***
Серкан нагло разлегся на диване, все еще щурясь. Играет с ее нервами, давя на чувство вины. — Клянусь Аллахом, Эда. Может, я уже больше никогда не смогу видеть. Глупости, конечно, но у нее сосет под ложечкой, от этой страшной мысли хочется зарыдать. Однако она совсем забыла о той стороне характера своего босса, которую люто ненавидела. — Серкан! Смотри! Серкан живо открывает глаза и оглядывается — выражение глупое, он понял, что его обыграли. — Кажется, ты снова видишь. — Да, похоже это так. Чудо, не иначе.***
Кровать, по непонятным Эде клише, они вынуждены занимать вместе. Серкан ворчит о том, что ему холодно, но Эде наплевать — она подождет, пока он уснет, и накроет его сама. Главное, чтобы он понял — в ее руках все еще есть власть. Но эта ввинчивая в ее мозгу мысль испаряется, когда она поворачивается к Серкану и видит его красные — то ли от перцового баллончика, то ли от затуманившей пелены страсти — глаза. Жажда. Голод. Холодная решимость. Кажется, она не зря спутала его с горными извращенцами. Его взгляд заставляет съежиться; на границе сознания, прежде, чем внутри нее завяжется какой-то жгут, она сравнивает его с Дьяволом, пришедшим по ее душу. Во рту становится неожиданно сухо, а бесстыдные глаза напротив вынуждают захотеть большего. — Эда. Хрипло, вперемешку с короткими стонами, ее длинные ногти царапают его широкую спину, волосы падают на обнаженные плечи, а взгляд Серкана все еще голодный. — Моя Эда. Он целует: жадно, мокро. Цепляет нижнюю губу и срывает с ее губ болезненный стон, на шее около пяти засосов. Метки, по правде говоря, тянутся по всему телу — следы его губ обозначают территорию, и Эда решает, межу этими минутами блаженства, убить его завтра. Утром их носы оказываются соприкоснувшимися, а холод морозит обнаженные части тела. Об этой ночи знают лишь стены горного домика на самом отшибе мира.