***
Театр освещался тысячами свечами в большой люстре над головами всего собравшегося совета. Все взоры были устремлены на сцену, где одиноко, но гордо выпрямив пышную грудь, исполняла свою арию, приехавшая и с восторгом встреченная петербургской публикой, знаменитая французская певица. Она пела о любви, и голос её — грудной и сильный, взлетал, казалось, под самый потолок, а затем, ударившись об него, стрелами мчался обратно вниз к сердцам публики и беспощадно пронзал их. Женщины, рассеянно помахивая своими веерами, как заворожённые слушали певицу, а груди их, обелённые пудрой, томно вздымалась, глаза увлажнялись от переизбытка тёплых эмоций и светили ярче, чем все свечи в зале. Мужчины, пусть и не понимали всей прелести и смысла любовной арии в силу своей чёрствости на чувства, наслаждались лишь голосом и прекрасной внешностью француженки, то и дело направляя на неё свои позолоченные бинокли и лорнеты и причмокивая губами от удовольствия. Только внимание одного молодого человека было занято другим. Т/и чувствовала его дыхание позади себя, ощущала его взгляд на своей голой шее с нитью жемчуга, на своих плечах, покрытых газовой накидкой. Она знала, что он смотрел, знала, как его глаза блестели в темноте ложи; и краснела от осознания этого, сдерживала непозволительную улыбку. Она безуспешно убеждала саму себя в том, что нынче Мишель Бестужев-Рюмин взял билет в их ложу лишь для того, чтобы быть дольше с её младшей сестрой — Мари. Но это было хрупкое убеждение самой себе, чтобы не чувствовать себя виноватой, и Т/и старалась свято в него верить. В последние месяцы подпоручик Михаил Павлович стал частым гостем в доме двух сводных сестёр. И в Петербурге пошли толки, что он имеет виды на младшую из Облонских, на Мари. Всем казалось это само собой разумеющимся: раньше молодых людей часто видели друг с другом в свете и в салонах, они часто танцевали на балах, да и, как говорили дамы, очень шли друг другу. И теперь, сидя в театре, Т/и чувствовала, что Петербургское общество порой вглядывается в их ложу с жадным интересом и непременно чего-то ждёт. Что-то такое должно было случиться, что казалось всему свету ясным, как день, и Т/и сама это знала. Она видела, как в этот вечер тряслась Мари, каким счастливым, но опасающимся взглядом она глядела на Мишеля: все ожидали, что в этот вечер Михаил Бестужев-Рюмин сделает младшей Облонской предложение. Но сам подпоручик, как казалось Т/и, не замечал или мастерски делал вид, что не замечает ходивших вокруг толков и направленных на него взглядов и ожиданий. Он улыбался, как обычно, блестя рядом белоснежных крепких зубов, звонко смеялся, запрокидывая голову, и казался ещё более уверенным в себе, чем всегда. После театра Мишель, по заведённой традиции, вызвался провожать девушек домой, следуя за ними в открытой коляске. Экипаж сестёр Облонских ехал впереди. Т/и видела, что Мари хочет говорить и, усевшись поудобнее, взглянула на младшую сестру. Та зарделась и, глупо улыбнувшись, спросила: — Как думаешь? Нынче? Обоим было понятно, что значило это «нынче». Мари была полна ожиданий признания Бестужева-Рюмина и, сама, боясь своего возможного счастья, пугалась этого «нынче». Т/и хотела говорить, но не могла: слова застревали у неё в горле. Она со стыдом вспоминала взгляды Мишеля в театре, все его знаки внимания в последние месяцы. Ей хотелось заверить сестру, что «нынче» будет, но она была уверена совершенно в обратном. На силу улыбнувшись сияющей Мари, которая больше ничего, кроме возможного своего счастья не замечала, старшая Облонская прислонилась лбом к холодном стеклу, стараясь усмирить своё быстро бьющееся сердце. Когда экипаж и коляска подкатили к подъезду, Мари схватила Т/и за руку, и та увидела в её глазах слёзы. Т/и пожала трясущуюся и холодную кисть сестры, и в это же мгновение решив, что пора это дело кончить, вышла из экипажа и позвала в свой кабинет, выпрыгнушвего следом из коляски, Мишеля. Мари, прижав пальцы к губам, провожала их взглядом; на сердце Т/и скребли кошки. Михаил Павлович не любил её сестру и не собирался делать предложения, и Т/и было обидно за это. В её кабинете Бестужев-Рюмин хотел было говорить, но Облонская, предупреждающе вытянув перед своей грудью руку и чувствуя, что она остаётся в последних силах, перебила его: — Послушайте, Мишель, — быстро начала она по-французски, словно боясь отступиться, запнуться, и сказать совершенно не то, что хотела, — я прекрасно знаю, что вы человек чести. Так не прекращайте быть им. Вы скомпрометировали мою сестру в обществе, от вас ожидают скорейшего прошения её руки и сердца. — Девушка невольно дрогнула, сама не веря своим словам. — Иначе вы опозорите и её, и меня. Вы знаете, что в нашей семье нет ближайших родственников по мужской линии, потому её руки вы обязаны просить у меня. Бестужев-Рюмин застыл, взявшись за спинку позолоченного стула и не сводя с девушки глаз. Брови его нахмурились в усердных соображениях, дёрнулась было губа, словно он хотел сказать что-то, а потом — в мгновение — взгляд его весь переменился: насмешка, страх, понимание мелькнуло в нём. — Не будем лукавить, — горячо сказал он, — что мы оба знаем, что сестру вашу я не люблю той любовью, с которой обычно идут под венец. Она мне сестра ровно также, как и вам… Т/и не знала, куда ей деваться: ей было радостно слышать то, что подпоручик в самом деле не любил Мари, но что-то неправильное было в его ответе, и девушке хотелось бежать прочь из комнаты, она желала, чтобы всё решилось само собою, без её руководства. — Вы позорите нас… — Запинаясь проговорила Т/и и устыдилась самой себя за это. — Вам дóлжно… Вы дали ей надежду… Вы должны удалиться… Лицо Бестужева-Рюмина вдруг всё исказилось каким-то отчаянием, он, видно, понял всё страшное их положение. — Это всё равно теперь, — небрежно ответил он, но Т/и успела увидеть, как дрогнули его губы, словно он хотел говорить другое. — Я уезжаю со своим полком. — Уезжаете?.. — Глупо повторила за ним Т/и, не совсем понимая, что он подразумевал под этим. — Точно так. — Подтвердил по-французски Мишель, и физиономия его с напущенным безразличием преобразилась: он широко открыл глаза, брови его дрогнули, и он, в мгновение пройдя комнату, оказался около Т/и. — Но вы знаете, чтó я имею вам сказать. Я люблю только вас и… Девушка вдруг всплеснула руками, ей хотелось оттолкнуть его от себя — она не могла, желала в порыве обнять его голову — тоже было нельзя. Боль, смятение выразились на её лице, и она воскликнула: — Ах, зачем вы всё мне говорите это теперь?! Вы страшный человек, Михаил Павлович! Бестужев-Рюмин схватил её трясущуюся ладонь и, не внемля её попыткам вырвать её, поднес к губам, обдавая горячим дыханием. По телу Т/и пробежали мурашки и она, почувствовав, что с этого момента уж полностью во власти молодого человека, перестала сопротивляться. — Я говорю это, потому что только вы можете повелевать моей судьбою, — шептал он, не отрывая жаждущего взгляда от её покрасневшего лица, — если вы скажите мне живи — я буду жить. Если вы скажите, что любите меня, как я люблю вас, то, клянусь вам, я вернусь в Петербург при первой возможности! Но если вы скажите мне исчезнуть с глаз ваших, вы уже более никогда меня не увидите, и я не посмею нарушить ваш покой. Ну же, Т/и, скажите мне что-нибудь! — Крикнул он, не заботясь о том, что их могут услышать. — Прошу вас, одно слово. Т/и казалось, что она погибла. Неожиданное признание, ожидание её немедленного ответа — всё было невыносимо. Она слышала, что сердце велит ей упасть в его объятия, но это было бы подло по отношению к бедной сводной сестре; она знала, что любовь к нему помогла бы ей дождаться его, но снова образ сестры вставал у ней перед глазами. Мужаясь, как бы не растерять последние свои силы воли, девушка тихо прошептала: — Ступайте прочь, Мишель. Он было, не веря своим ушам, глупо улыбнулся, но встретившись с её уверенным, надломленным взглядом, понял, что сказанное было не шуткой. Михаил задрожал всем телом и, сморщив лицо, упал девушке в ноги. Чувствуя, что ещё минута — и она сдастся, упадёт в глазах сестры и всего общества, Т/и выпростала свои руки из рук Бестужева-Рюмина, и, шурша юбками и утирая наворачивающиеся на глаза слёзы, выбежала из кабинета.***
Когда их вешали, она каялась, думая, что если бы в тот вечер она призналась ему в ответной любви и как человек имущий бы сказала ему: «Вернись ко мне!», он бы вернулся и был бы жив. Ей казалось, что в смерти его была виновата одна она.