Санта-Фе
Для Родриго не секрет, что у него все идет по пизде. Это не какая-то хитрая загадка от инженера, промышленника и футуролога, а Родриго дается на размышления больше, чем тридцать секунд. Чтобы понимать, насколько капитально он обосрался, достаточно всего лишь оглянуться вокруг. И в последнее время он оглядывается все чаще и чаще. Бедный Родриго болезненно щурится от солнца и плотнее надвигает на лоб козырек. В общем-то, он мужик неприхотливый, и для него не имеют значения ни цена, ни качество одежды. Полиуретан там, не полиуретан, неважно: шорты, растянутые майки-алкоголички, стоптанные кроссовки — вот и весь его гардероб. Из аксессуаров — часы Casio в пластиковом фиолетовом корпусе. Но есть кое-что, что доводит его до белого каления. Корпоративная униформа. Вот уже как три месяца кислотно-розовый козырек от солнца терроризирует его жизнь. Сделанный из пластика, стекловаты и слез детишек-работников на китайской фабрике, он давит Родриго на лоб, перекрывает доступ крови к мозгу и намекает на то, что в скором времени в этой светлой голове образуется тромб. На самом деле, голова у него не такая уж светлая. Во-первых, Родриго — в меру самокритичный парень, и он знает, что в большинстве его бед виноват только он и его кретинские решения. Во-вторых, голова еще и в буквальном смысле не светлая: Родриго гордо носит на макушке куцый хвостик в цвет каштановой неухоженной бороды. Родриго просовывает палец под козырек, остервенело чешет лоб и пробивает на маленьком экранчике очередной заказ. "Один-размер-для-всех" Родриго, очевидно, не подходит, а наклейка кебабной франшизы снится ему в кошмарах. (— Что ты, блять, забыл тут, Робин Гуд? Кого ты из себя строишь? На самом деле, предъява по делу. Он много кого из себя строит. Минимум Дэдпула — даром, что он до отвратительного смертен и подготовлен к бою чуть хуже чем никак. Лезвие-перышко на раз-два пробивает кожаную куртку. Печень отзывается резкой жгучей болью, и он наивно ожидает, что сейчас его вот-вот затопят эмоции, а физическая боль уйдет. Он чувствует себя преданным и оскорбленным в лучших чувствах, когда к горлу подкатывает паника, а боль так и не отступает. Дышать с каждой секундой становится все тяжелее, и его затапливает противный кислый страх. Страх-страх-страх. Сердце запоздало понимает, что он паникует, и начинает беспомощно жалобно трепыхаться — хуже, чем бабочка, которую ногтями за крыло схватили, честное слово. Кровь выходит из раны яростнее и быстрее. Боль расползается уже по всему животу, почему-то уходит в ноги, а злой женский возглас доносится до него смазанно и тихо, как через подушку. Он думает о том, что это криминальный район, и здесь каждые выходные находят по такому же мертвому дебилу, как он. В полиции вряд ли станут копать глубже и сразу закроют дело. Горячая липкая кровь пропитывает тонкую белую подкладку из овчины, и он не может не думать о том, как эту куртку любила его бывшая. Если какая-то женщина и заслуживает того, чтобы вспоминать о ней перед смертью — это определенно она. Она слишком многое спускает ему с рук, сдает с ним позиции, и даже после всех его проебов не дает ему ничего, кроме полного понимания, поддержки и нежности. Он и сам понимает, что так не должно продолжаться — не должно и не может. Он замечает, как на её шее набухают вены, когда она злится. Как она, засунув любые свои чувства куда подальше, из раза в раз говорит то, что ему нужно, а не то, о чем хочет знать сама. Как улыбается и проглатывает миллиард вопросов, крутящихся в её голове, как верит ему, когда для этого нет причин, как из раза в раз принимает его обратно. Самое смешное, что он любит её не за это. Он не замечает, когда именно это происходит, но "Она особенная, потому что так ведет себя со мной" превращается в "Она особенная, и она слишком хороша, чтобы так прогибаться". У неё достаточно гордости и самоуважения, но с ним они будто испаряются. Она может воспитать пятерых великовозрастных дуралеев и одну маленькую девочку, она жонглирует работами, редко жалуется и часто плачет. Она потрясающая, вспыльчивая, истеричная, и заставлять её лепить из себя непонятно кого — просто потому, что она панически боится того, что когда-нибудь он уйдет и не вернется — это жестоко. Вынуждать её петь дифирамбы его геройству, когда ей больше всего хочется припереть его к стене и к ответственности, проораться и лопнуть своим криком обе его барабанные перепонки — это жестоко. Неважно, что она делает это неосозанно. Неважно, что он неосознанно это позволяет, потому что в какой-то момент в его не слишком светлой голове щелкает: раз он любит эту женщину, значит, он больше не может быть с ней жестоким. Какой-то момент наступает слишком поздно. Кровопотеря делает свое дело, и образ его восхитительной бывшей мешается с самой идиотской мыслью в мире: ему почему-то кажется, что его бок облили литром только что сваренного глинтвейна. Жарко. Липко. Больно. Пахнет железом, как будто глинтвейн варили не в самой качественной кастрюле. Женский голос слышится ближе, потому что Вивиан спешит ему на помощь, и глуше, потому что удар в печень делает свое. — Мне нельзя, — сопротивляется он. — Нельзя умирать, Мишель меня убьет, если я... — Молчать! И не спать! Не спать, я сказала, отоспишься под анальгетиком!) ...Если выбирать между ночными кошмарами и кебабными — Родриго, наверное, выберет кебабные. Не самый плохой вариант, к тому же, хоть какое-то разнообразие будет. А то сколько лет одно и то же снится. Женщина с прилипшей ко лбу пергидрольной челкой преувеличенно громко вздыхает и оглядывается назад. Она ищет поддержки среди себе подобных и без труда её находит. В принципе, её возмущение даже оправдано: легендарное противостояние с козырьком, десятичасовой рабочий день в душной маленькой коробке и пять баксов в час в качестве зарплаты приводят к тому, что особого энтузиазма Родриго не выказывает. Её кебаб, кажется, готовится уже минут двадцать. Родриго зевает, устало смотрит на женщину и, не отводя глаз, наигранно вздыхает — ещё громче, чем она. Пока обладательница челки переживает приступ гипервентиляции, Родриго зевает еще раз и задается десятком вопросов. Что привлекает всех и каждого жителя Нью-Мексико к его будке? Что заставляет их, увидев на термометре цифру 87*, предвестницу Апокалипсиса, надеть свои лучшие пластиковые шлепки и отправиться на маленький засранный пляж? Кто вообще ест мясо в такую жару? Как он сам умудрился оказаться здесь и целое лето, меняя перчатки всего пару раз в день, лепить из бараньего мяса кривоватые сосиски на шампурах? Где все пошло не так? Явно не тогда, когда он из-за шока замешкался в забегаловке в Вашингтоне. Это нормально, он был гражданским. И не когда он согласился на программу защиты свидетелей, потому что это не было в полной мере его решением — если бы ФБР не сняли его с радара, дело не ограничилось бы пробитой курткой и печенью. Пострадала бы его мать, его бывшая, сестра его бывшей, поэтому... Нет. Все пошло не так в тот момент, когда человек, представивший документы на имя Ромеро Берга, предложил ему передать Вивиан флэшку. А он воспринял это, как повод погеройствовать, пощекотать себе нервы и еще разок оставить свою бывшую — просто потому, что у них все слишком хорошо шло, а к хорошему он не привык. Он был обречен уже тогда. Все остальное — звонки этой самой бывшей, воспоминания об отпуске в Париже у Лурье и все то, что было до подписания бумаг — это просто какая-то... Пролонгация. Попытки оттянуть неизбежное. — Эй! Эй, мужик! Козырек! — источник звука находится на уровне коленок Родриго, и он без интереса перевешивается через прилавок. Маленький лупоглазый пацан смотрит на него и ковыряет мизинцем в носу. — Есть рутбир? В банке? Код рутбир. Прекрасно. — Отвали, — морщится Родриго, тревожно озираясь по сторонам. — Ты в трусах, даже деньги спрятать негде. За мамашей иди, потом уже... Пацан дует губы, оттопыривает средний палец и все-таки уходит, пиная песок. Рутбир-рутбир-рутбир. Кто из этой огромной очереди? Где? Внезапно он понимает, кто и где. Он вряд ли когда-нибудь забудет это оплывшее лицо, глазки с нависшим веком и мясистые кулаки, в которых так удобно прятать ножики. Три месяца, три месяца Родриго тут гнул спину, жарил мясо и зарабатывал солнечные удары — волосы перекрасил, бороду отпустил, и, оказывается, все не зря. Родриго снимает свою розовую кепку, вытирает потный лоб краем майки и надевает козырек задом наперед. Кебаб для недовольной дамочки средних лет как раз дожаривается, и Родриго, не долго думая, откусывает от него примерно с половину. — Ты что себе позволяешь?! — Так уж, — с жутким восточным акцентом говорит Родриго. — На голодный живот не дерусь. Самое забавное, что киоск и пляжный надзиратель его всерьез натренировали. Родриго на автомате выбрасывает грязные перчатки, блокирует платежный аппарат и щелкает выключателями на плитах. И только потом, оттолкнувшись от рабочей поверхности, перемахивает через прилавок. Он задевает ногой ту самую блондинку — не везет же ей сегодня — и она ожидаемо поднимает крик. Пока все вокруг суетятся, обдувают её от солнца и кроют Брен... Родриго последними словами, от очереди отделяется тучная фигура. На секунду, не больше, и Родриго мысленно усмехается. Это рефлекторное. Не будь таким явным этот маневр с мальчишкой, где бы умница-Вивиан его ни откопала, и очевидной передачей кода, не потеряй Родриго самообладания и не занервничай, — все в кавычках — этот упырь себя бы не выдал. Но он в секунду оказывается за пределами своего киоска — бородатый, злющий и с шампуром, на котором висят остатки кебаба. Более опытный человек не дернулся бы, или дернулся бы по-другому. Но Родриго прекрасно знает, кто пробил его печень и любимую кожаную куртку его бывшей. Ему потом пришлось в химчистке подклад от крови отмывать. Мужик пытается встроиться обратно в очередь, но не успевает: Родриго, оттолкнув локтем девчонку с мороженым, бьет кулаком ему под подбородок и заранее уворачивается от ответного удара. Чужой кулак проходит мимо, мужика заносит, и Родриго не чувствует ничего, кроме раздражения. Четыре года назад вот это его чуть не отправило на тот свет. Теперь драка, которой он ждал три последних месяца, кажется слишком короткой и разочаровывающей. Они с Вивиан брали преступников и посложнее, но этот важнее. Здесь дело личное. Один удар, к чести нападающего, Родриго все-таки пропускает — мужик попадает кулаком в пробитую ножом печень, и Брендона сгибает пополам. — Эх, Робин Гуд, — едко цедит он. Не забыл, значит. — Я тебе... Договорить он не успевает — Вивиан, одетая в закрытый полосатый купальник и панамку с цветочками, бьет его прикладом пистолета по затылку, и мужик мешком падает на колени. — Ну давай, малыш, — злобно шмыгнув носом, усмехается Вивиан. — Все закончилось. Понимаешь? — Все закончилось. Нет, как-то не особо, — признается Брендон, пытаясь отдышаться. Вивиан приседает на корточки, заламывает руку мужика за спину и упирается коленом ему между лопаток. — Агент ФБР Вивиан Берг. Джеймс Дельгадо, — Джимми Птичка — вы находитесь под арестом. Все, что вы скажете, может и будет использовано против вас в суде. Ваш адвокат может присутствовать при допросе. Если вы не можете... Пока Вивиан великодушно избавляет его от обязанностей и зачитывает "Миранду", Брендон чешет бороду и вручает кому-то недоеденный кебаб. Надо бы побриться. И как-нибудь смыть черную краску с волос, и, может, сесть на диету или поголодать — он за годы работы с Вивиан раскачался и набрал килограммов пятнадцать. Не то чтобы ему не нравятся все эти мышцы, но нестерпимо хочется назад. Туда, где у него была майка-алкоголичка с черепом, не было ПТСР и была Мишель. — ...Вы понимаете свои права? Джимми называет Вивиан паскудной шлюхой, и Брендон по-джентльменски окунает его лицом в песок. — Спасибо! — Агент Родр... Тьфу ты. Агент ФБР Брендон Форд. У тебя есть право хранить молчание и гореть в Аду, Птичка.***
Сиэтл
— Кити, — хрипит Тони, — кис-кис-к— Кэтколлинг — это плохо, он читал в одном твиттерском треде. Поэтому Вселенная, карма и Господь Бог, скооперировавшись, спихивают Тони с этой скользкой дорожки. Убей младенца во чреве, но не совершай насилия над собой, заблюй все близлежащие поверхности, но не позволяй себе сделать девчонке некомфортно. (По крайней мере, не под камерами. Не из уважения и общего человеколюбия, просто за такое запросто отменят в соцсетях и выведут хэштег, на который Тони будет похуй... Но его репутации и, косвенно, банковским счетам, не похуй. Так что есть смысл задуматься). Тони чувствует себя либо пришельцем с другой планеты, либо просто страдающим с похмелья. Очертания предметов вокруг не имеют смысла, — символы, не скрывающие за формой никакого содержания, закорючки незнакомого языка — но он, гений и первопроходец, все-таки умудряется найти огромный мраморный горшок, из которого торчат узкие жесткие листья, и упасть перед ним на колени. У него дома не было цветов, он такой херней не страдает. Но, может, расчувствовался и заказал по пьяни, после джина и не такое бывает. (Мишель, целуй меня. Люби меня. Мишель, у нас одна и та же помада, что за совпадение, неужели твоя кончилась? Так вот она, на рту у меня, бери, чувствуй себя как дом—) Желудок сокращается мелкими спазмами, пальцы впиваются в край холодного горшка, а бедное растение травится рвотой. Будь у Тони возможность рассуждать, он подумал бы, что выживают сильнейшие, и он оказал цветочку услугу, подготовив листья к будущей ядерной войне... Но такой возможности нет. Тони просто хватает воздух ртом, собирает во рту кислую слюну и в последний раз сплевывает в землю. Солнечный свет выжигает сетчатку. Тони шипит, жмурит мокрые глаза, наклоняется ниже, ниже, ниже вперед — аккуратно, игнорируй головокружение, держи себя мышцами спины, не дергай — и тычется лбом в светлый пушистый ковролин. Что опять же странно, потому что дома у него ламинат. И если цветок он купить смог бы, то перестелить за ночь напольное покрытие — вряд ли. В смысле, можно, конечно, но нахуя? — Кити, — опять ноет он. И уже тише, с меньшим энтузиазмом и почти без надежды на маловероятное чудо, — Кити, реши мои проблемы? А? Кити не отзывается. Ковер, цветок и обрывки воспоминаний о том, как он сначала орал на пилота своего частного самолета, валялся на полу между креслами, подвывая Мэтти Хили, а потом умолял, угрожал и подкупал всех, чтобы его не оставляли одного, собираются в один неутешительный паззл. Он улетел из Нью-Йорка, обойдя правило о том, что налакавшихся мальчиков не пускают на борт воздушных суден — какая в жопу разница, если мальчик, о котором идет речь, владелец самолета? — и добрался до отеля. Зачем — предстоит выяснить, но Тони танцор, а не детектив. Прилетел так прилетел. Обязательств нет, денег не жалко, а перед отцом он не отчитывается, стараясь просто не мозолить лишний раз глаза. А еще похмелье сильнее любопытства. Так что Тони доползает до штор, задергивает их и, присосавшись к бутылке с водой, оставленной горничной, опять падает лицом в белые отельные подушки. Ему нравится не понимать, что происходит. Но понимать, что у этого не будет никаких последствий, нравится еще больше. В следующий раз он открывает глаза уже ближе к закату, блаженно просыпая и прощальную вибрацию разряженного мобильника, и робкий стук горничной. Ресницы не хотят разлепляться, но Тони чувствует себя уже лучше: в его возрасте выспать из себя все похмелье — все еще рабочий и довольно эффективный метод. Тони осматривается вокруг и, усевшись на смятом одеяле, закатывает глаза. Нет, вкус ему под градусом не отшибло. Тони уверен, что сделал с данным ему материалом все, что смог и выбрал лучшее, что было, но номер... Разочаровывает. Да, просторный, да, светлый, да, мраморный цветочный горшок артхаусно украшает содержимое его желудка, но это уже, как говорится, собственность стилиста. Сама по себе комната безликая и без претензий на тонкий вкус. Если отелям удается их оправдать, Тони в них обычно живет — особенно когда собственная квартира с неоновыми лампами начинает слишком давить, и хочется поскорее оттуда сбежать. Если не удается, но даже попытки не было, Тони молча ставит одну звезду в "Трип Адвизоре", если кто-то все-таки старается и проебывается — обязательно упоминает об этом в десяти строчках чистого негатива. Нормально Тони себя не ведет, если видит кого-то ниже себя. Никогда. Может, он спокойно общался бы с Мишель. На равных, без вечных перегибов с силой и давлением, но это тоже под вопросом. Мишель ниже? Конечно. Ростом. Социальным положением. Моральным — в конце концов, Тони никому ничего не обещал, не подогревал воображение, не разрешал строить воздушных замков и не рушил их работой на безликую корпорацию. И не жрал клубничное мороженое с Джо Лурье — тьфу ты, блять, Джо Лурье, лучше о нем вообще не вспоминать, чтобы еще раз не вырвало. Что в нем такого выдающегося? Французский выучил, букву "Р" по-пидорски умеет выговаривать? Так у него биологическое преимущество в этом. Мишель выше? Конечно. Всегда. Тони вряд ли вел бы себя нормально, если даже сейчас, в пост-похмельной апатии, не может представить, как с ней обращаться. Солнце греет и высвечивает розовым полосочку на ковре, Тони не греет душу даже телефон и вечные подлизывания от фанаток — зарядник он с собой не взял, и мертвый кусок стекла и железа ничего приятного сообщить не может. От скуки он сидит под душем, пока плечи не немеют от бьющих по ним струй, потом привычно размазывает по колену прозрачный обезболивающий гель и чистит зубы. Зарядник не взял, одежду не взял, нихуя не взял, но гель сунул в задний карман и не потерял, даже учитывая все свои эскапады. Приоритеты. Свою матовую черную карточку, кажется, тоже взял, но найти её не может. В конце концов, когда Тони уже готов вызывать горничную, стянувшую кусок пластика и доступ ко всем его деньгам, карточка находится между рамкой кровати и матрасом. В окно Тони так и не смотрит — пусть будет сюрпризом. Розетки он так, походя, проверил, и разъемы выглядели привычно. Значит, он все еще ходит под звездно-полосатым флагом. Знакомая речь в коридорах это подтверждает, а то, как высветленные блондинки гнусавят и тянут слова, намекает на западное побережье. Детектив из Тони по-прежнему никакущий, он просто много где был и много с кем спал — насколько успешно, вопрос для следующего раза. Он игнорирует портье и пару девушек совершенно нетанцевальной комплекции, — в том плане, что в танцы им дорога закрыта, и в том, что Тони под дулом пистолета не стал бы с такими танцевать — и выходит через боковую дверь. Монструозное вращающееся сооружение по центру доверия не вызывает. Даже не у самого Тони, а у его жалобно сжавшегося желудка. Закат уже проходит, оставляя на серо-сизом небе приятные персиковые ошметки, а Тони совершает кардинальную ошибку — позволяет себе засмотреться на эти пятна. Взгляд натыкается на огромную башню, похожую на вытянутый икс, приплюснутый сверху летающей тарелкой. Или на балерину, замершую в заебавшем за годы балета "Руки в третью, ноги в пятую" и тоже схватившую в руки это НЛО. Спейс Нидл. Тони близоруко щурится, выпускает воздух сквозь зубы и поворачивает направо, в противоположном направлении от башни. Понятно, блять, чем он руководствовался и как себе выбирал гостиницу — в пятнадцать лет во Франции это был вид на отель, в котором отмечали победу Мишель и Гладиаторы. И, по совместительству, вид на Эйфелеву башню, но этот уже сам примазался. Тони не за него платил. Сейчас это вид на Спейс Нидл. Ходит ли тут Мишель, непонятно, но эта параллель, хотя и натянутая, Тони выбешивает. Потому что, несмотря на всю натянутость, Тони слишком быстро её распознает и, шаркая не по сезону тонкими кроссовками, не может отделаться. Мишель — Статуя Свободы, Мишель — Спейс Нидл, Мишель все никак от него не отъебется.***
Сиэтл
Эту прекрасную субботу Мишель — в качестве исключения — проводит за барной стойкой, а не перед ней. Обычно перед её глазами мелькает белая рубашка бармена (или драная футболка с обрезанными рукавами, зависит от стиля заведения), а фоном поблескивают в свете лампочек бутылки. Сегодня Мишель в похожей ситуации — не барвумен, правда, а бариста. За спиной у неё полки, уходящие ввысь, на полках пачки с кофе, сиропы в стеклянных бутылках с помпами, рядышком — кофемашина и стеклянный граненый стакан для чаевых, а под стойкой — завернутый в крафтовую бумагу сэндвич с лососем и кремовым сыром, который она все никак не успевает дожевать. Сэндвич был особенным, и особенного в нем было то, что его лично принес, по-дружески сжав плечо, хозяин заведения. Улыбнулся себе в усы, притворился, что не видит разницы между Мишель и её сестрой, и очень мило поболтал с ней до начала смены. Чтобы прояснить ситуацию — на постоянной основе работала в кофейне именно Молли. С огромным энтузиазмом варила кофе, зарабатывала себе на дополнительные карманные и тратила энергию, неизвестно откуда берущуюся у подростков. Мишель все устраивало: кофейня очень ей напоминала об Орландо, вместе с которым она поспособствовала открытию. Владелец был надежный, кофе — вкусный, кофемашины всегда чистые... А Мишель с Орландо оказались теми самыми парнем и девчонкой, которых знают те, у кого просят помощи. "Сам не могу, но я тут знаю девчонку... Дать тебе номер?" Номера, конечно, давались. Мишель, конечно, помогала и с открытием, и с первыми сметами, и, пока популярность не пошла на спад, с пиаром тоже. В итоге получила массу плюсов. Завела отличного приятеля лет пятидесяти, любившего обсуждать Афганистан после порции виски с кофе, три года подряд пила свой капуччино за счет заведения — тоже, знаете ли, не шутки — и нашла Молли хорошую подработку. Но сегодня был особенный день. Сегодня сестра начала будить Мишель сначала визгом и топотом, продолжила бесконечными "Что? Нет! Да! НЕТ! Не может... А? А!" и добила прыжком с разбега в её кровать. — Мишель! — У меня день рождения? — Лучше! Молли вытащила изо рта Мишель прядь коротких осветленных волос, между повизгиваниями и прыжками наругав за то, что она не заплетает на ночь косичку, как мама учила. Еще старшая, называется. Мишель, выражая желание тут же покаяться и исправиться, пошевелила пальцами в районе уха, но коса сама собой не заплелась. — Сделала все, что могла. Что за праздник? — улыбнулась Мишель. Спать она любила, но видеть сестру счастливой любила сильнее. Вместо ответа Молли развернула к ней экран телефона с чьей-то стори. — Пьяный мальчик, — прокомментировала Мишель, подавив зевок. — Вдрызг. — Ну, — Молли заметно смутилась и развернула экран к себе, — что, прямо вдрызг? — Он нормально себя ведет... Но на глаза посмотри. — Да он всегда так смотрит! Это... — Тони, — закончила Мишель. — С "America's Got Talent". Какой-то недавний выпуск. — Это фишка! Он всегда так! — Всегда под градусом? Молли подобралась, проморгалась и, откинувшись на спинку кровати, то ли снисходительно, то ли заинтересованно, и жутко, жутко комично посмотрела на Мишель. А потом вспомнила, что что-то упустила, и еще поджала губы. — Всегда вот так! — ткнув в Мишель подушкой, затараторила она, — и он летит сюда, понимаешь? Он будет в Сиэтле. И я писала ему в инсте, он даже открыл, так что это могло бы не сработать, но я уже удалила сообщение и отписалась, так что... Мишель хрустнула спиной, развела в стороны согнутые в локтях руки и уперлась сонным взглядом в потолок. — ...И я реально отработала это, я притворюсь, что не знаю его, артисты всегда ненавидят своих фанатов, это же очевидно! А так будто я просто случайная — нет, не случайная, я знак судьбы! — Ничего подобного, — зевнув, вклинилась Мишель. — Я никогда своих не ненавидела. И, чтобы Молли не поняла не так — или, может, самой себе в подтверждение, добавила: — Не потому что они что-то сделали, и теперь вот ненавижу, просто... Прошедшее время. Пока были, все у меня с ними было хорошо. Молли носилась по комнате как заведенная, вскакивала с постели, опять садилась, складывая ноги по-турецки, забиралась на узкий неудобный подоконник (удобный был в кухне-студии и у Молли в комнате) и соскальзывала с него. Но тут замерла. — Да ну, — она склонила голову набок и с чисто инквизиторским пристрастием впилась глазами в лицо Мишель. — А ну не ври. Мишель подавилась очередным зевком. — В смысле?! Я никогда ничего плохого никому из них не сказала! — Это вежливость, это не то, — отмахнулась Молли. — Ты их ненавидела, я же тебя знаю. Не потому что ты плохая, просто... Тебе же было некомфортно. Иногда приятно, но они ведь лезут не иногда. А всегда. И выматывают, и лепят непонятно что из... Я не к тому, что ты плохая! — забормотала Молли, сочувственно сложив брови домиком. — Серьезно. У тебя было право на это. Это токсичная культура, реально токсичная. И то ли потому, что Молли не дала тишине стать давящей и неуютной, забив все своим щебетом, то ли из-за психоанализа, ударившего Мишель пыльным мешком по затылку, явно слизанного с чьего-то твита, а главное, выданного просто так, как таллончик в банке, то ли просто потому, что Мишель обожала сестру... Она милостиво согласилась подменить её на работе в кофейне, пока Молли строила схемы и планы по отлову Тони с "America's Got Talent". Мишель не сразу поняла, что её тревожит. Но на кухне, пока сонно намазывала авокадо на кусок хлеба, все-таки подняла на сестру глаза. Молли уже успела накраситься так, чтобы никто не заметил макияж и уложиться так, чтобы казалось, что она только что проснулась. — Молли, — уже серьезно позвала Мишель, — боюсь тебе разбить сердце, но ты тоже себя ведешь как фанатка. Молли замерла с кисточкой от персикового блеска, зажатой в пальцах, и одной накрашенной губой. — Я в курсе, — вздохнула она. — Но какой у меня еще выбор? Я же не буду вести себя так всегда? Правильно? — Мишель крутила над своим бутербродом деревянную перечницу, и Молли захотелось оправдаться. — Я все понимаю, но надо как-то запустить все. Как он увидит, что я другая, если не так? — Слушай, другая, — усмехнулась Мишель. Почему-то напряжение, чудившееся Молли в сестре, разом пропало и наконец дало ей спокойно вдохнуть. — Ты блеск-то размажь. Чтобы была на телефоне... — И в десять дома. — И не пей с ним, ладно? Молли расцеловала воздух вокруг её щек, откусила половину бутерброда, на который по замыслу должен был приземлиться еще и омлет, и захлопнула за собой дверь. Без Молли сразу стало тихо, будто утро поставили на паузу. И в этой паузе, между одним ударом сердца и другим, Мишель попыталась вспомнить, учили ли её пенить молоко на открытии кофейни. Был там такой мастер-класс с риском для кофемашины и гостей... Вроде учили.***
Молоко пенилось, корица сыпалась ровно по фильтру, а рисунков на пеночке с Мишель никто не требовал. Из панорамных окон можно было высмотреть Спейс Нидл, если хорошо постараться, а гости будто чувствовали, что у Мишель сегодня первый день. И, что удивительно, не пытались за это зацепиться, терпеливо ждали свои моккаччино с восемью шотами эспрессо и не устраивали истерик, когда заканчивалось миндальное молоко. Вплоть до самого закрытия все было хорошо, а потом Мишель умерла. С её склонностью к драматизации она бы именно так пересказывала эту историю — но почему-то так никому и не рассказала. Доброжелательный усатый товарищ оставил кофейню на ней и попросил принести ключи завтра на ужин. Услугу, строго говоря, оказал он, но ему почему-то захотелось отблагодарить Мишель — и еще раз убедиться, что она уловила все детали его сложного, противоречивого и страстного отношения к Афганистану. К тому же, скоро Рождество и Новый год. Закрывались в восемь, для зимы это поздно. Гостей, заглянувших в семь пятьдесят пять, когда кофемашина уже вычищена, а молоко убрано в холодильник, не оказалось. У Мишель был с собой пряный тыквенный латте, не такой вкусный, как из чужих профессиональных рук, зато с декафом. Все шло нормально. Все правда шло нормально. Мишель уже надела черную кожанку со странными, не до конца сведенными пятнами на светлой подкладке, замоталась в шарф, закрыла окна дорогущими ставнями из темного дерева — ставни, правда, разместили под стеклом, чтобы подчеркнуть, что функция у них исключительно эстетическая. Мишель сделала глоток идеального по температуре кофе, теплого, не обжигающего язык, но приятно греющего пищевод. Погрела руки о стаканчик. Посмотрела на отражение в витрине — огромная куртка, огромный шарф, тонкие ноги. То ли колобок, то ли модель Виктории Сикрет. А потом, кажется, инстинкты сработали. В шумных городах, где все вечно куда-то бегут, просто так стоять столбом — это необычно. Может, человек смотрит на небоскреб, который вот-вот обрушится. Может, ему всадили со спины нож, и нужно срочно вызывать скорую. Этот человек смотрел с другой стороны дороги исключительно на неё. Периферийное зрение выхватило темные волосы в куцем хвостике, бороду и широченные плечи. Мишель хватило, чтобы выбросить мужчину из списка потенциальных влюбленностей: у неё типаж с точностью наоборот, стройные и гладко выбритые блондины. Но он смотрел, и Мишель пришлось посмотреть в ответ. Про такие моменты сочиняют сначала песни, а потом некрологи — сердце, как водится, взлетело, камнем упало вниз и разбилось, впившись осколками в легкие и отрезав доступ к воздуху. Кофе, вопреки стереотипам, остался зажат в руке. Звуки отключились и смазались в непонятный гул. Брендон никуда не делся. Мишель моргнула — опять не делся, моргнула злее и агрессивнее — неловко вскинул вверх ладонь в кожаной перчатке. Мишель прекрасно знала, что она чувствует. Пять лет прошло, время, расстояние, краска для волос... Но ничего не изменилось. Ей до сих пор хотелось завалить Брендона на спину, для удобства обхватив коленями корпус, и придушить. А потом задушить ещё и труп. Он никуда не делся и не предпринял попыток к бегству, так что Мишель, чувствуя, как у нее начинают от ярости дрожать губы и руки, шагнула на пешеходный переход... И услышала среди смазанных звуков крик и рвущий барабанные перепонки гудок. Легковушка. Серая, незаметная, наверняка с заляпанным номером и чужим водителем. Куртка натянулась, и Мишель дернули назад и вверх за шкирку — как кота, решившего погулять по балконным перилам на десятом этаже. Липкий сладкий кофе залил черную кожу, стек по ней и впитался в узкие джинсы. Молли говорила, что они немодные. — Ты охренела?! — сзади дернули еще раз, крик стал громче и неприятнее: голос от страха и злости почти дребезжал, а его обладатель все тряс и тряс — с такой силой, что Мишель пришлось подняться на носки для баланса. — Дура, блять! Ты дура?! Куда ты прешь?! — Извините, — сглотнула она, — спасибо. Рука тут же её отпустила, а мужчина отодвинулся на пару шагов назад. Красный, желтый, желтый, зеленый. В кои-то веки из них двоих Брендон решил соблюдать правила. Темные волосы в хвостике, широкие плечи, ладонь, машинально потянувшаяся к печени — на куртке, которую он прислал Мишель, в этом месте на разрезы были криво нашиты термонаклейки. — То был не юноша, а муж, — вскинув брови, пробормотал Брендон. — Лапуля, ну куда? — Я не муж, — ошалевше ответил Тони. — И книжек не читал, не муж. Лапуля, — еще раз позвал Брендон. — Говорить будешь? Это был подходящий момент для того, чтобы умереть или грохнуться в обморок. Пульс не в лад зачастил, наваждение отпустило. Боль в сердце никуда не ушла, но шея, на несколько секунд передавленная воротом, задвинула её на второй план. Мишель посмотрела на свои джинсы с сожалением, на Брендона — кивнув, на не юношу, но мужа — с суровым прищуром, под которым он съежился и начал заламывать пальцы правой руки пальцами левой. — Тони? — переспросила она. Как следователь на допросе. — Тони, — тихо и почему-то отводя глаза, признался он. — Спасибо. Есть ручка? Сестре автограф нужен. — Нет, — на хриплом вдохе отозвался Тони. — Не ношу. — Жаль. И Мишель ушла. Нет, она нашла глазами свой стаканчик, механическим движением подняла его, выбросила в урну и посмотрела так, что никто не решился за ней последовать. И потом ушла. — Подожди! Стой, я... Я куплю ручку! — Тони дернулся и зная, что спиной Мишель его не увидит, зачем-то потряс банковской картой. — Купить?