Часть 1
30 октября 2018 г. в 03:37
Часть 1
***
В Ялту они решили добираться вдоль побережья. Путь неблизкий – около двухсот вёрст. По ровной дороге, да на хорошей лошади, да с привалами, чтобы дать животине отдохнуть – не больше пяти дней пути. Пешком, извилистыми прибрежными тропками, таясь от врангелевских патрулей – максимум неделя. Так говорил Яшка. А Ксанка-дура поверила. Теперь хоть все губы искусай, хоть проклятую цветастую шаль порви на клочки и пусти по ветру – быстрее не выйдет.
Шесть дней назад в посёлке Ак-Монай неразлучная четвёрка впервые надолго рассталась. Данька с Валеркой должны были отправиться в Ялту на старом рыбацком судне. Маленькая лодчонка при всём желании не вместила бы четверых. И как-то само собой получилось, что Ксанка осталась с Яшкой.
И всё-таки она плакала.
– Не реви! Мы проскользнём под самым носом у беляков! Только бы товарищ Грек не подвёл! Наладим связь с товарищами в Ялте, осмотримся, что да как. А вы появитесь ближе к основному делу, – Данька, переодетый в ветхую заплатанную рубаху, босой, загорелый, высокий, выглядел старше своих девятнадцати лет.
– Заодно зарисуем карту мелких береговых укреплений… в лучшем в-в-виде. – Валерка близоруко смотрел куда-то поверх Ксанкиной головы, словно боясь встретиться с заплаканным девчоночьим взглядом. И уже сурово, Яшке: – Т-т-ты береги её т-т-там.
«Там» – это здесь, на пыльной каменистой дороге за много вёрст от цели.
Ксанка с тоской смотрит на поблёскивающую вдалеке, под обрывом, серебристую полоску моря. Если повезло, Данька с Валеркой уже добрались до Ялты. Ждут. Беспокоятся. В то время как они…
1
На первый отряд врангелевцев Ксанка с Яшкой наткнулись сразу же в окрестностях Ак-Моная. Попытались убежать. Но пятеро татарских конников взяли их в плотное кольцо.
– Нэ стрэлять! – Пожилой татарин с белой полосой ткани на рукаве предупреждающе вскинул руку. – Кто такой? Куда идём?
– От табора отбились, дядька! Подзадержался я маненько, на берег пришёл, а там даже зола в кострищах остыла. Догоняю теперь.
– А дэвка где взял? Свёл дэвка с родымый хата?
Конники загоготали.
Яшка сверкнул белозубым оскалом, блеснул золотой серьгой, рванул ворот рубахи:
– Ой, свёл, дядька! Запала мне в душу цыганскую, мочи нет, по кусочкам жилы тянула! Вольный ром, дядька, а псом цепным готов был дом её сторожить. Два лета возвращался в деревню, на потеху всему табору, пока бежать со мной не сманил. Мэ джином, со ту ман камэса, мири камлы! – нараспев произносит Яшка, крепко сжимая тёплую Ксанкину ладошку.
Ксанка и раньше слышала от него цыганские словечки, некоторые даже выучила: «я», «меня», «моя» – разбирает она в певучей фразе. Но щёки предательски краснеют, будто не очередную строчку из Яшкиной песни услышала, а стыдное что-то, страшное… сладкое?
– Карошый дэвка! – хохочет татарин. – Румяный! Но тощый. Твоя брать, её в табор вэсти, цыганка дэлать, кормыть многа-многа.
Он делает знак рукой, и конники расступаются.
– Спасибо, дядечка, – пищит Ксанка.
– Ай да, птыц мелкый! Своей волей, дэвка, пошёл? Не скрал тебя цыган?
Ксанка чувствует, как напрягся Яшка. Сейчас бы рвануть вбок, сбить с седла крайнего левого конника – ишь скалится, тварюга! – и попытаться сбежать. «Догонят! Убьют! Не уйти вдвоём!» – отчаянно думает она и кладёт вторую руку на Яшкино плечо, приобнимая и одновременно успокаивая друга.
– Что молчыш? Али-таки скрал? – татарин нависает над ними, пряча в пышных усах неожиданно добродушную ухмылку.
– Нет, дядечка, сама пошла, – отвечает Ксанка. – Вот, – кивает на узелок, лежащий в пыли, – даже приданое собрала.
В узелке действительно лежат кое-какие вещи: сменная полотняная рубаха, завёрнутый в тряпицу окрайчик сала, кусок хлеба, фляга с водой да несколько головок иссиня-чёрного крымского лука.
– Малым-мала твой приданый.
– Какое есть, – шмыгает носом Ксанка. – Так мы пойдём, дядечка?
Татарин кивает.
– Ай, спасибо, дорогой! От всего ромского сердца спасибо! Счастья тебе, удачи, богатства и жизни долгой под небом! – Яшка улыбается и, не выпуская Ксанкиной ладони, подхватывает с земли узелок.
Они поворачиваются к татарину спиной.
Шаг.
Другой.
Вышли из кольца (лошади нетерпеливо бьют копытами, бряцают поводья).
Ещё несколько шагов.
– Обожды! – звучит сзади хлёсткий окрик.
Хорошо, что не выстрелом в спину остановил. Ксанка видит, как мгновенно каменеет смуглый Яшкин профиль.
Они оборачиваются. Оба – как на расстрел.
– Ловы подарок на свадьба! – кричит татарин.
Что-то пёстрое взмывает в крымское выцветшее от жары небо и, всплеснув кистями, падает в белёсую пыль.
– Дочка вёз, твоя нэвэст дарыть! Дэнь плохой, год плохой, жызнь плохой… ай, ром, берегы дефка! Дорог не ходы, край ходы. Патруль много, солдат много, злой много. Я злой малым меньше.
Татарин залихватски свистит, и конники, гикнув, срывают лошадей в галоп.
– Облагодетельствовал сиротку, гнида белая, – отплевавшись от пыли, поднятой копытами, шипит Ксанка.
Её трясёт.
Яшка поднимает цветастый шерстяной платок – алые маки по белому полю.
– Награбленным легко бросаться! Сидор Лютый тоже бусами разбрасывался, пока не сдох.
– Дура ты, Ксанка, как есть дура. Нашла, с кем ровнять, – миролюбиво шепчет Яшка, запихивая платок за пазуху. – Пожалел он тебя. Дочке, говорит, вёз.
– А знал бы, кто я, тоже пожалел бы? Или пристрелил бы, не слезая с коня?
– Пристрелил, – соглашается Яшка. – Только и ты бы его не пожалела.
И чудится красному бойцу Оксане Щусь, будто несётся она по крымской земле на своём боевом коне, под кумачовым знаменем и рубит белых вражин налево и направо. Вот мелькнуло перед ней морщинистое загорелое лицо старика-татарина. Взлетела звонкая сабля. Опустилась – наискось. Брызнуло горячей кровью Ксанке на рукав бушлата – вместо алой повязки, вместо ордена.
… Дэнь плохой, год плохой, жызнь плохой…
Льётся кровь в сожжённую солнцем землю – будто крупные алые маки расцветают в пыли под копытами лошадей. Семижды семь лет (а может статься, что и больше) не расти добру на этой земле.
– Пойдём, – морщится Ксанка, прогоняя странное видение. – Кстати, что ты там болтал по-вашему?
– Люблю говорил, милой называл, – скалит влажные зубы Яшка. – Жизни нет без тебя рому вольному!
– Дурак! А ещё друг называется! – фыркает Ксанка, поворачиваясь к цыгану спиной, чтобы скрыть румянец.
Не пристало бывалому красноармейцу Оксане Щусь краснеть перед лицом боевого товарища Якова Цыганкова.
И не видит Ксанка, с какой обжигающей тоской смотрит вслед Яшка-цыган.
Не хочет замечать.
2
Второй и третий дни проходят без приключений. Разве что Ксанка, поотвыкшая от ходьбы босиком, сбивает ноги до крови.
– Надо бы в деревню зайти, – мрачно говорит Яшка, встряхивая бутыль, на дне которой плещется несколько последних глотков воды. – Будешь?
Ксанка мотает головой, хотя пить хочется нестерпимо, до спазмов в пересохшем горле, а ситцевая косынка на голове насквозь промокла от пота. За изгибом тропы сквозь чахлые заросли кустарников и нагромождения валунов призывно поблёскивает море.
Ксанка без сил падает на обочину дороги, поросшую чахлой пожелтевшей травой.
– Искупаться бы! – жалобно тянет она.
Но тут же, спохватившись, замолкает. Не хватало ещё, чтобы Яшка поднял её на смех. Ведь идёт война, и беляки укрепляют Крым, и нужно побыстрее попасть в Ялту за этой чёртовой картой укреплений, а Данька с Валеркой уже небось на полпути к городу, и…
– Жалеешь, что пошла со мной? – И, не дождавшись ответа, Яшка протягивает руку. – Вставай, тут неподалёку жильё должно быть. Я карту смотрел, запомнил. Пойдём, раздобудем воды. Или на ночлег попросимся, хочешь?
– Нам в деревню нельзя, – Ксанка, стиснув зубы и словно не замечая протянутой руки, поднимается на ноги. – Забыл, что ли?
– Сапоги бы тебе.
Ксанка только вздыхает, с тоской вспоминая юфтовые сапожки, оставленные вместе с маузером и шинелью где-то в другой, бесшабашной и упоительной жизни.
Яшка зло сплёвывает что-то по-цыгански, хмурит брови. Ругается, видимо.
Будто бы Ксанка виновата в том, что ноги стёрла.
В стрельбе из нагана, в бешеной скачке она почти не уступала мальчишкам. В конную армию Будённого женщин не брали, однако для Ксанки сделали исключение. Была, правда, в продуктовом обозе толстая повариха баба Маня, да толклись у неё на подхвате несколько разбитных девах неопределённого возраста, за пачку махорки и кусок сахара готовых отдаться кому угодно. Но Данька строго-настрого запретил Ксанке водиться с ними: «Ты – не они, ты – дочь настоящего красного моряка». Чтобы избавиться от сальных шуточек и непристойных намёков, Ксанка по-прежнему коротко стриглась и туго стягивала куском холстины свою и без того небольшую грудь. На привалах бывшие Неуловимые спали чуть поодаль от остальных, спина к спине, укрываясь для тепла всеми шинелями сразу. А одного особо ретивого зубоскала, осмелившегося уточнить у Ксанки, как, дескать, её по ночам приходуют – разом или по очереди, Ксанка припечала коленом в низ живота. Да так, что тот пару дней мочился кровью и смотрел косо. Потом его убили и злая шутка забылась, но к Ксанке уже никто не осмелился приставать.
Данька Ксанку любил ревнивой опекающей любовью – как брат и как главный в ватаге. При каждом удобном случае хвастался ею перед красноармейцами: гляньте, моя сестра хоть и девчонка, но в бою ничем не уступает взрослому казаку. А Валерка злился. Говорил, что нельзя Ксанку как дрессированную обезьяну напоказ выставлять. «Сам ты обезьян! – обиделась однажды Ксанка. – Очкастый!» И не разговаривала с ним до самого вечера. На следующий день в бою Валерке рассекли бедро, и пока Ксанка суматошно перевязывала окровавленного друга, обида сама собой прошла.
– Ты чего улыбаешься? – Яшка исподлобья смотрит на неё.
– Мальчишек вспомнила, – Ксанка изо всех сил старается не хромать. – Помнишь, Валерка меня обезьяном называл?
– Нет.
– Ну, они с Данькой поругались ещё… Когда я на спор с двадцати шагов, почти не целясь, пулей в бубнового туза попала. Так даже ты не можешь!
– Могу.
– Спорим?
– Зачем? У нас всё равно нет нагана.
– Вот дойдём до Ялты, – горячится Ксанка. – И я тебе докажу.
От волнения она даже забывает хромать.
– Дойдём, – кивает Яшка. – Докажешь.
Он не хочет ссориться.
Августовское солнце зависло у них за спинами. Жара начинает отступать. В придорожных кустарниках пока ещё несмело подают скрипучие голоса цикады, будто тренируясь перед долгой крымской ночью.
– Странно, – говорит Ксанка. – Здесь так тихо, будто и нет никакой войны.
Через сотню шагов каменистая тропа над обрывом сворачивает на сельскую дорогу в рытвинах от конских копыт и с двумя плотно укатанными колеями. По ней идти легче, и Ксанка веселеет на глазах. А вот Яшка хмурится, внимательно изучая следы.
– Недавно здесь проскакал небольшой конный отряд. Держись ближе к обочине. Дам знак, сразу ныряй в кусты.
Ксанка настороженно кивает, заразившись настроением друга.
Нет лета для неё. Нет покоя. Нет отдыха.
3
Война настигает их сразу за поворотом.
Вдоль дороги, криво сколоченная из балок, возвышается виселица.
– Не смотри! – успевает крикнуть Яшка, но поздно: Ксанка увидела.
На поперечной балке плотно, один к другому, словно свиные окорока в погребе в богатый год, висят тела. В их раскрытых ртах деловито копошатся слепни, и зелёные мясные мухи роятся вокруг.
Ксанка, будто завороженная, подходит поближе.
Сквозь обрывки окровавленного исподнего на телах видны багровые кровоподтёки и ссадины.
– Не смотри, – безнадёжно повторяет Яшка, видя, как бледнеет Ксанкино лицо, и расширяются зрачки.
– Сволочи. Вот же сволочи! – шепчет Ксанка.
Но внезапно в её глазах зажигается радость:
– Это… Яшка, глянь! Это не наши! Да читай же ты!
На шее у каждого трупа висит обломок доски с криво написанными углём буквами.
– Смерть бур-жу-ям! – запинаясь, читает по слогам Яшка. – До-лой! Крым – Со-ве-там!
– Народ начинает подниматься на борьбу с беляками. Может, здесь в окрестностях есть такие же мстители, как и мы! Понимаешь? Они не сдались, они продолжают борьбу!
Яшка нюхает воздух.
– Воняют вроде несильно. И таблички не успели снять. Этим жмурикам не больше суток. Повесили их скорее всего ночью или рано утром.
– И что?
– Да то, что я меньше всего хочу, чтобы нас тут застукали. Беды не оберёшься.
Виселицу и соседнюю деревеньку они огибают по дальней дуге. Яшка оставляет Ксанку ждать за околицей, а сам быстро наведывается за водой.
– Колодец там один на всю деревню, больше не нашёл, – рассказывает, вернувшись. – Никакого отряда на постое не видно, лошади не ржут, собаки не лают, но народ весь какой-то зашуганный. Встретил по пути хромую бабку, но расспросить не успел: она так шустро припустила от меня огородами, только пятки сверкали. Я бутыль наполнил – и сразу к тебе. Пей быстрей и пойдём, нужно до темноты убраться отсюда.
Но Ксанка не торопится пить.
– Яшка, – строго говорит она, принюхиваясь к горлышку бутылки. – Ты сам напился? Этой воды? Много успел?
***
До берега моря они добираются уже в сумерках. Яшке совсем худо. Он несколько раз вызывал рвоту, сильно нажимая на корень языка, и теперь еле плетётся. Ксанка разрывается между желанием пристукнуть его и подставить плечо для опоры.
– Наперстянка, донник, болиголов, – выговаривает она ворчливо. – Как ты мог не заметить? Помнишь, Валерка нам книжку показывал? И как мы колодец в деревне травили, тоже забыл? Как над бурнашовскими конями потом причитал, будто они наши?
– Лошадей… жалко. Добрый конь для цыгана всё равно, что брат, – еле ворочая языком оправдывается Яшка.
Что ещё он может сказать? Партизанская жизнь научила их многому. Главное – обездвижить врага, нагнать на него страх. А для этого все средства хороши.
На Яшкино счастье по дороге им попадается небольшой родничок. Ксанка придирчиво нюхает намоченную в холодной воде ладонь, потом осторожно пробует на вкус.
– Можно, – наконец кивает она.
Яшка пьёт, вызывает рвоту, опять пьёт. Ксанка с тревогой наблюдает за ним.
– Как ты?
– Как висельник, – Яшка плещет себе водой в лицо, отбрасывает со лба мокрые курчавые пряди.
– Повезло, что сразу обнаружили. Иначе… – Ксанка зябко поводит плечами. – Хорошо подготовились крестьяне. А может быть, в окрестностях действует красноармейский отряд вроде нас? Прискачут врангелевцы на запах трупов, станут в деревне лагерем. Коней напоят, сами напьются.
– А ты и рада? – Яшка, прищурившись, смотрит на подружку.
– Всё одним врагом меньше. Или десятком врагов. Можно подумать, ты не рад.
За спиной у Ксанки закатное небо полыхает всеми оттенками пурпурного и алого с прочернью. И Яшка отводит взгляд.
– А если бы я… как они…
– Дурак ты, – отвечает Ксанка.
Они ужинают остатками хлеба и половиной луковицы, запивают водой. Яшку ещё подташнивает и большую часть своей порции он отдаёт Ксанке: мол, оставь на утро.
Камни и трава вокруг мокрые от росы. Оглушительно стрекочут цикады. Внизу, под обрывом, мерно плещутся тяжёлые тёмные волны. Огромное звёздное небо сливается со своим отражением в море и от этого кажется бесконечным. Если смотреть только вперёд, то можно представить, будто где-то внизу волна сейчас выносит на берег пригоршни ярких звёзд.
– Как красиво, – шепчет Ксанка.
Но утомлённый Яшка уже спит, положив голову ей на колени.
4
В Феодосии на конспиративной квартире им удаётся разжиться запасом еды и грубыми кожаными ботинками для Ксанки. А также – получить информацию о расположении береговых врангелевских отрядов до самого Судака.
Яшка доволен. Он, как сам это называет, поймал кураж: блещет зубами и серьгой, сыплет цыганскими словечками и, проходя на базаре мимо лотков со сладостями, умудряется незаметно стащить у толстой торговки горсть разноцветных тянучек.
Ксанке не нравится такой Яшка: чужой, отстраненный, похожий на цыгана из табора, которыми её в детстве пугала мамця. Она исподтишка дёргает его за рукав.
– Хочешь? – оборачивается Яшка.
Кажется, что конфеты плавятся от жара его смуглой ладони.
– Заплати, – шепчет Ксанка, сурово сдвигая белесые брови. – Ты вор, что ли?
– На холясов, мэ тут мангава, – примирительно говорит Яшка и повторяет по слогам куда-то в Ксанкино межбровье: – Не злись, я те-бя про-шу! Убудет с неё, что ли?
– Ты б еще коня свел, – ворчит Ксанка. – Ты ж красноармеец, а не…
– Цыган? – насмешливо вскидывается Яшка. – Ах, знать судьба, да мири́ ай да такая, ли дэвла́лэ, знать на роду ма́нге написа-а-ано, – дурачась, он посолонь обходит её, притопывая босыми ногами о брусчатку.
– Держи вора-а-а! – визгливо кричит за их спинами какая-то женщина.
И сразу же кто-то со всего размаху врезается в Ксанку.
– Пропусти, курва! – слышит она отчаянное ругательство и делает шаг в сторону, вместо того, чтобы повалить незнакомца на землю и остановить.
В следующее мгновенье беспризорник, прижимая к груди ржаной каравай, смешивается с толпой.
– Ой лышенько, ой, что робытся-то! – причитает торговка. – Люди добрыя, видали, каков стервец! Шлындался кругом, шлындался, и самый большой хлеб упёр, чтоб его собаки порвали-и-и!
Люди вокруг оглядываются, сочувственно кивают, охают, цокают языками и проходят мимо.
Поддавшись первому порыву, Ксанка нащупывает в поясе юбки бумажную ассигнацию.
Потом упрямо сжимает губы и делает вид, будто просто оправила складки.
– Денег пожалела? – с неожиданной язвительностью спрашивает Яшка, исподлобья наблюдавший за ней.
– Вот ещё, платить за него! – возмущённо восклицает Ксанка. – Мы в его годы уже вовсю банду Лютого гоняли! – и припечатывает презрительно: – Слабак!
Они выходят с рынка: Ксанка впереди, Яшка – чуть поодаль, словно не с нею. Молчат.
Послеобеденное солнце золотит крыши домов, плывут в дымке вечернего зноя пирамидальные тополя.
– Когда всё началось, моя дае носила под сердцем третьего, – вполголоса говорит Яшка. – Не знаю, брата или сестру, не довелось свидеться. Дадо увёл нас из табора, нашёл в деревне дом. Голодно тогда было вольным ромам, да и оседлым не легче. Рука у дадо лёгкая была, лошадей он ковал – загляденье. И от любой конской хвори заговорить мог. А у дае глаза были, что звёзды, и голос звонкий. И песен она знала – не перечесть.
Ксанка слушает, раскрыв рот, даже дышать старается потише: уж больно история похожа на сказку, которые вечерами в детстве слушала. Яшка с того дня, как к ватаге прибился, про себя и свою семью ни словечка не сказал. Сирота – и всё. Как Валерка. Как они с Данькой. Мало ли сирот после войны по сёлам и городам осталось.
– Этот голос её и подвёл, дае мою. Услыхал атаман местной банды, навроде Лютого, как она поёт, приказал тащить бабу к нему в баню. Дадо за вилы взялся, так его на пороге хаты положили, порубили шашками. Меня и брата не тронули, в угол зашвырнули да плетью стегнули слегонца, чтоб под ногами не путались. Повезло, что я башкой о ларь стукнулся и в беспамятство впал, а то б рядом с дадо лёг.
Ксанка ахает и тут же закрывает себе рот ладонью. Яшка смотрит куда-то поверх тополей, и лицо у него… не злое, нет… обречённое, будто перед расстрелом… каменное.
– Дае под утро вернулась, избитая, в разорванных юбках. Прилегла на печку, да так и не встала больше. Я за кузней яму для дадо копал, слышу: брат зовёт. «Яв кэ мэ, – кричит, – пхэно! Тут кровь на печи!» Я прибежал, в земле весь, смотрю: кровь струйками с лежанки течёт, на полу лужица собралась. Печка белёная была, в четыре руки мы с дае её белили… было бы для чего… – Яшка замолкает.
– А что потом? – не выдерживает Ксанка.
Яшка усмехается:
– Потом мы с братом из дома ушли бродяжничать. Сколько мне было? Да как этому мальчишке, который хлеб украл. Брату ровно на пять меньше. На рынках еду воровали, а повезёт – и кошелёк подрезать могли. Год проваландались так, слабаки слабаками, потом брат к другому табору прибился. Звали и меня, да поперёк масти мне такая жизнь встала. Добрался с ними до Старой Збурьевки, и соскочил. Среди местных тогда легенды про вас ходили, про ку-ку ваше.
Ксанка яростно трёт глаза рукавом рубашки.
– Ай, тэрэ якха сыр чиргиня… что притихла, ясноглазая? – всплёскивает руками Яшка. – Тут каждого второго спроси, он тебе ещё и не такое расскажет.
– У Валерки всю семью тифом выкосило, – не выдержав, всхлипывает Ксанка. – Сестрёнка у него была мла-а-а-адшая. И нашего тато, и матусю нашу… – она утыкается Яшке в плечо и рыдает сразу обо всех.
– Во я дура-а-ак, – растерянно тянет он, порывисто прижав её к себе. – Во я петух плешивый, собака позорная. Ай, романо дырлыны, ай, бэнг рогэнса, ничи мэ тутэр на мангава… ничего я тебе больше не скажу, рот свой поганый пучком осоки заткну, зашью нитками сапожными. Ну, успокойся, маленькая, не плачь!
От неожиданно ласкового слова Ксанка ещё сильнее заходится в рыданиях.
Редкие прохожие наверняка косятся на странную парочку: стоит девчонка белёсая, воет, словно по покойнику, протяжно воет, по-бабски. А цыган её по волосам гладит, шепчет над ней чего-то по-своему – то ли успокаивает, то ли ворожит посреди бела дня. Отводят глаза люди: у каждого свои беды, – и дальше по делам спешат. Но Ксанке всё равно, не видит их Ксанка. И Яшка ничего не замечает, кроме слёз боевой подруги своей.
И вроде выплакалась она – за все годы разом, – вроде успокоилась, а носом шмыгает, не хочет освобождаться из Яшкиных объятий. И мнится ей странное, забытое за время бесконечной войны: руки батьки, что когда-то её, маленькую, сонную, со двора в дом несли. И как покойно было в этих руках, будто в колыбели ивовой.
Только от рубахи батькиной махоркой и скошенной травой пахло, а Яшка… Яшка пахнет по-другому. Но чем – не разобрать. Ксанка прижимается покрепче, жадно втягивает ноздрями воздух. Ещё чуть-чуть, и уловит она этот запах, разгадает его, запомнит.
Но Яшка вдруг резко отстраняется.
– Всю рубаху мне слезами замочила, – смеётся. – Беда с этими девчонками.
И запах исчезает, смешиваясь с густым тягучим воздухом феодосийской улицы.
Ксанка чувствует, как опять алеют щёки.
– Высохнет, – бурчит она, отворачиваясь.
– Высохнет, – легко соглашается Яшка. – Тянучку хочешь? Воровскую, цыганскую, нечестным путём нажитую?
Ксанкины губы сами собой растягиваются в улыбке. Она принимает предложенную конфету, разворачивает и кладёт на язык. Рот сразу наполняется приторной сладостью – почти как в детстве.
– Пойдём, – говорит Яшка и, чуть помедлив, берёт её за руку.
И Ксанка не отнимает ладонь.
5
Из Феодосии вдоль побережья им выйти не удаётся: окрестности оцеплены татарской конницей и белогвардейскими патрулями.
Первый раз у Яшки и Ксанки получается складно повторить придуманную в начале пути байку про страстную любовь цыгана и селянки, что идут искать вольное счастье.
Но командир второго патруля – высокий худой беляк с рукой на перевязи – после получаса препираний и просьб выпустить их из города теряет терпение и хватается за кобуру. Потом приказывает двум солдатам отвести упрямую парочку обратно к городу и сдать с рук на руки предыдущему отряду – чтоб ненароком не сбежали.
Ксанка для вида ахает, пускает слезу.
– Кого ловим-то, баро? Али из тюрьмы сбежал кто, что честным людям проходу нет? – хмуро интересуется у конвойных Яшка.
– Кого надо, того и ловим, – отвечает один. – Будешь красть, и тебя поймаем.
– Да шпиёнов краснопузых гоняем, – второй оказывается более словоохотливым. – Вроде как подстрелили одного. На лодке, падла, по морю прошмыгнуть пытался. Теперь приказом свыше горы прочёсываем, вдруг покойничек-то не один был.
Яшка ловит Ксанкин перепуганный взгляд.
– Небось усы у того шпиёна были, батя, и будёновка набекрень? – ухмыляется во весь рот, поддерживая беседу.
– А тебе с того какая печаль? – вдруг настораживается солдат. – Иди, давай! – и прикладом винтовки Яшке в спину тычет.
– Да что рому до печали, коли ветер за плечами, – отшучивается Яшка.
– Вы б отпустили нас, дяденьки! – хнычет Ксанка. – Мы сами до города дойдём. Поняли уже, что нельзя. А вам туда-сюда зря таскаться, ноги сбивать.
– Не положено, – ворчит первый.
– Командир накажет, коли быстро вернёмся, – поддакивает второй.
– А вы в корчму какую загляните, по кружечке пивка намахните, вот время-то и пролетит, – Яшка кивает на горящие в полумраке огоньки пригорода. – Пересохло небось в горле, по такой-то жаре весь день шпиёнов ловить.
Конвойные некоторое время препираются, но уже ясно, что тащиться по пыльной жаркой дороге им неохота. И корчму они внезапно знают, и пиво там дармовое, особливо ежели пригрозить хозяину.
– Не обманете? – сурово спрашивает первый.
– Коренной зуб даю, батя! – скалится Яшка. – Разве ж мимо вас кто прошмыгнёт? Пойдём к какой-нибудь селянке на сеновал проситься, да, мири камлы? – он игриво толкает Ксанку в бок.
Конвойные в голос ржут, отпуская похабные шуточки. Видение наполненных глиняных кружек уже затуманило им разум.
Яшка и Ксанка понуро бредут по дороге, но, едва скрывшись за поворотом, не сговариваясь, быстро ныряют в кусты.
– Данька, Валерка, – побелевшими губами шепчет Ксанка.
– Пусть, – сквозь зубы отвечает Яшка. – Нам нужна карта крымских укреплений. Не зря ведь разделялись в самом начале. Если даже одного уби… ранили, второй уйдёт от погони. Или оба уйдут. Встретимся с ними в Ялте. Сейчас их искать – гиблое дело. Это не возле Збурьевки по знакомым тропам гонять.
Ксанка кивает.
– К тому же брехали беляки. Даньку с Валеркой так просто со свету не сжить. С ними третий был, Грек, помнишь? Если ранили, так его. Слышишь?
Прячась от каждой тени, они возвращаются на конспиративную квартиру.
Товарищ связной ничего об убийстве шпиона не знает, и больше к нему никто не приходил, но он подтверждает, что в городе неспокойно:
– Просто так вам отсюда, ребятки, не выбраться. У любого подозрительного человека проверяют документы.
– Вокзал! – вдруг осеняет Ксанку. – Среди толпы легче всего затеряться.
– По вагонам наверняка будут ходить. К тому же в сторону Джанкоя пассажирских составов сейчас мало.
– Мы поедем на товарном, – решает Яшка. – Они как раз идут ночью.
6
Ксанка боялась, что во время осадного положения товарные вагоны будут усиленно охраняться.
Однако то ли им наконец-то начало везти, то ли беляки были уверены, что через линию обороны не просочится ни один диверсант, но состав ближайшего товарняка охраняло всего лишь четверо часовых: два в голове, два в хвосте.
В сумерках Ксанке и Яшке удаётся улучить момент, когда часовые скрываются на одной стороне состава, и пробраться в один из фуражных вагонов.
Растянувшись на мешках с зерном, Ксанка блаженно вытягивает гудящие от усталости ноги.
– Поспи, если хочешь, я покараулю, – предлагает Яшка.
Ей действительно хочется спать. Поэтому, взяв с друга слово, что он разбудит её через несколько часов, Ксанка проваливается в блаженное забытьё.
Просыпается она от солнечных лучей, бьющих в лицо сквозь дощатые стенки вагона. Под Яшкиной курткой тепло и уютно.
– Где мы?
– До Джанкоя далеко, – улыбается Яшка. – Поезд долго стоял на каком-то перегоне, я уже начал беспокоиться, что шмонать будут. Но обошлось.
Ксанка всматривается в его посеревшее от усталости лицо и чувствует, что начинает злиться. На саму себя.
– Почему не будил?
– Покараулить хотел, подумать… в тишине.
Они быстро завтракают хлебом с тоненькими кусочками сала и вчерашними тянучками, запивают водой из фляги, потом Яшка достаёт из-за пазухи карту.
– Сейчас будут окрестности Тузлы, и поезд начнёт тормозить. Соскочим с него – и пешочком до Курман-Кемельчи, вёрст тридцать, не больше, – его смуглый палец с обломанным ногтем скользит по нарисованным дорогам. – Там можем пересесть на состав до Симферополя. Будет даже быстрее, чем пешком вдоль моря.
Ксанка кивает. В утреннем зыбком свете вчерашнее беспокойство за брата и Валерку несколько поутихло. В конце концов, не из таких передряг выпутывались.
Поезд слегка тормозит, они, сгруппировавшись, выкатываются на насыпь. Яшка – чуть раньше. Встаёт и, вытерев о кумачовую рубаху свежие ссадины на ладонях, помогает подняться Ксанке.
– Ты как, цела?
– Можно подумать, в первый раз, – ворчит она, отряхиваясь. – Коленку только немного поцарапала.
Ей приятна Яшкина забота. Особенно сейчас – когда рядом нет остальных друзей.
Поезд, выпустив клубы пара, исчезает за поворотом. Ксанка видит высунувшегося из последнего вагона беляка-конвойного и насмешливо машет ему рукой. Состав уже далеко – случайная пуля не долетит.
Они собирают выброшенные пожитки. Промывают ссадины водой из фляги. Яшка приносит Ксанке растрепавшийся на ветру платок.
– Выбросить бы, – говорит она. – Что я – деревенская баба, таскать его на плечах?
– На свадьбу наденешь, – скалится Яшка. – Вот победим белых, юной невестой, деревцем гибким пойдешь под венец.
– И поп меня кадилом по лбу – хрясь! – пытается отшутиться Ксанка. – Пошто, Оксана Батьковна, религию опиумом для народа считали, наших бравых офицеров шашкой рубили?
Они перебираются через насыпь и сквозь густую траву сворачивают на сельскую дорогу. Одежда сразу намокает от росы.
– Ну не под венец. На роспись, – не унимается Яшка. – Война закончится, Валерию Михайловичу комнату в городе дадут – чистую, светлую, с высокими потолками. Падёт он на колени перед братом твоим, отдай, скажет, мне руку сестры своей Оксаны. Ай, тэ дэл о Дэвэл э бахт лачи! Счастья вам и детей побольше!
– Причем здесь Валерка? – удивляется Ксанка. – Он – мой боевой товарищ, как… – она запинается, – как и ты.
– Ну, другого найдёшь, – внезапно светлеет лицом Яшка. – Высокого, затянутого в портупею, красивого, сильного, что твой жеребец вороной!
– Яшка, – вдруг серьезно говорит Ксанка. – А как по-вашему, по-цыгански попросить кого-нибудь замолчать?
– Зачем тебе?
– Тебя хочу заткнуть… вежливо.
– А! – Яшка хитро улыбается. – Ну тогда говори мэ тут камам, миро камло…
– Мэ… тут… камам, – спотыкаясь на каждом слове, начинает Ксанка.
Но понимает, что, кажется, Яшка её разыгрывает – уж больно счастливой выглядит его физиономия, – и замолкает, ускоряя шаг.
– Обиделась?
– А что ты меня… сватаешь, кому ни попадя?
– Не буду, не буду сватать! Ай-нэ, сам на тебе женюсь! По-настоящему! – залихватски хлопает себя по бёдрам Яшка и тут же морщится от боли в ладонях. – Паду в ноги Даньке: отдай за меня сестру свою, Оксану. Разве он откажет мне, такому молодцу?!
– На боевых товарищах не женятся, – ворчит Ксанка.
Но внутри неё разливается неожиданное тепло. Вот закончится война, и кто знает, как всё сложится.
7
До окрестностей Курман-Кемельчи их подвозит на телеге местный крестьянин.
Усталый Яшка падает в подстилку и сразу засыпает. Ксанка беседует с попутчиком о ценах на зерно, жарком лете, выгоревших на солнце коровьих пастбищах. Но разговор сам собой сворачивает на наболевшую тему: что всё-таки будет, если красные опять возьмут Крым.
Ксанка еле сдерживается, чтобы не начать агитацию. Тем более что крестьянин – пожилой мужчина на шестом десятке – настроен крайне решительно.
– Что будет? – степенно рассуждает он, затягиваясь самокруткой. – А ничего не будет. Корову у меня отымут – раз, поле обрежут – два. Как бы самого не прибили под шумок. А даже ежели в этот раз они с добром придут, мне от этого ни горячо, ни зябко. Война как-никак, не баран чихнул. Пожгут всё, порушат. Кто ж заново строить будет?
– Они и построят, – встревает Ксанка. – Землю – крестьянам, фабрики – рабочим. Будем жить вольно, никому в пояс не кланяясь.
– И кто ж тебе, девка, так голову задурил? Таким как ты, у кого за душой ни копейки, окромя узелка за плечами, легко языком молоть. А я с жинкой почитай четверть века душа в душу прожил, хату построил, двух сынов вырастил, дочку вон в Курман-Кемельчи замуж отдал, на сносях она, первенца ждёт. И где теперь мои сыны? Младший оболтус, вроде тебя, теми же словами бросался. Как врангелевцы Крым взяли, в Джанкой убёг, лучшей доли искать. Где он сейчас, неведомо. Второго – тут, на месте, в ополчение забрали. А ну как судьба им встретиться, да только с разных сторон? Кого нам с жинкой привечать, кого хоронить?
Ксанка молчит. Внутри неё кипят яростные правильные слова, но она не может обрушить их на голову случайного попутчика, не выдав себя.
– А твоего цыгана из табора на войну уведут, что делать будешь? – продолжает крестьянин. – Конский след в пыли целовать? Босиком за ним побежишь?
– Может, и побегу.
– Дура ты, девка. Молодым любиться надо, пока кровь бурлит. Детей рожать. Коло на яблоню возле хаты вывешивать, чтоб аисты гнездились. На войну да на ненависть сердце потратишь, как потом жить?
До недавнего времени Ксанка про такое будущее и не задумывалась ни разу. Вначале было нужно выживать, сейчас – добраться до Ялты. И так всегда – шаг за шагом, цель за целью. Ксанка отстранённо покусывает сухую травинку. Неужели когда-нибудь настанет для каждого из них то самое счастливое «потом»? Данька женится на какой-нибудь хорошей девушке, похожей на маму. Валерка тоже себе кого-нибудь найдёт, а Яшка…
Яшка спит, раскинув руки. Свежие ссадины на ладонях покрылись коричневой корочкой. Поддавшись внезапному порыву, Ксанка берёт с воза вторую травинку и легонько обводит метёлочным кончиком контур Яшкиных губ. Тот, не просыпаясь, взмахивает ладонью, отгоняя «муху».
– Любишь его? – улыбаясь, спрашивает крестьянин.
Ксанка вспыхивает, открывает рот, чтобы разразиться гневной отповедью, но потом спохватывается, что чуть не нарушила «легенду», и отвечает коротко:
– Да.
– Тогда увози. Цыган твой молодой, горячий, тронь – обожжёшься. Сложит буйную головушку в степях, воронью на радость. Пусть не в табор идёт, а на судно просится – хоть матросом, хоть палубу мыть да котлы топить. Пока ещё суда ходят. И ты с ним как ниточка за иголочкой. Не будет вам среди войны настоящего счастья.
Ксанка молчит. Вспоминает хутор, на котором прошло её детство. Как мамця хлеба из печи доставала, а батька дрова на заднем дворе рубил. Любили ли они друг друга? Почитай два десятка лет бок о бок прожили, и ещё трижды столько жили бы, если бы не война.
Данька, он на батьку похож – упрямый, сильный. А она, Ксанка, на кого? Мамця всю жизнь в селе жила, лихого человека да злого глаза боялась, всегда пряталась в хате, когда свинью кололи, – жалела. Увидала бы она, как доня любимая, зоренька ненаглядная, на всём скаку живого человека наискось шашкой разрубает, – что сказала бы? Радовалась бы, что батькину кровь доня с родной земли реками чужой крови смывает? Или отшатнулась бы в ужасе?
Горько Ксанке, комок в горле застрял – видно от пыли степной, проклятущей, что вокруг телеги клубами вьётся. Из седла-то во время скачки её особо не замечаешь, алая пелена глаза застит, сердце в такт лошадиным копытам стучит: гори! живи! Но что от костра остаётся? Лишь пепел на ветру.
А степное небо над головой ясное-ясное, облачка лёгкие по нему плывут, сверху на Ксанку смотрят: живи, мол, дура-девка, сколько тебе сроку отпущено. Только как жить по-другому на этой полыхающей от пожаров земле?
В лицо задумавшейся Ксанке тычется какая-то назойливая мошкара, она взмахивает рукой раз, второй.
Яшка тихо смеётся, приоткрыв глаза. В его руке – травяная метёлка на длинном стебле.
– Думала, я не замечу, как ты меня щекочешь? Настоящий цыган спит вполглаза, ест вполприкуса, жёнку в шатре любит – и то прислушивается.
– Вот я тебя сейчас! – притворно злится Ксанка.
Она рада, что Яшка отвлёк её от грустных мыслей.
– Милые бранятся, только тешатся, – благодушно замечает крестьянин. – Вас в Курман-Кемельчи высаживать?
– Да не, дядько, мы на окраине сойдём. Табор мой неподалёку в степи стоит, – Яшка зевает во весь рот. – Ох и хорошо я выспался у тебя в телеге!
– Долгонько-то тебе, чернявый, в шатре прислушиваться пришлось, до самой зорьки, видать... любились.
Ксанка вспыхивает от грубого намёка, прячет лицо.
– Ай, дядько, я – цыган честный, девок портить не приучен. Вот до табора доберёмся, свадьбу отгуляем, тогда и в шатёр можно. Только с такой красавицей всю жизнь караулить придётся, как бы не скрали лихие тати.
– Вот и карауль, – неожиданно строго говорит крестьянин, натягивая вожжи. – Раз она за тобой пошла, ты ей теперь – и муж, и брат, и тятька с мамкой.
– Буду, дядько, не видать мне света белого, коли вру! – Яшка легко спрыгивает с остановившейся телеги, бережно подхватывает Ксанку на руки, ставит на землю. – Спасибо, что подвёз! Долгих лет жизни тебе и родным твоим!
– Чудеса, первый раз такого цыгана вижу, который девок не портит да добра желает. И ты тогда здоров будь, чернявый, и ты, – он подмигивает Ксанке, – белобрысенькая. Детки-то, небось, полосатые пойдут, что котята?
– Да хоть в крапинку, всё одно кровь родная, – отшучивается Яшка.
– Умеешь ты зубы заговорить, – замечает Ксанка, когда телега скрывается в клубах пыли.
– Доброе слово любому приятно.
– Как же ты тогда беляков рубишь? Поговорил бы с ними, убедил… А то р-р-раз с плеча шашкой, два – из нагана пулей…
Яшка внимательно смотрит Ксанке в глаза.
– Хочешь знать, как я людей убиваю и себя до сих пор человеком чувствую?
Она до крови закусывает губу, но взгляда не отводит.
– Первое время я дадо своего вспоминал и дае свою. Блевал после первых убитых хуже, чем от воды порченой. Ненависть в себе холил, лелеял... вырастил.
– А сейчас?
– Про вас думаю. Ведь тот, кого я однажды пожалею убить, Даньку с Валеркой жизни лишит, не поморщится, а тебя… – Яшка запинается. – Не маленькая уже, знаешь, что на войне с девкой сделать могут, коли в плен возьмут. Это похуже смерти будет.
– Яш, а Яш, – вдруг с тоской говорит Ксанка, запрокидывая голову в небо. – Когда же всё закончится?
Вместо ответа он бережно приобнимает её – вполне по-братски и немного иначе, чем по-братски. И некоторое время они так и идут – рядом, плечо к плечу.
8
Ближайшего товарного состава до Симферополя приходится ждать долго. Заночевав в чахлом кустарнике возле насыпи, они продолжают брести вдоль железной дороги, стараясь таиться от возможных патрулей. Но в степи, насколько хватает взгляда, не видно ни одной тёмной точки.
Небо постепенно затягивается тучами. Уже не так жарко, как было в предыдущие дни, но воздух ощутимо сгущается.
– Как бы грозу не нагнало, – беспокоится Яшка. – Парит-то как.
Гроза в степи – гиблое дело. Вокруг сплошная пелена дождя, молнии бьют в землю. Остаётся только упасть, закрыть голову руками и ждать. Или – скакать на лошади во весь опор, надеясь, что пронесёт. Только на своих двоих от молний особо не побегаешь.
Земля под ногами легонько вздрагивает.
– Поезд! – Ксанка успевает выкрикнуть первой.
На щебень падает несколько первых тяжёлых капель.
Под порывами ветра, пригнувшись, они карабкаются на насыпь и распластываются среди камней и песка. Когда состав проносится рядом с ними, Яшка жестами командует: «Вперёд!»
Ксанка рывком вскакивает, бросается к поезду, хватается за выступающую часть вагона, на руках подтягивается выше. Узелок с пожитками она держит в зубах. Резкая боль в мышцах заставляет сердце забиться чаще: а вдруг именно сейчас руки не выдержат и выпустят металлический поручень?
Уже стоя на узкой подножке, Ксанка хватается за край вагона, ещё раз подтягивается – и всем телом наваливается на маленькое окошко. Рама поддаётся не сразу, но всё-таки поддаётся. Ксанка протискивает себя внутрь, в пахнущий лошадиным духом полумрак.
Первое, что она… нет, не слышит сквозь рокот далёкого грома, а скорее ощущает кожей и внезапно проснувшимся солдатским чутьём, – щелчок взведённого курка.
– Руки вверх! И спускайся. Но так, чтобы я видел.
Ксанка спрыгивает на подстилку и медленно поднимает руки. Из-за дощатых перегородок слышится испуганное конское ржание. Конечно, в вагоне с лошадьми обязательно должен кто-то находиться – вдруг животные испугаются и покалечат друг друга? Остаётся надеяться, что Яшке повезло больше.
– Не убивайте меня, дядечки, – выплюнув узелок, плаксиво заводит Ксанка. – Я бы сама никогда… у меня мамка болеет… а денег на билет нет… да и билетов сейчас не достать… вот я и…
Ксанкины глаза постепенно привыкают к полумраку. Беляков внутри двое: старый и молодой. Тот, который помоложе, сейчас держит её на мушке. Плохо, очень плохо.
– Что тут? – Беляк брезгливо пинает сапогом узелок.
– Подарок мамке, платок. Я заработала… месяц полы мыла, за детьми глядела… а потом дядько приехал, говорит, заболела мамка твоя… тиф у неё. Вот я и сорвалась, – Ксанка лихорадочно вспоминает карту.
– В Симферополь? Откуда?
– Из Джанкоя, дядечка. Там я в семье одной работала. Знаете, как тяжело на чужих людей спину гнуть? А мамка моя под Симферополем в селе живет.
– Из Джанкоя, говоришь? Почему там на поезд не села?
– Я же говорю, денег мало, билетов нет, поезда людей не возят… – она натурально всхлипывает и делает несколько робких шажков вперёд. – Вы не стреляйте только, дядечка. Я тихонечко сойду, будто меня и не было.
Беляк немного расслабляется, широкая ухмылка растягивает его рот до ушей.
– А за перевоз-то хватит расплатиться?
– Оставь девчонку в покое, – мрачно говорит второй.
– Всё отдам, что захотите, только не убивайте, – канючит Ксанка.
Шажок… ещё один.
– Видишь, как просит-то? Послушная, ласковая, молоденькая…
Воспользовавшись тем, что внимание беляка на несколько секунд ослабело, Ксанка делает отчаянный рывок вперёд. Первым ударом она выбивает оружие, и локтем целится в солнечное сплетение. Хрипящий беляк складывается пополам, падая ей под ноги. Лошади испуганно бьются в стойлах.
– Эй, девка, ты не балуй-то, – приподнимается с места тот, который постарше.
Ксанка молниеносно подбирает с пола маузер и наставляет на него.
– Руки, дядечка! Держите так, чтобы я видела. Живо!
– Дура, не стреляй, затопчут ведь!
Ксанка, не отводя от него дула, ногой отпихивает молодого в сторону.
– Сколько вас тут? Говори! Ну?
Она замечает какое-то движение и, не раздумывая, нажимает на курок. В шуме поезда, раскатах грома и бесновании лошадей выстрел почти не слышно.
– С-с-сука, – старый беляк хватается за раненую руку.
– Так сколько?
Позади него в другое окошко проскальзывает внутрь вагона какая-то тень. Через мгновенье на голову раненого опускается обломок кирпича.
– Яшка! – радостно кричит Ксанка. – Ты цел?
Вдвоём они связывают беляков обрывками их собственной одежды, затыкают им рты и обыскивают.
– Удачно ты попала, – ухмыляется Яшка, доставая из карманов табак, большую плитку шоколада, две коробки с патронами и перепрятывая их к себе. – А я как дурак среди тюков каких-то поныкался, решил тебя искать. Как выстрел услышал, голову от страха потерял, думал, случилось что.
Ксанка наспех перематывает своей косынкой плечо старого беляка.
– Он заступился за меня перед другим, – поясняет, поймав Яшкин взгляд.
– Тогда зачем ты в него стреляла?
– Убить меня хотел. Держи, – она протягивает Яшке второй маузер. – Теперь мы оба вооружены. Не знаешь, какая охрана у состава?
– В моём вагоне было пусто. Но мы не знаем, кто едет в соседнем. Так что оружие не помешает.
Над их головами слышен странный звук, будто тысяча пуль одновременно ударила по крыше.
– Дождь! – Яшка старается перекричать шум. – Мы въехали в грозу!
Лошади хрипят и бьются в перегородки. Волна паники достигает высшей точки и перекинулась на весь вагон. Под копытами ломаются доски ближайшего стойла.
– Если мы их не успокоим, они затопчут нас и вырвутся наружу! – восклицает Ксанка.
– Ты умеешь успокаивать лошадей?
Раскат грома заглушает её последние слова. Но Яшка понял.
– Сейчас вернусь, – машет он руками, потом подпрыгивает и исчезает в окошке.
На какое-то время Ксанка остаётся одна.
Потом сквозь проём внутрь проталкивается что-то большое, белое и шмякается на пол. Следом появляется Яшка. Мокрая рубаха прилипла к телу, с кучерявых прядей текут тонкие струйки воды.
– Тут наощупь какие-то тряпки. Рви их на куски и завязывай лошадям глаза.
Ксанка зубами и ногтями вскрывает влажный тюк. В нём оказываются какие-то тряпки.
– Что это?
– Какая разница? Делай как я! – Яшка хватает первый попавшийся кусок и бросается к ближайшему стойлу. – Ай, хорошая лошадка, яв дарик гожо грай… злые люди напугали тебя, гром гремит, дождь капает… А вот я тебе сейчас глаза перевяжу, чтоб ты на это не смотрела…
Половина Яшкиных слов теряется в общем шуме. Поезд проносится через грозу, не сбавляя ход. Ксанка, ласково приговаривая, обматывает тканью морду второй лошади. Гладит ладонью вздрагивающую тёплую шею.
– Ну, потерпи, хорошая моя.
Лошадь фыркает, нервно раздувая ноздри.
Всего в вагоне восемь дощатых загонов, но два последних пустуют. Поэтому Яшка с Ксанкой управляются быстро.
Когда они заканчивают, лошади ведут себя гораздо спокойнее.
– Ты карауль пленных, – говорит Яшка, заталкивая за пояс один из трофейных маузеров, – а я пока на разведку в соседний вагон схожу. Не хочу неожиданностей.
– Хорошо.
Он опять протискивается в узкое окошко и исчезает. Ксанка находит на полу вагона местечко посуше, садится, опираясь спиной на тюк, вытягивает ноги. В блеске сверкнувшей молнии она видит, что один из беляков уже очнулся и с ненавистью смотрит на неё.
– Только дёрнись, – ласково произносит Ксанка. – Яйца отстрелю. Понял, дядечка?
По-хорошему надо бы вынуть у пленного кляп и допросить, но ей лень делать лишние движения.
Яшки нет долго. Ксанка уже начинает не на шутку беспокоиться, когда внутрь проскальзывает знакомая фигура, обдав её холодными дождевыми брызгами.
– Ну что там?
– Всего в составе пять вагонов, – наклонившись к ней, докладывает Яшка. – Последний – с каким-то тряпьём, потом наш. В теплушке ближе к паровозу едет компания офицеров – пьют, шумят, режутся в карты. Видно, на побывку. Есть ли среди них раненые, я толком не разглядел.
– А что в соседних? – спрашивает Ксанка. – Тоже офицеры? Если они услышали выстрел, то на первой же остановке…
– Не услышали, – Яшкин голос звучит как-то странно. – Соседние вагоны доверху забиты трупами.
9
Идея увести пару лошадей, как ни странно, первой приходит в голову Ксанке. Тем более что в пустых стойлах находятся сёдла и полные комплекты сбруи.
– Бросим их потом у какой-нибудь деревни. Крестьяне спасибо скажут.
После известия о трупах Ксанка неожиданно спокойна. Мертвецов она не боится – разучилась. А погибших нужно хоронить. Ксанка испытывает к белякам что-то, вроде уважения – не бросили, значит, своих на поле битвы. Ведь намного проще было бы оставить их там, чем переправлять по августовской жаре почти через весь Крым. Видимо, из госпиталей везут… или наши уже начали наступление, не дождавшись карты?
Гроза постепенно стихает. Лишь редкие капли дождя стучат по крыше.
– Допросить бы… этих, – кивает Ксанка на пленников.
– Я займусь, – вызывается Яшка, доставая из-за пояса нож. – А ты пока оседлай лошадей. Вдруг они нам скоро понадобятся.
Она даже рада, что не придётся этого видеть. Отчего-то злой Яшка, Яшка-солдат, способный одним выстрелом раздробить голову противнику, ей сейчас неприятен. Ксанка идёт к загонам, гладит каждую лошадь, пытаясь наощупь определить, насколько та хороша в скачке. Им нужны самые лучшие – как всегда.
Пока Ксанка, не торопясь, прилаживает к выбранным лошадям сбрую, до неё доносятся голоса: Яшкин – высокий, гортанный, со стальными нотками, и другой – вначале тоже гордый и злой, но спустя некоторое время – захлёбывающийся, скулящий. То, что Яшка умеет допрашивать, Ксанка знает наверняка. Как знает, что выбрал он молодого пленника – горячего, неопытного, которого легче всего сломать. И который хотел по-мужицки позабавиться с ней, Ксанкой. Сейчас бы радоваться, что вот она – заслуженная кара для белого отребья. Но Ксанка отчего-то не может.
Уже полностью оседлав лошадей, она задерживается в пустом стойле, пережидая, пока голоса затихнут.
Когда до её плеча в темноте дотрагивается чья-то рука, Ксанка вздрагивает.
– Состав формировали под Перекопом. Там была какая-то стычка. Белые попытались прорвать осаду, но потерпели поражение, – деловито докладывает Яшка. – Несколько теплушек с тяжелоранеными оставили в Джанкое, там же подцепили вагон с лошадьми. Так что наши молодчики сами были не в курсе, с кем по соседству едут. А лошадки-то, между прочим, непростые, офицерские. Везут их аж на курорт в Тырнаке, чтобы выздоравливающие господа могли морскими видами из седла любоваться напоследок.
– Вот и мы тоже полюбуемся. Скоро должны добраться. Карта у тебя? – Ксанка поворачивается и случайно утыкается в Яшку. – Пусти.
– Чего ты?
– Вещи надо бы собрать.
Поезд резко сбавляет ход. Вагон дёргается, и Ксанка, сама того не желая, падает в Яшкины объятья.
– Не трогай меня! – от мысли, что на его руках, возможно, ещё осталась чужая кровь, Ксанку внезапно начинает тошнить.
– Не буду, – Яшка вжимается спиной в перегородку, давая ей пройти.
Они на ощупь выводят осёдланных лошадей из загонов. Ксанка нашаривает на полу узелок, приторачивает к седлу. Лошади ведут себя на удивление спокойно, но повязки с них пока не снимают.
Ксанка рада, что в вагоне темно. Она не хочет смотреть, во что превратился беляк, которого допрашивал Яшка. Она уже видела таких: окровавленных, с полосками кожи, срезанной с лица и ладоней, с булавками или щепками, вогнанными под ногти.
Хотя об этом не принято говорить вслух, а уж тем более – обсуждать, в армии Будённого с пленными не церемонились. Ведь иногда жизнь целого отряда зависела от разговорчивости одного пленного.
Впрочем, Ксанке случалось видеть и красноармейцев, измордованных беляками. «Война есть война», – говорил в таких случаях Валерка, под любым предлогом уводя её с места, где стонали и корчились от боли раненые. А Данька ругался страшным матом, поминая батьку, зверски убитого Сидором Лютым. Тогда Ксанке хотелось броситься брату на шею и крепко обнять его, насколько хватает рук, потому что она знала: под шинелью, под полотняной рубахой бугрятся страшные рваные рубцы от атаманской плети. Такое не забывается, не проходит со временем. Не заканчивается никогда.
– Знаешь, – догоняет её Яшка, – а вот не верю я им. Слишком складно всё выходит. Дескать, везем тела похоронить с почестями. Но гонять целый состав от Перекопа до Симферополя… Это ж почитай через весь Крым трупаков таскать по жаре! Что-то тут нечисто.
Ксанка чувствует на своей шее его жаркое дыхание и отшатывается.
– Да не трогал я его! – отчаянно восклицает Яшка. – Я только подошёл с ножом, а он мне сразу всё рассказал: и что лошадей офицерам везут, и где состав подцепляли!
– Сразу, говоришь? – от неожиданной догадки Ксанка до боли закусывает губу. – А вот скажи мне, Яшечка, когда мы в бой идём, что у нас по карманам рассовано?
– Патроны? Обрывки газет? Краюха хлеба? Веревка или ничего? – недоумённо отвечает Яшка.
– А у беляковых конюхов? Шоколад и табак? – не договорив, Ксанка бросается к тюку и начинает его потрошить. – Трупы и тряпки, говорите? Ага!
– Что? – нетерпеливо переминается с ноги на ногу Яшка, подхвативший поводья.
– Тут в середине золото. Цепочки, сережки, украшения, посуда, – торжествующе перечисляет Ксанка, стоя на коленях перед ворохом тряпья. – Много там такого добра было?
– Полный вагон.
– Если в тюках спрятано золото, что везут в вагонах с мертвяками? Оружие? Драгоценности? Наворованное народное добро?
– Ксанка, – вдруг кричит Яшка, резко отпуская поводья. – Оглянись!
Она поднимает голову, и ей прямо в лоб упирается холодное дуло.
– Хорошая девочка, – ласково произносит старый беляк, нависая над Ксанкой. – Умная. Только дура. Скажи своему дружку, чтобы вернул оружие на место. Ещё ненароком отстрелит себе чего. За поясом маузеры носят только красные бандиты. Ты ведь бандит, а, цыган?
– Яшка, – жалобно говорит Ксанка.
В её памяти вихрем проносятся события последних часов. Она вспоминает, как привязала раненого к перекладине только за одну, здоровую руку: решила, что тот будет неопасен. Размякла, забылась, пожалела классового врага. Ксанка слышит, как с глухим стуком падает на дощатый пол Яшкин маузер, пытаясь по звуку определить, успеет ли она незаметно до него дотянуться. По всему выходит – не успеет. И свой достать не сможет.
– Дай, дядя, хоть лошадей привяжу. Затопчут нас тут, – мрачно произносит Яшка.
– Без глупостей, – предупреждает беляк. – Сейчас мой товарищ вернется с подмогой – и поговорим.
Ксанка чувствует, как дрожит его левая рука, сжимающая оружие. Правая висит вдоль тела безвольной плетью. Один раненый против двоих – молодых и здоровых. Кому рассказать – засмеют.
– Я хорошо стреляю с обеих рук, – словно разгадав её мысли, назидательно говорит беляк.
– Не поможет, дядя, – храбрится Яшка. – Одного завалишь, другой тебя живьем в навоз втопчет.
– А хочешь, цыган, я сразу твою девку пристрелю? И посмотрю, как ты угрозу исполнять будешь?
Ксанка на мгновенье зажмуривается. Будь на месте Яшки Данька или хотя бы Валерка – те рванулись бы на беляка не раздумывая, не предупреждая, не грозя – надеясь лишь на шальную удачу да на её, Ксанкино, везение. Потому что вагоны, доверху забитые драгоценностями, – это тысячи накормленных вдов и сирот, оружие для борьбы за правое дело, необходимые медикаменты для раненых. И стоят они всяко дороже одной отдельно взятой жизни. По-тихому захватить состав, перегнать в укромное место, перепрятать награбленное, сообщить своим, и только потом оплакать погибшего боевого товарища Оксану Щусь.
Будь на её месте Данька или Валерка, Ксанка и сама бы так поступила. Все они привыкли рисковать жизнями ради правого дела и были готовы однажды за него умереть. А вот что сделает Яшка, ей неведомо. Ведь он всегда оберегал её пуще всех остальных.
Вагон дёргается, поезд заметно сбавляет ход, всё реже стучат колёса. Добрался-таки второй беляк до машиниста, поднял тревогу. А они здесь как две вертлявые мыши перед старым, битым жизнью, котом: и бежать охота, и боязно.
– Ай, мы дырлыно, ай, дурной я, дядя, – вдруг нараспев заводит Яшка. – Девок вокруг много, пегих да вороных, один я у себя единственный, красивый ром. И ножик у меня есть острый, ай смотри, дядя. На медведя с ним ходил, а потом голыми руками медвежью шкуру снимал, матери приносил, чтоб братья мои младшие на мягком ползать учились.
– Твоим ножичком только в зубах ковыряться, – хмыкает беляк. – Но ты всё равно брось-ка тыкалку на пол. Когда вас повяжем, я его в твою тощую ромскую задницу засуну. Скоро уже. Кидай, говорю. Медленно.
Дуло маузера опять упирается Ксанке в лоб, слегка царапая кожу.
– Ай, хорошо говоришь, дядя, ай, сладко. Теперь смотри, дядя, как я медленно поднимаю руку, не дёрнись зря. Девку-то живую порасспросить потом можно, она вам все расскажет, постель напоследок каждому по очереди согреет. Это я, дядя, кремень – ни бога не боюсь, ни чёрта. Жить только хочу. Но кто из нас не хочет жить, дядя? Я хочу, ты хочешь, она хочет, – что-то во вкрадчивом Яшкином тоне заставляет Ксанку напрячься. – Смотри, я на счёт три медленно опускаю руку. Раз, два, три. ПАДАЙ, КСАНКА!
Под внезапное лошадиное ржание ствол маузера на долю секунды дёргается в сторону. И Ксанка падает на бок, перекатываясь вперёд и немного влево, толкая своим телом беляка и одновременно уходя от неожиданного удара лошадиными копытами. Над её головой раздаётся выстрел, но пуля уходит куда-то в потолок. В следующее мгновенье Ксанка рёбрами вжимается в деревянную перегородку и скручивается в тугой клубок, пытаясь защитить от удара голову. Копыто впечатывается в пол в опасной близости от её уха, вскользь задевает плечо.
Отчаянно кричит Яшка. Оскальзываясь на чём-то липком, Ксанка распрямляется и видит, что он всем телом повис на поводьях, пытаясь удержать встающую на дыбы лошадь. Увернувшись от второго коня, она бросается к двери вагона, откидывает засов и широко распахивает дощатую створку.
И в это время поезд, дёрнувшись в последний раз, останавливается на путях.
Ослепнув от ярких солнечных лучей, пробивающихся сквозь далёкие тучи, Ксанка замирает, вжавшись в дверной проём.
– Скорее! – Яшка уже оседлал так кстати взбесившуюся лошадь и содрал с её морды защитную повязку. – Я отвлеку тех, кто снаружи, а ты скачи подальше от поезда!
Ксанка еле успевает посторониться, чтобы его пропустить. Ей некогда смотреть по сторонам, но то, что она успевает заметить, долго потом приходит в ночных кошмарах.
Мёртвый беляк с проломленным копытами черепом валяется прямо на разворошённых тюках. Всё вокруг забрызгано густой вязкой кровью. А среди кровавых потёков и разбросанного тряпья ярко сверкают в дневном свете россыпи золотых безделушек, искрятся драгоценные камни, посылают солнечные зайчики оправленные в тяжёлый металл зеркала.
Ксанка ловит за поводья вторую лошадь, разматывает тряпьё на её голове и запрыгивает в седло. Ушибленное плечо пронзает тупой болью. Несколько мелких драгоценностей (серёжки? кольца?) блестящими рыбками разлетаются в стороны. «Только бы не споткнуться о труп», – некстати думает Ксанка и, натянув поводья, выскакивает из жуткого вагона на свободу.
Вдоль путей слышатся крики и беспорядочная стрельба. Пришпоривая пятками лошадь, Ксанка несётся прочь – туда, где на фоне степи виднеется силуэт одинокого всадника в алой рубахе.