************************
Что за дурачком Василием явились-таки той же ночью, Антошенька Долохов так и не узнал. И что за ним самим ринулись искать по поездам да станциям — тоже. Спас Антошеньку всё тот же тулуп: глянулась тёплая овчина одному фраерку, а недолгий её хозяин был бит и выброшен из поезда на ходу, да удачно — прямиком в сугроб. До стольного града Петербурга добрался только три года спустя, уже давно не Антошенькой и даже не Долоховым — хватило ума назваться другим именем и затеряться в вихре великой смуты, что гуляла по просторам Империи. Революция рвала страну зубами и когтями, крутила в своей бешеной воронке и магов, и магглов, и больших, и малых, и выплёвывала их перемолотыми, пережёванными. Кого и безвозвратно глотала, и некому о них было даже вспомнить. Не-Долохов на память не жаловался. Вернее, жаловался бы, если б было, кому, только совсем в ином смысле. Картинок о будущем видеть стал меньше, а вот о прошлом, об обугленных камнях да оторванных девичьих ручках чуть не каждую ночь терзался. Оттого рядом с ним редко кто из случайных знакомцев и попутчиков задерживался — радости-то ночами от криков подрываться? Один только Митяша подзадержался, но и того свалил сыпняк, уже в самом Петербурге, который теперь тоже назывался новым именем — Петроград. И сам город был новым — и ох, не таким, байки о котором слушал когда-то, раскрыв рот, барский сынок Антошенька. На площади, именуемой Марсово поле, теперь росла капуста, а лавчонки стояли заколоченные, зияли пыльными зубьями битых витрин. Колдовской люд весь попрятался, а люд маггляцкий ходил хмурый да оборванный, многие при оружии — много ли с таких нащиплешь! Не-Долохов к тому времени из форточных мальчиков перековался в щипачи. Был невысок да хлипок, казался много младше своих тринадцати, одевался опрятно, обращение, когда желал, имел деликатное, а пальцы ловкие, потому ни разу не бывал ни пойман, ни бит, и даже подозрений не вызывал у бдительных граждан. Чего не скажешь о своих, воровских — те споро просекали невиданную не-долоховскую удачу, маггляки проклятые! Оттого приходилось ему кочевать чаще, чем хотелось бы, и путь до Петербурга-Петрограда растянулся на три года по-календарному. А ежели по правде, так на три долгих несчастливых жизни. Антонин Долохов рождался долго и трудно: на крутом замесе из холода и голода, и вшей, и лихих людей, и чужих липких рук. И более всего — трёх имён, что бились у него в груди обезумевшими стальными птицами, пока и сам он не стал стальным, не выгорел до самого нутра своего стального, волчьего. Корсак-Коган-Коваленко, три "ка" — когда просыпался посреди ночи с криком на губах, когда подводило от голода живот, когда мёрз по вагонам, вокзалам, притонам, сараям в убогих маггляцких посёлках, три "ка" не давали ему загнуться. Гнали вперёд — выжить, вырасти. Отомстить. До мести было далеко — жизнь научила пока-ещё-не-Долохова здраво оценивать свои шансы и терпеть. А шансы у него, мозгляка, против троих сильных бойцов были знатные — с полсекунды, покуда Авада летит. Против оборотня же и вовсе шансов не было, тот на расстояние Авады и не подпустит — учует. Потому не-Долохов рос помаленьку, не суетясь: прикидывался шлангом, то бишь, магглом. В колдовской мир от греха подальше не совался, а в маггляцком обрастал всякими полезными деловому человеку навыками и умениями. И пробирался в бывший Петербург — надежда отыскать "янгольской красы Паню" пела у не-Долохова в груди, как певчая птичка в стальной клетке. Отыскал.Часть 2
27 февраля 2023 г. в 23:55
Антошенька Долохов умер в сочельник семнадцатого года — не под развалинами маггляцкой колокольни, а позже, уже под утро. Когда, остервенело роясь в обломках, дорылся-таки до не по-девичьи широкой руки с серебряным перстеньком. И за руку ту потянул, и вытянул: чуть повыше локтя оканчивалась она алым, багровым в черноту. И ничего больше не было на всём целом свете, только мёртвый холод да вонь пожарища.
Так же тиха и мертвенна была Долоховка: ни огонька в окошке, ни голоса, ни собачьего лая, будто вымерла деревенька в одночасье. Будто бежал весь местный люд с чадами и домочадцами, да так поспешал, что ни следов не оставил, ни печей не загасил — из труб всё ещё валил дым. Тот, кто прежде звался Антошенькой, метался от дома к дому, колотился о двери, кричал. Потом устал.
Так бы и замёрз там, но невиданная коняшка, тощая и чёрная, прихватила зубами за шиворот, закинула себе за спину и в три скачка домчала до дверей барской усадьбы. С кониками Антошенька всегда ладил — и с обычными, и с водяными, и с небесными, которые и не коники вовсе, а птицы ездовые: старенькая домовушка только вздыхала неодобрительно да бормотала что-то про себя о той крови, что, чай, не водица. Правда, таких коников — острозубых да красноглазых — Антошенька прежде не видывал, но в ту ночь он уже ничему не удивлялся. Ни распахнутым настежь дверям особняка, из которых на широкую парадную лестницу проливался не свет многих люмосов, как бывало обычно, а тяжёлый, густой запах крови. Ни тому, что ответом на его зов была всё та же тишина. Ни тому, что сам он ничего не чувствует, даже холода.
Разграбленный дом выстыл мгновенно — сквозь разбитые окна валил густой снег, в гостиной намело целые сугробы, и тела его отца и сводных братьев вперемешку с телами домовиков были укутаны мирными белыми саванами. Только на Полиньку неприятно было смотреть, хотя при жизни она и изводила сводного брата придирками — уж больно не вязалось то, что увидел он на ковре перед камином, с утончённой швабской красотой его былой обидчицы.
Укрыл его тогда деревенский дурачок Василий — умные-то побоялись отворить барчуку: а ну, как явятся за ним те же, что и за остальным семейством? Василий тоже боялся, хоть и дурак: дал в дорогу хлеба и почти новый тулуп — деньжат-то у него отродясь не водилось. А как стемнело, провёл заснеженными огородами до маггляцкой станции, отвёл глаза машинисту, отправил в стольный град Петербург. Искать некую Паню, "чину
низкого, но красы, кажут, янгольской". Матушку.