ID работы: 11695670

Прелести лжи

Джен
R
Заморожен
10
Горячая работа! 0
Размер:
76 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник Скачать

Глава 8. Выбор

Настройки текста

Холодные, серые улочки ада,

Трущобы восстания солнца.

Возвращаясь сюда, я давно нездорова.

Но я делаю это снова и снова.

      Верно говорят, что первая попытка — уже проложенная дорога. Стоило лишь допустить мысль о том, чтобы всерьез попробовать — и вот я, как преступница, прячусь под лестницей, пока мимо проходит Марианна, с важным видом ловя по пути младшую служанку и обрушивая на нее гору моего постельного белья. Ей всегда положено убираться, когда меня в комнате нет — я «читаю в библиотеке».       Всего одна чертова мысль — представить невозможно, сколько в ней силы. От страха взглянуть с недостаточным блеском в глазах даже на какого-нибудь ничего не весящего в обществе барона — я спустилась на дно прошлой жизни: снова, как беспризорница, стягиваю с лавок булки и залезаю в чужие дворы за яблоками; снова валяюсь во ржи, приминая колосья не то половиком, не то куском простыни, чтоб не испачкать платья. Боюсь лишь одного, пока остальные тревоги остаются в стенах особняка: в один момент позволю себе не сделать и этого — побегу босиком по полю, рухну, споткнувшись, лицом в землю, перевернусь на спину и продолжу лежать, разглядывая облака и вдыхая полной грудью насыщающую воздух эйфорию. Тогда меня не остановит и не удержит уже ничего.       Я возвращаюсь к родной улице за счастьем и приятной ностальгией лишь до тех пор, пока за спиной у меня остается герцогская дочка. Без нее чувство мнимой свободы затеряется за холодными расчетами, как провернуть кражу поудачнее и где пережить зиму. О них сердце старательно забывает, заставляя с больной улыбкой вспоминать былые деньки как нечто, к чему хотелось бы вернуться, что куда лучше того, что есть сейчас.       Ведь так подумать, именно так жила матушка. Она выбирала, действительно выбирала между тем же, что и я, и смогла себе позволить выбрать свободу, потому что у нее была опора, у нее было все, что есть у герцогской дочки, без привязки к статусу, и в первую очередь она сама, ее характер и воля. В светлой памяти матушка навсегда запечатана сургучной печатью решительной, в отличие от меня — мне же досталась непредприимчивость Остина.       Но мне выбирать что-то окончательно никак нельзя. Уж лучше метаться меж двух жизней, вкушая каждую по чуть-чуть, неполноценно и с опаской, утомительной осторожностью и постоянным контролем за собой, чем не иметь ни того, ни другого.       И разве есть что-то плохое в том, как обстоятельства складываются сейчас? Я беру от свободной жизни — свободу, от знатной — все, что прилагается к знатному положению: деньги, комфорт и крышу над головой. Отказавшись от одного и перейдя на сторону другого, мне придётся полностью вкусить не только преимущества и легкие неудобства, которые можно претерпеть ради мгновения удовольствия после, как есть сейчас, но и погрузиться в отчаянные недостатки выбранного.       Нет, мне того не нужно. Я довольна тем, что имею, и мыслями, тешащими надеждами о том, что все так и останется. Все беспокойство о постоянной возможности потерять все, к чему так долго стремилась, едва вкусив, под напором лет уступило привычке и убеждению в том, что завтрашний день не будет отличаться от сегодняшнего ничуть, что бы я ни делала.       Впрочем, это даже в какой-то степени печально, что я не властна над окружающим меня после того, как однажды настроила его по-своему; но лишь с тех пор, как мне приестся настоящий уровень переменного счастья.       Это было бы печально и прошлой мне, контролирующей каждый вздох не только себя, но и других, и холодных стен, и природы. Но на то у нее и не было ничего из этого. Выбор предоставился мне лишь тогда, когда я была готова выбрать относительно правильно, так, чтобы не жалеть о нем если не всегда, то пока не забуду о его существовании.       Я все меньше и меньше заражена этой безумной манией: та будто медленно переползает своими когтистыми лапами с моей головы на другую, Дженнифер. Она мечтает подчинить своим целям все и вся, перекроить мир заново, как это однажды сделала я, оттого по старым швам шить труднее, нужно сначала распороть; она мечтает, пытается, но все еще тщетно не умеет, неопытна. Совершает оплошности, оступается снова и снова, вынуждая меня следить за ней, чтобы первой и единственной принять на себя роль свидетеля ее планов. Ведь если услышу что-то важное, значимое, волнительное для общества я, то это самое общество этого не услышит, я уж позабочусь. И не так, как это делает Дженнифер, то есть не делает, обсуждая задуманное ровно на месте, где найдет человека, не скрываясь достаточно и не проверяя на верность и преданность соучастника.       И в то же время мое вмешательство нужно все меньше: Дженнифер набирается умения, а божество — или нечто с ним в крайней степени схожее и обладающее теми же фантастическими свойствами — будто нащупав вслепую, излишне аккуратно ранее границы дозволенного, помогает ей все смелее и резче, распуская вседозволенности руки.       От этого, наоборот, в обратной зависимости увеличивается частота моих дневных и ночных «прогулов» во время положенного сна и тихого часа и степень развязности решений, принимаемых мной. Недавно я даже позволила — хотя, вернее сказать, вынудила — себе не посетить урока мисс Сандерс, притворившись больной от резких перемен в погоде. Мое здоровье всегда считалось слабым и спускало с рук любые оправдания. А сама ушмыгнула в библиотеку, в самый тихий и никем не трогаемый, всеми забытый отдел, и просидела за заданной книгой, которой в положенный чтению час предпочла прогулку.       Я, разумеется, давно знала все, что в ней описано, давным-давно, признаться честно, как и все остальное, чему могла бы научить меня репетитор. Но она была крайне педантична и придирчива — это все, что ей оставалось, когда ученик, ее открытый кошелек, был умнее ее — когда дело касалось цитирования, и так же крайне ценила обороты и речь автора, сразу замечая, если я рассуждаю не ими, и интересуясь, читала ли я еще что-то на эту тему и кого.       Возможно, этот поступок, поставь его в ряд с криминальными или даже просто моими давними, с ними не сравнится и покажется совершенно безобидным, а его выделение — наивным. Но это уже часть пути становления улучшенной и измененной, но все той же версией прошлого, версией «свободной» девчонки. Это возвращение к истокам, к своему началу как дитя улиц, а не равнодушных дворцов, а не подавление его и убеждение себя в противоречии, отвержении себя. И это — ценно, это подчеркивать и развивать мне теперь можно и, более того, нужно.       Я впервые позволяю себе побыть ребенком, которым являюсь.       Я нарушаю запреты, сбегаю из дома, не слушаю взрослых, пусть и пока не решая позволить им узнать этого; я играю в горячих, обжигающих кожу раскаленной ртутью каплях дождя, и на меня косятся уже привычные мне взгляды. Они начинают запоминать и узнавать эту странную, неизвестно откуда взявшуюся девчонку — а это значит, что у нее появляется история, память и сама жизнь.       Несколько осмелевших дворовых детишек кружится со мной, но, стоит обеспокоенным матерям заметить это безрассудство из окна, их сразу гонят домой. Ни у кого нет лишних денег и времени, чтобы тратить их на болезнь. Ребенок должен не приносить трат больше позволенного и должен позволенное трудом возмещать.       А у этой уличной девчонки родителей, кроме улицы и нее самой, нет, некому на нее тратиться и, соответственно, ругаться. Где-то там, в другой — богатой — жизни, в которой такие заботы места не находят, есть Остин. Но не здесь, не у нее. Она заботится о себе сама и, зная меру, ищет кров, чтобы не заболеть, за что понесет ответственность только она, ей не с кем будет болезнь разделить. Оттого эта, вроде, на вид глупая девчонка больше воспитанных детей понимает взрослых.       По знакомым дорогам ноги сами приносят меня в серый мир трущоб. Дорог на самом деле в привычном понимании здесь и нет — протоптанные и заезженные по траве тропы размылись водой в грязевую кашу. Но ноги помнят и это, безошибочно находят нужную и даже заботливо обходят лужи, обступая по памяти ямы и неровности, чтоб не перепачкать слишком носок и туфель в мутном осадке луж.       Сворачиваю, пролезаю между домами, кое-как налепленными размазанным в один-два этажа муравейником друг на друга, через расшатанные доски забора, удержавшего бы даже в своем самом здоровом виде разве что куриц и слабые надежды на презентабельный вид, и утыкаюсь в дом, явственно разваливающийся без хозяев. И я все же узнаю его сквозь пелену сна: та же скошенная набок крыша и сероватые доски, закрывающаяся только грубой силой и открывающаяся с хорошего пинка дверь, не входящая нормально в проем; лишь небольшой палисадник клумбой располагался перед крохотным окном и жил тогда. Жил яркими, бодрыми цветами, вырывая внимание у грязно-серого окружения.       Матушка очень любила его, и, собственно, это было единственным, что она могла в своем истощенном состоянии умирающей магии и вместе с тем ее. Трата последних сил на не растущие в этих краях и тем более в таких поганых условиях цветы лишь приближала ее кончину, но оставить их она не смогла бы. Ее держали на земле они, не я.       И это так здраво и естественно, что мне даже в голову не приходит держать обиду или недоумевать. Я благодарна за то, что она, по крайней мере, научила меня тому, как справляться самой, и это знание куда ценнее непосредственной помощи; за совместные вечера, разделенную булку и разговор.       Матушка дала мне все, чтобы я сделала все сама и так, как хочу, чтобы я умела понять, что и почему делать нельзя, а что стоит, и дала мне знания обо всех вариантах, чтобы узнать в них себя и не испугаться, понять. Другое дело в том, что она не дала мне понимания, чего добиваться, что понимать — никогда не стоял вопрос как — не дала самого «я». Его взрастили, бережно складывая осколки в единое, но уже не целое, улица, голод, бедность.       Именно в них мы с ней находили понимание, оттого что для меня они стали родителями, для нее же приятелями. Теми, кто тебе не слишком приятен, но от которых не отвязаться никак, ведь они окружают повсюду, насыщают собой жизнь, и единственным способом было бы бросить эту самую жизнь. Но матушка, пусть и могла, не хотела.       Не вылезая из тягучей пучины прошлого, я подхожу ближе. Цветы, конечно, погибли совершенно давно, и от них не осталось ровным счетом ничего. Даже аккуратное ограждение развалилось и скрылось под намытой дождями и ветром землей. Я и не ожидала ничего, но присаживаюсь на корточки, подбирая подол, и провожу пальцами в сантиметре от земли. Я чувствую ее. Это знакомая печать, несчастный остаток, пустышка, наполненная исключительно моими воспоминаниями о ней. Здесь была магия матушки, здесь была она сама.       Это не сон, не глупость и фантазия изнасилованного мозга, пытающегося возместить провалы в памяти о детстве.       Мне действительно жаль, что я не более чем иллюзионист, неполноценный маг. Да и при всем желании я не смогла бы восстановить ее работы: матушка изучала кропотливо, с душой, вкладывая в новую жизнь остатки — хлебные крошки, сметенные со стола — жизни собственной. Повтори я даже, впрочем, в точности образы прошлого, это было бы лишь наглой ложью, позорящей память о почившем, чего допускать нельзя.       Ложью, как и, в целом, все то, что я делаю, пытаясь попросту имитировать, не вкладывая себя, потому что «я» во мне мало — его нужно беречь. Я в этом хороша, но не более. Я не чувствую, я не живу. Я живу тогда, когда не делаю ничего из того, чему учат. Тогда мне не нужно вспоминать, бездушно воссоздавать; даже если я хочу попробовать сама, не выйдет — подсознание уже само собой заботливо всполошит знание, как нужно, как думали и делали другие, чтобы случайно не ошибиться, не выдать себя.       Я опасливо ступаю внутрь. Сырые, расшатанные половицы то скрипят, то проваливаются и с хрустом ломаются под моими ногами. Интерьер все тот же. Удивительно даже, что не разобрали ничего, а ведь можно было бы. И содрать доски с пола, пока еще не отсырели совсем, вытащить все железное из каркасов при желании, и разломать стол и стулья на дрова.       Сами потертые подушки и ткань я ещё тогда, почти сразу после смерти матушки, пустила на первый хлеб, как и простынь и соскобленные с мебели и растопленные лак и краску, как и практически все, что я знала, что можно было продать или обменять на что-нибудь хоть сколько-нибудь нужное.       Многие вещи ушли еще при ее жизни. Матушка сама отдала свои картины, не желая, чтобы те пропали или пошли в печь, в галерею бывшего знакомого аристократа, принявшего их не слишком охотно и, скорее всего, давно продавшего их кому по дешовке; сама продала все горячо любимые ей книги, бумагу и чернильницу с пером, все напоминания былой роскоши.       Все шло разменной монетой на деньги; ничто не имело большей, чем это, ценности, а ценность удобства и воспоминаний не допускалась и на минуту в размышлениях, что можно продать еще.       Все голые внутренности дома мне знакомы. Именно таким я оставляла его, убирая все напоследок, чтобы уйти к Остину в совершенно новую жизнь. Вернее, в жизнь совершенно новую с практической точки зрения. Пред этим тянулась бесконечная вереница часов изучения теории, только бы не оплошать, только бы он поверил, что я — аристократка. Пусть даже в реальности я ей и так была, и меня никто не учил, кроме книг и замылившихся зеркал безмолвной угловой библиотеки, в реальности Остина это доказывало бы то, что меня воспитала моя матушка, его жена.       Здесь началась моя первая жизнь, здесь же я ее похоронила, чтобы зародилась вторая. Отсюда беру начало я вся.       Это место отвратно, невыносимо, грязно, пусто, холодно, голодно, зыбко, но не признавать его было бы несправедливо и глупо. Не признавать его — не признавать себя, свое существование.       Дождь усиливается, тарабаня по земле и дырявой крыше, изредка проскальзывая на пол, на мои ловящие его ладони и макушку.       Выходить сейчас нельзя. Даже если я опоздаю, то должна лучше переждать, чем возвратиться промокшей насквозь, как мышь, и грязной. Спрячусь, пока не найдут, в библиотеке и скажу, что была там все это время. Придется поволновать всех, вскрыть одно из своих мест и выдержать оханья, суетливые слезы, причитания и объятия Марианны и порицательный, взволнованный, чуть хмурый, но полный облегчения взгляд Остина. Но все лучше, чем если я вернусь вовремя, но горничная заметит мое мокрое платье. Она подслеповата, но не глупа и не слепа совсем — вспомнив все, что в силу розовой пелены перед глазами не понимала и что непреднамеренно упускала, поймет все.       У меня явно не будет побрякушек на сумму больше, чем может дать Остин. И даже если он не поверит, пошлет Марианну куда подальше, в его сердце проклюнется семя раздора, и оно будет расти от каждой подмечаемой им детали. И даже если я пригрожу, что расскажу о краже ей имущества, она лишь испугается и даже при всей своей расчетливости и любви к положению может потопить нас обеих.       Внезапно краем уха я слышу шорох. Не естественный, не природный — человеческий шорох. Такой, к каким я привыкла прислушиваться. Оборачиваюсь. Из проема украдкой выглядывает половина детского лица. Он не решается сделать шаг ближе — незнакомо, опасно — но и дальше не отходит. Я смотрю на него, ребенок смотрит на меня; оба замерли. — Сестрица, у нас сухо и тепло, — заявляет вдруг он и широко-широко улыбается, что поднимаются щеки и узятся глаза. Так улыбаются только дети, только искренне; аристократы, казалось бы, самые знатоки в искусстве улыбок, так не умеют. Они умеют натягивать маски, пришивать к губам подобие счастья, благодарности и уважения, но не их глаза; они даже не знают, что улыбаться должны и глаза.       Я не отвечаю, молча следую за ним. Отвечать нельзя, по негласному уставу не положено — спугну. Мы идем опытными перебежками из-под крыши под крышу, огибая мясистые реки дорожных колей, чтобы промокнуть как можно меньше, чтобы не заболеть. Я полноценно доверяюсь ему и памяти своих мышц.       Где это, «у нас»? «У нас» у дворняг — дворовых детей, словно бездомные собаки, рыщущих по помойкам и тычущимся в ноги прохожим, — бывает разное. «У нас» — это знакомый, тихий переулок, куда ходят только такие же обделенные, как ты; «у нас» — это большой бедный дом со множеством так резво шныряющих туда-сюда детей, что их и не сосчитать в точном количестве; «у нас» — это за местами подати укромный уголок, где напрятано добро и где безопасно, потому что туда ходишь только ты или еще пара проверенных дворняг; «у нас» — это приманка для наивных, только вошедших в бедный мир маменькиных дочек и сыночков, не отученных от родительского тепла, доверия и роскоши, не посвященных в «своих», чтобы им помогать.       «У нас» — оказывается громоздкой грудой пристроек, к которой мы подобрались через дыру в заборе соседней развалюхи. Внутри она почти пустая, неловко заставлена скудная мебель по необходимости, так же неловко и осторожно едва разливается свет от свечи откуда-то из глубинных комнат, там же затаенно шепчут голоса.       Это определенно детский дом. Не приют, что спонсировался бы всякими знатными «дядями» и «тетями», вылизанный до чистоты и увешанный рамками их портретов, тешаший самолюбие. Не приходское жилье для тех, кто готов на всю жизнь отдаться служению богу ради горячего обеда, веря в его существование его лишь потому, что они его видят в настоятеле храма. Это дом для детей, созданный такими же чуть выросшими детьми. Это именно дом. В первую очередь не просто место жительства, ведь большую часть времени его дети проводили на улицах, иногда, особенно в теплый сезон, уходя и на недели. В первую очередь место, куда можно вернуться за пониманием, к таким же, как ты, чтобы знание о единстве, эгоистичное знание, что ты не одинок, разлилось тошнотворным теплом в груди.       Меня почти забрали эти шатающиеся стены. Я давно знала о существовании всех детских домов в округе. Меня даже водили однажды туда мои «товарищи», променявшие наше воровское дело на стабильную, милую проголодь; может, они поступили даже правильнее, чем могли сознательно.       Но я принять в себя культуру этого места не смогла бы. Не тогда, когда мне абсолютно чужды и чужеродны взаимопомощь, пусть и граничащая с корыстью, и связи — связать себя с кем-то означает потерять контроль, а он куда важнее любых возможных подачек. Не став же по-настоящему частью, кирпичиком, не слившись с домом, не впитав его и не сделав себя им, ты не имеешь права там находиться больше чем гость. А притворство его жители чуют сразу же: такова их природа.       Я поддерживала связь с детьми дома, но никогда бы не перестала стоять особняком от них всех, отделяясь, отличаясь, пусть и все еще являясь частью «своих», но, пожалуй, самой странной, выпадающей частью пазла.       К счастью, ровно перед тем как отбросить себя, чтобы стать поистине самым чистым воплощением детского дома, разрушившим себя и собравшим только то, что нужно ему, — все лучше голодной смерти — я нашла Остина. Одиноко рыскающий по трущобам богатый глупец был мгновенно запримечен, и весть облетела по сети все восточные трущобы. У него тут же стащили пару колец, пуговиц, все содержимое карманов, ловко врезавшись на бегу и сорвав необходимое. Это была самая удачная наша неделя, даже щедрее майских фестивалей, когда яствами ломятся открытые неохраняемые лавки. Для меня же лично — за всю жизнь.       Я вытираю ноги о выцветший потрепанный ковер на входе и прохожу внутрь вместе с ребенком, не разуваясь: пол холодный; туфли украдут. Мальчишка, обернувшись проверить, замнусь ли, коротко одобрительно кивает: прошла проверку, своя, такая же бродяга-сиротка. Был бы у меня дом, куда водить, я поступила бы так же, и это правильно, так должны делать все.       Забота дворняг скупа и ограничена, но проста, как они сами. Если ты «чужой» и уж тем более денежное дитя, объект их бесконечной зависти и ненависти, то постарайся уйти целым. Защищая территорию и хлеб, единственное, чего они стоят в этой жалкой жизни, дети бывают очень жестоки. Если же считаешься «своим» — получаешь поддержку; но будь добр ей воздавать, помогая другим. Необязательно тем, кто помог тебе, нужно помочь любому товарищу, нуждающемуся в помощи. Дворняги — один не разделяемый на личности, связанный несчастьем организм.       Мы проходим глубже, в гостиную, на звук. Здесь и правда сухо и чисто и есть еда — все, о чем бы мог пожелать ребенок сырых, вечно затененных улиц. И я замираю, едва переступив порог. Там, где я меньше всего ожидала найти отголоски другой — знатной — жизни, она нашла меня сама.       Окруженный оборванцами, размазанными кругом по полу, в самом их центре сидит, вальяжно закинув ногу на ногу и откинувшись на спинку единственного в комнате стула, человек, от которого так и несет золотом за добрую милю. Не заметить чистой белоснежной кожи, ровной осанки и искусственной аккуратности в движениях, позе — крайне сложно. Не узнать эти белые как снег волосы и бездонно и пусто черные, как смерть, глаза — позорно для любого члена высшего общества. Такие есть только у королевских отпрысков, точно. Сколько браков расторгнуто было оттого, что ребенок был похож не на отца, а на исконно голубейшую кровь. Вероятно, это связано с чем-то вроде погубленной и неизвестной им же наследственной магии, но не это сейчас важно…       Что он здесь делает?       Не второй, не третий принцы… Пятый? Неужели? Тот, кто никогда не появлялся в свете и считался безбожно — как иронично — больным не то телом, не то головой, так просто предстает передо мной так естественно окруженный бродягами, совершенно здоров, если можно назвать здоровой знать, пришедшую в глубокие и пыльные низины, вроде меня с ним.       Это как будто сон, но я уверена, я чувствую каждый всполох, каждое дуновение сквозняка и щиплющий кожу под одеждой холодок мурашек. Это действительно.       Он останавливает чтение под возмущенные вздохи невоспитанных детей, для которых это последняя возможность узнать сказку, опускает книгу в аккуратном кожаном переплете на колени и поднимает ровный взгляд на меня. На его губы опускается такая же ровная улыбка.       Ну что же… Приятно познакомиться.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.