытых век наблюдая за маркизой. Та ведь и теперь не упускала случая пожеманничать: то так повернет хорошенькую маленькую голову, то эдак; локон будто бы случайно упадет на белое плечо, привлекая к нему внимание; с холеной узкой ладони перчатку снимет, скомкает в руке, выставит из-под платья носок расшитой туфли… Пусть для отца мадам и сродни картине, на которую бывает попросту приятно посмотреть, он тоже давным-давно попал под действие этих чар. А, меж тем, ведь ничего в маркизе нет — по крайней мере, Герберта хотела верить, что ничего, — к тому же она уже не так молода, и со временем подурнеет (хотя и ужасно медленно)… Два, три года — и вот мадам уже перестанет затмевать и пленять кого бы то ни было. Беда лишь в том, что герцогиня не могла больше ждать. Нервно перелистывая страницы сборника сонетов, она обводила взглядом гостей: отец, откинувшийся в кресле, молчаливый Ивер, Люсьен, что-то шепчущий фрейлине маркизы, сама маркиза… Доходя до последнего, Герберта принималась смотреть заново, все надеясь, что просто не заметила, как граф вошел, что просто смотрела в тот момент на кого-нибудь другого. Но его все не было, и герцогине становилось все тягостней сидеть в собственной гостиной; она не знала, чем занять беспокойные руки, как унять в них дрожь — не то при мысли, что мессир не придет вообще, не то — что придет сейчас же. Приветливая полуулыбка маской застыла на лице Герберты, и с каждым мгновением ее становилось все труднее удержать. Взгляд то и дело обращался к двери; герцогиня уже не вслушивалась ни в слова лживой маркизы, ни в лепет ее компаньонок, ни в негромкую речь отца, отвечавшего женщинам что-то. Всех их герцогиня видела как во сне, сквозь тонкую пелену: сказался не то недавний бал, не то сегодняшняя полубессонная ночь… — Papa, мне нехорошо. Я выйду? Я пойду к себе, — прошептала она, наклонившись к отцу. — Нет, нет, не стоит провожать. И господин ля Грасс остался, продолжая негромко беседовать с гостями, а она, сделав общий реверанс, вышла из комнаты и притворила дверь. Быть может, граф уже уехал — но она надеялась, что нет, что он, раз уж на то пошло, просто забыл или не расслышал… По случайности, а не из пренебрежения. По крайней мере, приятно было думать так. Герберта нагнала графа у дверей дворца, но он остановился не сразу — наверное, подумал, что девушка бежит не за ним. — Господин Лекорню! — позвала она. — Постойте, я прошу! Постойте! Тогда он обернулся и подождал, пока герцогиня подойдет ближе. Пьер уже был в дорожной одежде, с которой так странно сочеталась легкомысленная соломенная шляпа, уже почти в пути — право же, повезло, ведь задержись Герберта хоть на секунду, она могла бы и не застать его. Раскрасневшись от бега и смущения, она молча стояла перед своим мессиром и не смела поднять глаз, пока он сам не заговорил, скользнув по ней безучастным взглядом: — Сонеты Шекспира. В библиотеке много других экземпляров, получше и поновее. Странно, что вы взяли этот, — голос графа между тем выдавал сдержанное недовольство. — Я торопилась, и не стала выбирать. — Не берите его впредь, он от старости скоро рассыплется, а мне бы этого не хотелось. Впрочем, вы искали меня, mademoiselle?.. — О да! — с жаром отозвалась герцогиня. — Мне нужно… Мне нужно кое-что вам сказать. Она столько думала, столько раз представляла эту сцену — и все равно умолкла, едва произнеся пару фраз. — Так говорите же, — поторопил граф, коснувшись ладони в белой лайковой перчатке. — Да разве можно здесь? Где любой услышит? Нужно иное место… — Так что за срочность? Быть может, вы подождете моего возвращения? — граф хотел было отвернуться, но Герберта крепко сжала его руку и, осмелев, взглянула в глаза — темные, колдовские. — О, я едва ли отниму у вас минуту! Господин Лекорню, с неудовольствием щелкнув языком, указал свободной рукой на приоткрытую дверь швейцарской: — Так идемте. Комната была пуста; кроме того, как только дверь захлопнулась, отрезав широкую ленту света, она погрузилась в непроглядный, слепящий мрак. Пахло сыром, хлебом и вином — скорее всего, остатки чьей-то нехитрой трапезы еще лежали на столе. Камина здесь, видимо, не топили, и, войдя, Герберта поправила платок, чтобы хоть как-то уберечься от холода. Не видя графа, стоя от него на некотором отдалении, герцогиня вновь обрела уверенность и, забыв о ненужном кокетстве, заговорила коротко и ровно. — Видите ли, вчерашней ночью я следила за вами, ваше сиятельство. — Надо же, — недовольный и удивленный тон. Можно было бы представить, как господин Лекорню, скрестив руки на груди, морщился и настороженно смотрел в темноту, словно выискивая фантастических чудовищ или каких еще малоприятных тварей. — Не беспокойтесь, такая мысль могла бы прийти в голову только мне… — Если для вас это оказалось легко, то отчего бы не проследить за мной и кому-нибудь другому? Первая вспышка потухла, и голос графа вновь стал спокойным и вкрадчивым. Негромкий, но слышный чрезвычайно отчетливо, мягкий, низкий, похожий на кошачье мурлыканье, он завораживал, и Герберта любила вслушиваться в его оттенки и переливы, часто даже не вдаваясь в смысл сказанных слов: — Я не думаю, — рассеянно и беспечно сказала она, пытаясь взглядом отыскать мессира. Но он держался на почтительном расстоянии, весь в черном, весь окутанный синеватым мраком. — Может, конечно, кого-то и обеспокоила отъезжающая карета, а может, кто-то заметил отсутствие принцессы поздним вечером (хотя кого бы это заинтересовало?) или вас (но вашим выходкам, не скрою, давно перестали удивляться), но следить?.. О нет, я не думаю. Герберте почудилось, что он усмехнулся — а может, и вправду губы графа дрогнули на какое-то мгновение, и смягчился взгляд. Он почти верно, стало быть, истолковал странное поведение герцогини, но не станет стыдить ее, как стыдил бы другой. Что поучения? Пустые речи, лишь отнимающие время — а он и так торопится за своей принцессою. — К чему все это? Не думаю, что совесть обглодала бы вас до костей к моему приезду. Герберта улыбнулась и невольно понизила голос до полушепота: — Я следила за вами до тех пор, пока вы не вернулись во дворец. Я видела, как вы вошли в таверну вместе с высочеством. Я видела, как вы в спешке покинули ее. Я слышала вскрик… Граф плотнее закрыл дверь. — Нет, вы ничего не слышали, — тихо сказал он, и дыхание обожгло затылок герцогини — но она не отстранилась. Странное оцепенение завладело ею, и руки так и остались сложенными на груди, и пальцы потеряли всякую чувствительность. Герберта хотела обернуться или хотя бы вымолвить слово — тщетно: она осознавала, как приказывает губам разомкнуться, и мысленно уже готовилась говорить, но тело ее, отяжелевшее и мраморное, оставалось неподвижно. — Что вы молчите? — шепнул господин Лекорню. — Что еще? — Ничего определенного, — наконец проговорила Герберта, подавшись чуть назад. — Но не трудитесь мне объяснять. Короткий смех мессира, оборвавшийся резко и скоро, не испугал ее, но все же заставил вздрогнуть. — Отчего же. Кто может сказать, правильно ли вы понимаете то, что узнали? Герцогиня помолчала и произнесла с усилием: — Я понимаю, и в достаточной мере, чтобы вас обличить. — Но вы не станете, ведь вы не за этим пришли, — мягко возразил граф, — и не для этого преследуете меня. Но — для чего я вам, mademoiselle? — Позвольте мне помочь вам. — Во дворце, под крылом отца, вам будет и теплее, и спокойнее, — господин Лекорню, сочтя, что опасность миновала, шагнул в сторону и ласково, как добрый родственник, коснувшись горячей ладонью ее предплечья, сказал: — Вам со мной совершенно нечего делать. Но не участие было нужно герцогине, не нуждалась она ни во втором отце, ни в его опеке. — Еще немного тепла и покоя — и я сбегу, не спрашивая. Позвольте мне помогать, позвольте мне сопровождать! Граф тяжело вздохнул и отошел еще на шаг ближе к двери. Словно готовился к бегству, которого, конечно, Герберта ему не простила бы: очаровавший ее нарочно или нечаянно своей усмешкой, своим дьявольским блеском глаз, манерой говорить, своей отчужденностью от общества, наконец, он теперь не мог ее покинуть вот так… — Глупое дитя! Вы, девушки, — куда вы рветесь? Для чего вам слава Лукреции? Для чего вы так умоляете меня? Вы молоды и красивы — вот и берегите себя для счастья, а запятнанная честь вам ни к чему. Ну же, обещайте мне, что не станете более вмешиваться, это не для вас… — но лицо герцогини выражало все такую же решимость и судорожную жертвенность. Тогда ласковый тон сменился резким полурыком: — Обещайте мне! Уже никаких мягких полутонов, нет — лишь хриплый, гневный крик, лишь злость из-за упрямства герцогини. Герберта и сама готова была кричать: да как он смеет так обходиться с ней, с дочерью министра? Как он смеет одной усмешкой сжигать все в душе ее? Ее, прежде считавшей себя, как кукла, внутри бесстрастной и пустой?! И все не нарочно, все случайно. Он отступает, а меж тем Герберта готова смирить свой гнев, готова быть покорной, готова на все, на любую низость — лишь бы ее мессир стал ближе хоть чуть… — Я не буду вам в тягость. Я буду незаметна, как ваша тень, как портрет в медальоне. Захотите — везите меня туда, везите сюда, я неприхотлива… В темноте послышался новый вздох — прерывистый и раздраженный. — Вы глухи. — Граф схватил ее за плечи и встряхнул. — Да послушайте же! Удобство, неудобство — не имеет значения! Вы знаете, о чем вы просите? Что, если неуспех? Позор, клеймо, ссылка в монастырь — и, меж тем, вы позорите не только себя, но и отца, но и все семейство! — А у вас разве нет его? Разве вам некого позорить? — дерзко глядя в глаза, спросила Герберта. — Немного неудобства, но много пользы. Я ненавязчива… — Я это вижу. — Я отдаю себя в ваше распоряжение — так возьмите скорей! Все, что нужно, все, что пожелаете — сделаю, разузнаю, расскажу. Да и не правда ли, она скорее поверит мне, чем вам? Скорее подпустит меня к себе, если я дам ей химеру — надежду на возвращение. Ну что же вы? — Mademoiselle… — Для чего вам волноваться о моей чести и судьбе? Я сама ими распоряжусь, как захочу. Что вам с того? Боитесь, что моя тень падет на вас? — Меня едва ли можно очернить, — пожал плечами Пьер. — Желаю вам лучшего, вот только и всего. — Не нужно… Я выберу сама — я уже выбрала. — Кто может поручиться, что вы в этом правы? — Позвольте мне, — взмолилась наконец герцогиня, — позвольте, и будьте спокойны. Отдыхайте, не тревожьтесь. Что бы вы ни поручили, мне будет только радостно исполнить. Граф взмахнул рукой — qui sera, sera, [2] — случайно задев Герберту по щеке, и та едва удержалась, чтобы не поцеловать его тонкие длинные пальцы. Она знала, что мессир наконец сдастся, наконец позволит сопровождать его — и вот он в самом деле чуть устало наклоняется и говорит хрипловатым после страстной речи голосом: — Пусть так. Идите, объяснитесь со своим отцом, после — разузнайте для меня, где она. Если сможете, сделайте так, чтобы куда бы она ни пошла, я знал обо всем, даже не выходя из кабинета. Большего — не нужно. Довольны ли, mademoiselle? Герцогиня сжала его ладонь в своих и прошептала, едва ли не задыхаясь от счастья: — Я благодарю вас, бесконечно благодарю… — Не стоит благодарности, — отрезал граф и, слегка поклонившись, вышел вон. Герберта осталась одна в полутьме швейцарской, но еще долго не двигалась с места: сначала она слушала дробный стук шагов, убывающий с каждым мгновением; затем его эхо, отдававшееся скорее в голове, чем в пространстве. Потом призрак мучительных, но и драгоценных слов, отзвук гнева. Глядела на эфемерный черный силуэт, запечатленный в памяти, вдыхала пряный аромат духов — но наконец и он истаял в холодном воздухе.