Задыхаясь под маской
20 мая 2024 г. в 00:30
Он вспоминает – дрожь.
Пальцы. Руки. По позвоночнику вниз, словно бы от удара в грудину.
Дрожь, но не страх.
Нечто иное. Полузабытое. Полузнакомое. Зябкое. Языком остывающим-трупным оглаживающее кромку уха.
Дышащее пустотой.
Горечью.
Страх чужой таким не бывает.
Страх чужой – кислый. Липкий. Мягковатый и терпкий. В глотку соскальзывает тухлой рыбой, желчью выворачивает наизнанку, оседая в слюне. Касается кожи влажно и торопливо.
Привычно.
Как шепот Сердца.
Как жар неизменный Красной горы.
Как ожидание безнадежное.
Впрочем, нет.
Нет-нет-нет.
Последнее – ложь. Ложь, за которую он себя почти ненавидит, ведь в ней – отражение страха собственного, единственного-настоящего.
Безверия и веры вопреки.
Не безнадежное ожидание. Долгое, дольше жизни земной, мучительное, но не безнадежное. Завершившееся взаправду чудом, о котором мечтать не смел, да от того не легче, не проще, и у сердца собственного, давно мертвого, вторя хладу чужому, родному-почти-позабытому, расцветают ледяные цветы.
Жгут и жалят.
Ранят вновь и вновь.
Кровью захлебываются.
Заставляют захлебываться его. Воздух ртом хватать, задыхаясь под маской, перебирать в памяти судорожно настоящее и минувшее.
Сомневаться.
Впервые за сотни и сотни лет время по-настоящему обретает смысл.
Он сам впервые с того момента, когда очнулся не мертвым и не живым среди жара, пепла и пламени, хотя умер ведь, умер, и помнил, что умер, помнил, как умер – растерян. Потерян. Нет внутри больше того, что изводило, терзало и выгрызало разум тоской, сводило с ума непрекращающейся какофонией слов не сказанных, слишком важных и личных до боли. Того, что каждый раз, стоило смежить веки, возвращало на тысячи лет назад, в день, когда обман истиной в веках обернулся и Неревар Индорил умер под Красной горой от руки Ворина Дагота, предателя и изменника.
Того, что не стерла бы никакая месть.
Того, что опало пеплом и развеялось по ветру, стоило подпустить к себе Воплощение, оказавшееся не сном, не иллюзией – реальностью. Взглянуть в глаза цвета крови и увидеть в них серебрёную сталь.
Неревар.
Не кто-то иной.
Даже не Воплощение.
Неревар.
Не только душа, не только суть оголенная. Память. То, о чем не мечтал. То, о чем запрещал себе помыслить иначе, нежели о желании невозможном. То, о чем молил, проклиная, Азуру, словно в бреду падая на колени, умирая от гнева и горечи, забывая про гордость, про силу, про то, что он уже давно не простой смертный мер и ему не пристало унижаться пред отринутыми богами, царапая золото маски о каменные сколы, признавая чужую власть.
Пусть она оставила его, пусть он отрекся от неё.
Плевать.
Неревар не отрекся.
Неревар заслуживал помнить. Путь выбирать, не цепляясь за паутину лжи. Быть собой, звездой путеводной. Как прежде.
Неревар – константа его бытия.
Был.
Остается.
И будет. Останется впредь.
Кем бы ни стал. Каким бы ни вернулся.
Только бы вернулся.
Он верил. Верил и умолял, презирая свои мольбы, себя презирая. Бессилие свое. Всматривался в каждого, кто называл себя Воплощением, в каждого, в ком чувствовалась знакомая искра, из раза в раз убеждаясь, что Азура безразлична к мольбам, не милосердна даже к любимому дитя, и так же из раза в раз ошибаясь. Обманываясь. Не искры ведь чувствовал – отблески, что не в силах породить пламя.
А Неревар – пламя и есть. Неукротимое, способное равно и обогреть, и выжечь дотла.
Ледяное ныне.
Хладное мертвенно.
Он вспоминает голос хриплый-глухой и черненую сталь бездвижную. Дрожь. Слова, после которых в голове наступила оглушительная тишина.
«Ворин был иным».
Так больно.
Больно до сих пор.
Больнее, чем если бы Неревар явился его убить.
И убил бы.
Хотя убьет ещё. Обязательно убьет рано или поздно, потому что Ворин был иным, и Неревар помнит. Потому что им суждено встретиться вновь, и руки чужие не будут пусты.
Неревар принесет Инструменты, но не встанет рядом.
Назовет старым другом, но откажет в имени.
Убьет.
Убьет, несомненно, ведь Дагот Ур отчасти всё ещё Ворин, и этого не изменить. Он не сможет противиться по-настоящему. Не посмеет удар отвести.
Как когда-то давно.
Очень и очень давно.
Плечи тяжелеют, и маска не ощущается продолжением лица, не сидит второй кожей. Губы, отвыкшие от движения, едва кривятся.
Не в сердце удар – ниже. Раскалывающий ребра, разрывающий легкие.
Заставляющий задыхаться, захлебываясь кровью.
Ворин Дагот умер под Красной горой, как умерло всё, что было ему дорого. Все, кто были дороги. Не осталось никого, кто знал бы его, никого, кто вспомнил бы. Кто сумел бы увидеть в существе, очнувшемся средь жара, пепла и пламени не живым и не мертвым последнего главу Шестого Дома. Ворин Дагот умер, и Дагот Ур не тревожил память о нем.
Но хранил это имя.
Берег.
И верил, верил отчаянно на грани помешательства, за гранью помешательства, в приступах ярости, в безумии скверных снов, верил бессмысленно и безнадежно, верил вопреки, что Неревар вернется однажды. Неревар не вспомнит имени умершего под Красной горой, но Дагот Ур произнесет его сам. Попросит называть, как прежде, пусть для Воплощения это не будет значить ничего.
Неревар встанет рядом.
Неревар будет звать его «Ворин».
Дагот Ур положит к ногам Неревара весь мир и головы Трибунов. Защитит и укроет. Сделает по-настоящему своим, безраздельно, презрев финал безрадостный их когда-то общего прошлого.
И Неревар будет смотреть на него не только как на божество.
Тепло.
Одобряюще.
Почти как в жизни иной. Не подозревая, какую власть имеет над своим сюзереном, навсегда вассалом, пусть бы и божеством.
Ворин Дагот никогда не навяжет волю свою старому другу.
Только вот Дагот Ур уже едва ли не навязал.
Реальность разбивает полувидения-полусны. Швыряет хрустальными шарами с размаху на гранитные плиты пола.
Извращает мечты игриво.
Дает то, о чем молил истово, отнимая надежду.
Порождая сомнений сонм.
В реальности взгляд Неревара – пробирающий до костей хладом лютой зимы северной, обжигающий памятью. Не восхищения полон – боли.
Гнева.
Горечи.
Старый друг разочарован, разбит и зол.
Видения грядущего отступают пепельной бурей. В реальности Неревар помнит, но отказывается понимать, отказывается принимать. В имени прежнем отказывает. Проводит черту сталью ржавой по кости, разделяя Дагота Ура и Ворина Дагота, и нельзя отмахнуться, не получится, потому что это – действительно Неревар.
Мысли не теряются больше.
Не путаются.
Не текут лавовой рекой, все на своем пути пожирающей.
В голове – оглушительная тишина, а в горле – ком. Не вдохнуть и не выдохнуть, и это почему-то важно, хоть богу не мертвому и не живому нет никакого смысла дышать: это его вина. Он позволил себе небрежность. Не всмотрелся в новую-очередную искру, потому что ждал, ждал по-прежнему, а верил уже вопреки, почти не верил. Действовал грубо.
Неволя.
Навязывая.
Сам оттолкнул от себя. Сам позволил провести черту, разделившую Дагота Ура и Ворина Дагота, кровь мешая с чернилами.
Ноги не слушаются. Пересекают зал от края до края, словно бы в теле пробудилась смертная абсолютно потребность в движении. Привычка прежних лет думать на ходу, упорядочивать хаос внутренний ритмом внешним.
Он вновь вспоминает – дрожь.
Вгрызается в память собственную, в тени смертных дней, перебирает бессистемно, да въедливо. Вглядывается жадно. Пропускает через себя, проживает осколки-обломки былого, словно учится заново ощущать, ищет незнамо что, хотя где-то глубоко внутри прекрасно осознает, что именно. И находит.
Понимание обрушивается неожиданно: не страх и не ярость.
Отчаяние лишь.
Усталость.
Смертные спят. Спят каждую ночь. Сны Неревара были закрыты дольше, чем у любого другого мера, совсем не так, как если бы он попытался защитить себя заклинаниями иль милостью богов. Так, словно не спал вовсе.
А смертные спят. Смертные должны спать.
И видеть сны.
Его сны.
Дагот Ур замирает.
Вспоминает не слова, что заставили мертвую кровь вскипеть и, то, что от души осталось, исполосовали кнутами, цепями переплетенными, не интонации, спокойствия мертвенного преисполненные, – хрип. Не только дрожь – шаги неуверенные. Движения смазанные и словно через силу вычерченный возврата знак.
На корне языка – прогорклая горечь.
Неревар не спал. Не смыкал глаз каким-то необъяснимым-неестественным образом, наплевав, как прежде случалось, на то, что происходит с ним самим. На то, насколько это опасно. Не из праздного любопытства иль по прихоти пустой – потому что не желал видеть сны.
Не желал видеть Дагота Ура.
Однако шел к нему.
Вдох ненужный рассекает легкие: последнее не сходится. Нет. Здесь нечто иное. Желание видеть без покорности молчаливой-навязанной, пусть не на равных встретиться – не быть игрушкой в чужих руках.
Ведь во снах он игрушкой и был.
Куклой из плоти и крови.
Скулы печет стыд. Отвращение к себе же слишком явное, чтобы его игнорировать, удушающее, умершее, вроде бы, вместе с именем прежним чувство вины.
Дагот Ур себя не почти – ненавидит.
Волнение дребезжит в груди.
Время вновь обретает смысл, только вот ощущение его ещё не вернулось. Не скоро вернется. Дагот Ур не может сказать, как давно Неревар покинул его, сколько ночей прошло с тех пор: меньше месяца и больше суток – верх доступной определенности. Он прислушивается к себе, тянется к Неревару, и понимает – сейчас старый друг спит.
Спит и видит сны.
Прикосновение к сути чужой замирает между моментом и вечностью. Дагот Ур уже входил в сны Воплощения, да вел себя не так, как следовало бы вести со старым другом, и ему даже не удается понять, насколько давно это было по меркам смертных.
Решение – спонтанное.
Нелогичное.
Дагот Ур опускается на колени и закрывает глаза. Вкладывает в связь силу. Не зовет – проваливается за грань яви, входит в чужой сон призраком едва уловимым. Не перекраивая, не подстраивая под себя – наблюдая.
Сон Неревара – обрывочный. Беспокойный.
Образы сменяют друг друга осколками стекла ярко-черного. Дым и пламя. Неразборчивый говор, пьяный смех. Полуразложившийся мертвец, скалящийся из водной толщи, и два свежих трупа на мелководье.
Солнце, отражающееся в крови.
Железистый привкус.
Соль в уголках глаз.
Дагот Ур вспоминает последние слова, что слышал от Неревара наяву, и желает дать себе шанс. Попытаться хотя бы. Показать, что он – всё тот же Ворин, и плевать, что и сам почти позабыл, каким Ворин был. Сделать то, что не делал никогда и ни для кого, но что мог бы сделать Ворин для Неревара – отдать контроль и не сопротивляться. Довериться. Самому стать игрушкой в чужих руках.
Пусть бы и иллюзорно.
Однако честно.
Это просто на самом деле. Так же просто, как подтолкнуть чужой разум к осознанности, приглашая, но не настаивая.
Сначала не происходит ничего. Образы по-прежнему сменяют друг друга, не выстраиваясь в систему, закручиваются не повторяющейся петлей. На мгновение Дагот сомневается в себе, сомневается в том, что что-то вообще может произойти, ведь ничего подобного ему делать прежде не доводилось, он не знает, возможно ли для смертного взять на себя контроль полноценно и сотворить нечто осмысленное, а после нескончаемая бессвязная череда начинает выцветать. Искажаться, растворяясь во мраке.
И Дагот уже не везде и нигде.
Не наблюдатель бесплотный.
Он – посреди ничего. Чувствует свое тело, хоть не его желанием было воплотиться здесь и сейчас.
Ветер дует в спину.
Издалека слышится перезвон музыкальных подвесок.
Он оборачивается, чтобы увидеть коридор, длинный невероятно, теряющийся в резных арках и полупрозрачных занавесях. С потолка, неправдоподобно-высокого, спускаются бумажные фонари, едва отгоняющие ночную тень. Теперь ветер дует в лицо, доносит ароматы оплавленного воска, сушеных трав и цветов комуники.
Дождя.
Дробный ритм капель вплетается в музыку ветра, и это совсем не похоже на рев пепельной бури. Хочется прикоснуться, растереть воду в ладонях, обнажить пред стихией лицо и почувствовать кожей всей хоть что-нибудь, кроме жара Красной горы.
Странно осознавать – он скучал. Едва ли не больше, чем по свету луны и звезд, по поцелуям ласковым солнца.
Однако это – сон.
Всего лишь сон.
Желанный разве что, в отличие от многих. Сон доброго друга, где сам Дагот наконец-то гость, готовый покориться воле чужой.
Вот только покоряться не приходится.
Никакого побуждения.
Никакого подчинения.
Ничего.
Неревар не приказывает, не стремится сам проявиться. Никуда не ведет. Не пытается звать – вкруг ничего, кроме бесконечного коридора, разноцветных фонариков, запахов прямиком из жизни минувшей и шума дождя.
Ветер, кожу оглаживающий сквозь маску, – приглашение.
Предложение, не более.
Большего и не нужно.
Дагот не медлит – идет вперед. На шум дождя и ветра, легко отводя с пути занавеси, развевающиеся тумана клочьями. Подчиняясь правилам – ощущая в полной мере полузабытую мягкость невесомого полотна.
Вслушиваясь и всматриваясь.
Подмечая детали полузнакомые – фрески на стенах. Мозаику пола. Все вокруг чуть плывет, и он сам открывается, укрепляет иллюзорную действительность.
Запинается, когда в конце коридора разливается свет сродни лунному, обозначая силуэт за призрачной пеленой, а под ногами открывается герб Дома Дагот. Не такой, каким его принято вспоминать ныне. Не такой, каким его удавалось вычертить самому, вкладывая знание в возвращенных потомков. Такой, каким он украшал Когорун, когда вокруг крепости расстилался прекрасный город, – изящный, набранный из полудрагоценных камней, переливающийся всеми оттенками от красно-золотого до глубокого бордового и черного.
Так непривычно.
Так правильно.
И так неправильно одновременно. Совсем не так.
Нет больше Шестого Дома такого, каким он был. Нет. Всё прежнее умерло. Нечего возвращать – ничего не осталось.
Кроме него.
В голову словно спица стальная ввинчивается. В сердце бьет. Прежнее-ушедшее-умершее не вернуть, ничто не возвращается, никогда.
Только Неревар возвратился.
Прежним почти.
В главном прежним – внутренне. Плоть не так важна.
Хоть и приятна.
Подвески – гулкий древесный перезвон, тон, разнящийся от диаметра. Дождь усиливается, вырывая из размышлений: время не бесконечно, как не бесконечен и сон.
Дагот желает хотя бы приблизиться.
Увидеть.
Без стали черненой. Без многослойных одежд. Без всего того, что слишком просто смяло и вычеркнуло образ, в котором Неревара не удавалось угадать.
В котором так хотелось бы разглядеть его теперь, когда разум ясен.
Когда глаза не застилает пелена Воплощений былых.
Шаги – широкие, торопливые. Коридор плывет, конец его не отдаляется, да приближается медленно до абсурда. Дагот едва улавливает, когда откидывает последнюю занавесь.
Дыхание – загнанное, слишком громкое.
Он у выхода на террасу, а там, снаружи, действительно идет дождь. Крупные капли падают, разбиваются о камень и разлетаются тонкими брызгами, прихотливыми до безобразия, дотягивающимися до него самого освежающим бризом вопреки всем законам реального мира и логики, однако допущение это приятно до боли.
Приятнее только силуэт, обретший плоть.
Близкий невероятно.
И пусть все внутри обрывается, заходится в вое тоскливом.
Пусть стенает давно мертвое сердце.
Плевать.
Дагот не помнит, когда перестал по-настоящему верить, что Неревар вернется. Когда решил, что всё это – красивая уловка Азуры. Обещание неосуществимое, что должно то ли взрастить из фальшивки и самообмана героя, то ли опасениями нескончаемыми отравить существование Трибунала. Его самого надежды горечью удавить.
Наверное, после того мальчишки.
Альтмера.
Златокожего, улыбчивого, с волосами белыми ослепительно, похожего неправдоподобно на Неревара не только внешне – внутренне. Пусть мягче, пусть проще во сто крат, пусть память его ничто не трогало, потому что тронуть не могло, и глаза не отражением лун поблескивали – лучами солнечными.
Он походил на Неревара безумно.
На Неревара мертвого, из мертвого бога мертвых снов.
На Неревара идеального, которого не существовало никогда и нигде, разве что в воспаленном сознании самого Дагота Ура. На Неревара, которому недоставало жизни, противоречий и глубины, и очевидно это лишь теперь. Теперь, когда во взгляде серокожей девицы угадывается от Неревара куда больше.
И как не заметил?
Дагот ощущает странное. Вновь едва ли привычное.
Смятение.
Та девица – и есть Неревар. Она, не кто-то другой.
Это её хочется увидеть.
Коснуться.
Однако перед глазами прошлое стоит. Та его часть, что никогда не вернется, вызывающая по привычке излишне чувств.
Неревар глядит на террасу, привалившись на край арочного проема, в полуметре от стены дождя. Он расслаблен устало. Доверчиво. Не оборачивается, не выпрямляет спину, заслышав нескрываемые шаги. На нем – любимая безрукавная мантия, алая с серебром по подолу, и волосы, не собранные привычно, свободно рассыпаются по плечам. В свете лун они кажутся не белыми – седыми.
А он ведь не дожил до настоящей седины.
Оба они не дожили.
Дагот тянет руку, касается плеча старого друга, как когда-то давно, как не позволил себе в последнюю встречу, оглушенный водоворотом чувств, расколовших на миг спокойствие отточенное, да под ладонью не теплая сухость кожи, не жесткость прядей случайных, даже не гладкий шелк одеяния – пустота.
Неревар рассыпается прахом.
Дагот отдергивает ладонь. Отступает сам.
Жестоко.
Пусть ожидаемо – в образе не пела жизнь. Не ощущалось присутствие. Дагот всего лишь позволил себе обмануться.
Только теперь сознание Неревара действительно ощущается рядом.
Позади – шаги невесомые. Редкий хруст. Словно кости тонкие-иссохшие трещат, лопаются, и мысль о том, что это – сон, в котором возможно всё, едва удерживает рассыпающуюся картину мира.
Ноги овевает пепел.
Буря моровая сменяет дождь.
За спиной уже нет коридора. Нет занавесей и арок, мерцающих фонариков и мозаики на полу – позади открывается зал приемный прежних лет, занесенный пеплом наполовину, и с предыдущим видением его роднит разве что полумрак пульсирующий.
Не абсолютный.
Дагот думает о том, что он многое заслужил. Что Неревар в праве бить, и бить больно за все те проведенные в рабской покорности сны. За то, чего никогда не должно было случиться. Однако иллюзия Альмалексии на удивление не отзывается внутри ничем, кроме ярости выгоревшей и абсолютной, в отличие образа Неревара.
Сон реальности зыбче во сто крат.
Затягивает.
Дурманит.
Без магии думы облекает в плоть.
Неревар прячется за маской по-прежнему, и маска – та самая. Те же изгибы, тот же тусклый блеск. Черты, равно завораживающие и отвратительные. В реальности она, как и положено маске, бездвижна, однако сон оживляет её отнюдь не пляской теней, и Дагот не знает, осознанное ли то решение или недостаток контроля.
– Она всегда была прекрасна, словно лесной пожар, – стальные когти перчатки вспарывают кожу самопровозглашенной Матери Морровинда, застывшей выцветшим воспоминанием. Погружаются в грудную клетку, измарываясь в крови. – И так же безжалостна.
В неё было сложно не влюбиться.
Будто прошлого эхо. Непроизнесенное, но услышанное – в неё было сложно не влюбиться.
Неревар говорил так. Говорил и улыбался, щурился, словно от света яркого. Дагот заставлял себя улыбаться в ответ.
Теперь Неревар не говорит ничего. Не улыбается.
В его руках – Сердце, только маленькое, умещающееся в ладони. Оно пульсирует и мерцает неровно, отбивает в веках отпечатавшийся ритм, звенит золотом колокольным – отражением тональной архитектуры. Кровью истекает.
Кровь обагряет пепел.
Пепел пожирает кровь.
– Её вела жажда власти, – Неревар сдавливает Сердце в кулаке, и оно рассыпается углями тлеющими и вулканической пылью. – Вивек поддался тщеславию, а Сота Сил грезил знаниями, недоступными простому меру. И даже ты в конце концов не устоял перед соблазном.
Сердце умеет искушать.
Сердце обещает реальность смять, желание исполнить заветное, сколь угодно безрассудное.
Сердце шепчет на грани сознания.
Манит.
Зовет.
Ворин помнит – образы. Фантазии навязчивые во тьме смеженных век. Он отверг их без сожалений, потому что знал: чтобы воплотить одни, ему не нужна сила, равная божественной, другие же по-настоящему правильно она воплотить не поможет. Ничто не поможет. Суррогат ему ни к чему.
А потом была боль, раздирающая легкие.
Кровь, горячая и соленая.
И не получалось вдохнуть. Никак не получалось.
Сердце шептало снова. Сердце твердило, что Неревара убили-убили-убили-убили, так же, как и самого Ворина. Неужели не хочется отомстить?
Хочется.
Ворин не смог солгать ни Сердцу, ни себе самому.
Голос Неревара – глухой. Отстраненный. Не осуждающий, и это почему-то задевает, цепляет под ребра крюком.
Дагот Ур помнит – Неревар уже осудил.
Уже отказал в имени.
– Не соблазн пленил меня – безысходность, – он не желает оправдываться, с шепота срывается на рык. – Не тебе меня осуждать. Не тебе. Трое предали тебя, трое оклеветали тебя! Один, кто был предан тебе беззаветно, один, кого предал ты, был трижды прав!
Мрак закручивается тугой петлей.
Маска стальная кривится в бессмысленном оскале мертвеца.
– Предал? – цедит Неревар, едва размыкая стальные зубы. Щурится и смотрит так, будто душу желает пронзить насквозь, выпотрошить и взглянуть на обвинение вздорное изнутри. Будто не помнит, не понимает. – Что называешь ты предательством, лорд Дагот? Неужели то, что тебе были доверены Инструменты?
Если бы.
Ворин смеется.
Ноги утопают в пепле, над головой сияют две луны, а он смеется так, как не смеялся сотни и сотни лет – словно ему и впрямь весело. Словно не было того удара, расколовшего кости, словно не он задыхался от боли, словно не он умирал. И умер. Конечно же, умер. Внутри почему-то легко и пусто.
Слишком пусто.
Смех иссякает скрипом сухим: в чужом сне не укрыться от чувств спящего. Неревар держит свои под замком, но Дагот улавливает отголоски.
Непонимание – искреннее.
А он ведь помнит.
Всё помнит.
– То, что ты убил меня, Неревар, – поясняет ненужно вроде бы Ворин, вглядываясь в огненные глаза.
Тишина – ложь.
Мир замирает в серебрёной стали, выцветает и вспыхивает кровавым пламенем, расцвечиваясь вновь. Обретая ясность неестественную.
Нестерпимую.
Неревар хмурится. Теряет вид прежний серьезный-уверенный. Теряет опору. С силой растирает лицо руками и почему-то сам начинает смеяться лихорадочно-хрипло, опускается на колени.
Дагот чувствует слишком многое, чужое, да схожее с собственным – боль. Изумление. Сожалений чрезмерно для жизни одной.
Что-то не так.
Совсем не так.
Изумление ведь явно лишнее.
Пепельная пустошь утопает в водной глади. Ступни холодит. Волны сменяют порывы ветра, вылизывают ноги до колен. За Нереваром – ладья похоронная, пламенем охваченная. Он оборачивается, облокачивается на борт.
Дагот понимает: там, внутри – тоже Неревар.
– Мертвецы не убивают. По крайней мере, по воле собственной, – целостность сна расползается, трещит по швам. Неревар у ладьи и в ладье, его охватывает и избегает огонь, а голос разбивается рокотом волн и звучит слишком близко, у самого уха шепотом. – Похоже, трое сумели обмануть не только меня. Я помню последние минуты своей жизни и могу поклясться: твоя кровь – не на моих руках, старый друг. Моя смерть наступила раньше.
Что-то внутри встает на место. Дагот почти слышит щелчок, когда лишний элемент, мозаику нарушающий, заменяется истинным.
Так просто на самом деле.
Так очевидно.
А он и не думал.
Не замечал.
Гомон несмолкающий мешал усомниться в реальности. Дагот помнил, что умер, помнил, как умер, помнил и то, что Неревар вскоре упал рядом с ним, пронзенный копьем в спину, и волосы серебряные наливались красным крови цветом.
Дагот вновь вспоминает свою смерть.
Вспоминает Неревара.
И сомневается.
Впервые – сомневается, ведь сейчас Неревар не лжет. Смотрит взглядом своим честным-открытым, пусть не своими глазами, пусть с чужого лица, маской укрытого, – не лжет. Это чувствуется во всем.
Всем существом чувствуется.
Тогда ведь глаза были знакомые, а взгляд – чужой. Лицо доброго друга, изученное до последней черты, а за ним – неприступность, отстраненность невозможная.
Слева в груди трепещет что-то.
Дергается словно бы.
– В том, что виновны лишь трое, есть некоторое преувеличение, – тянет Неревар задумчиво, играясь с пламенем на ладони. Дагот отмечает невольно-несвоевременно, что смотрится это эффектно, как и вся картина сна, залитая закатным заревом. – Из ныне живущих виновны лишь трое. Во многом виновны лишь трое. Едва ли они действовали одни, да и не было в том нужды: только монета златая мила всем и каждому. И то найдутся исключения, – мертвецкий оскал маски разъедает кривая ухмылка. – К тому же, не могу представить себе, как кто-то из них натягивает мое лицо.
Мерзость.
Мерзость, которая, впрочем, многое объясняет, если Сота Сил не брезговал рассматривать некромантию не только в теоретическом ключе. Нынешний век, по счастью, подобной магии не помнит.
Шаг утопает в неощутимой воде.
– Ты жаждешь отомстить, – не спрашивает Ворин.
Реальность переворачивается вверх дном. Морские волны оборачиваются черным дымом, а пылающая ладья – лавовой рекой. На горизонте виднеются смутные очертания Морнхолда.
Чужое присутствие близко.
Очень близко.
– Разумеется, – теперь Неревар стоит совсем рядом, заведя руку за спину как прежде в точности. – Пришло время платить по счетам.
Дагот Ур мечтал услышать эти слова, однако Ворин обеспокоен больше прежнего.
– Некогда вы были равны, – он изо всех сил пытается звучать не уничижительно, не покровительственно, потому что двигает им отнюдь не желание задеть. – Некогда. Ныне они – ложные, но боги. Я не дозволял им подпитываться от Сердца с тех пор, как пробудился, но они взяли достаточно – они все ещё слишком сильны.
Сильнее любого смертного.
– Все дело в Сердце, – вновь ухмыляется Неревар. – Сначала я разорву их связь с ним, а после…
Молчание – подлое.
Жгущее тревогой, предчувствиями недобрыми.
– Что – «после»? – осторожно спрашивает Ворин.
– «После» зависит от тебя, старый друг, – отзывается Неревар.
Это кажется скверной шуткой.
Бьет надеждой под дых.
– Ты не присоединишься ко мне, – вновь не вопрос, потому что в вопросе нет никакого смысла, потому что Неревар уже свое слово сказал и решение не изменит. Потому что Неревар вознамерился не разделить силу Сердца, а разорвать с Сердцем связь, и затронет это не только троих.
Глаза кровавые – яркие, словно звезды.
Светлый пепел кожи видится за блеском стальным.
– Нет, – подтверждает Неревар очевидное и оказывается ещё ближе, касается холодной ладонью груди Ворина там, где века назад замерло сердце живое. – Но я надеюсь, что ты мне поможешь. Что ты присоединишься ко мне.
Дагот Ур, живой бог, почти в ярости.
Ворин Дагот готов на колени упасть, клясться в верности вновь.
В голове – рокот пепельной бури и шум дождя. Желание насмеяться над самонадеянностью чужой, отвергнуть предложение абсурдное и самолично взяв за руку в зал Сердца отвести, помочь уничтожить работу жизни собственной, умереть снова, до конца, если нет выхода иного. И невозможно разорваться. Невозможно быть тем, кем быть так привык за последние сотни и сотни лет.
Хочется снова быть Ворином.
Мир раскалывается.
Пред ними – Когорун. Не только крепость, сохранившаяся доныне – город вокруг, полный жизни, света и зелени.
Красная гора изрыгает огонь.
Небо полнится пеплом.
– Помнишь ли? В тот день мы собирались устроить скачки на гуарах, – Неревар отдаляется, отнимает ладонь, и губы стальные, перевитые серебряной нитью, растягиваются в ухмылке очередной, да голос печалью тлеет. – Ты сам предложил, хотя называл это плебейской забавой. Тебе нравилось, пусть ты никогда не признавал это вслух.
Дрожат колонны беседки.
Дрожит земля.
Слышится низкий гул, раздаются первые крики. С неба сыплются куски шлака, пока ещё мелкая крошка. В реальности всё было не так: паника наступила намного раньше, ужас, разлившийся в воздухе, чувствовался едва ли не кожей.
Дагот не понимает, к чему это воспоминание.
– Гильвот тогда был послом при дворе Думака, – Неревар озвучивает очевидное. Факт. Однако смотрит слишком пристально, почти сочувствующе, и Дагот опять не понимает почему.
Или же запрещает себе понимать.
Следующие слова старого друга, тихие невероятно, звучат громче, чем рев яростный Красной горы:
– Он умер. Помог задержать пламя, но не сумел спастись.
Дагот знает: Неревар не лжет.
Гильвот умер.
Действительно умер.
Умер, несмотря на то что в реальности стоит за дверью верной тенью.
– Я помню, – признает Ворин, и что-то обрывается внутри.
Он словно теряет вновь.
– Мне жаль, – склоняет голову Неревар.
Жаль рушить иллюзии.
Причинять боль.
Заставлять вспоминать.
Ворин сам отдал себя в чужие руки. Он не жалеет. Может вырваться в любой миг, да не желает.
Желает лишь одного.
Того, что облегчит боль.
– Открой лицо, Неревар, – он склоняется к старому другу, сосредотачиваясь на нем, не позволяя себе думать о братьях, о возвращенных потомках Дома, о пепельных бурях и собственном благословении. – Прошу.
Взгляд чужой – нечитаемый.
Печальный по-прежнему.
– Только после тебя, старый друг, – выдыхает Неревар, подцепляя сталь под подбородком. – Это будет честно хотя бы отчасти. Но не сейчас. Сейчас в этом нет никакого смысла, ведь ты можешь истину скрыть, – вопреки словам, пальцы тянут маску-лицо, и под ней открывается иссохшая плоть, лишенная кожи. – Как могу её скрыть и я.
Мир распадается. Разлетается на куски стремительно. Нет ничего, кроме взгляда чужого, единственно-настоящего, кровавого, да отливающего серебром. Неизменного сквозь годы, сквозь жизнь и сквозь смерть.
Им суждено встретиться вновь.
По-настоящему встретиться.
Не так, как прежде. Не после этого сна.
– Тогда я буду ждать тебя, – шепчет Ворин, открывая глаза в реальности.
Примечания:
Это было непросто, и у меня снова осталось множество обрезков, не подошедших главе по тону, - надеюсь, смогу использовать хотя бы часть из них в дальнейшем.
Благодарю за использование публичной беты.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.