Часть 1
6 апреля 2018 г. в 14:46
В каждом доме есть вещица, которая понятна только его хозяевам: уродливая ваза, подаренная дальней родственницей, скрипучее кресло, раздражающий пейзаж с домиками… Личные вещи. О них можно задавать вопросы, но это не означает, что владелец добровольно расскажет об их истинном смысле и причинах появления в жилище. На ответ будет влиять настроение и, скорее всего, не всегда хорошее.
Возможно, мир музыки даже отдаленно не напоминает что-либо из перечисленного выше, а уж тем более не может вызвать у ума творческого ассоциации с хоть одним предметом быта, но все же личное на этом поприще всегда идет рука об руку с общественным. И никто из великих умов не застрахован понять это в самый неподходящий момент. Как, например, в один прекрасный день понял небезызвестный венский композитор. И не без последствий…
Моцарт бегает от Сальери. Всякий раз, когда видит того издали, отводит взгляд. Нервно осматривается по сторонам, прихватывает со стола партитуры и бежит в сторону. Который день не желает оставаться с капельмейстером тет-а-тет. Сальери же хмурит брови. Всякий раз, когда видит дерганные движения Моцарта издали, делает широкие шаги к тому навстречу, пытаясь ухватить за краешек камзола. И не успевает. Великий композитор растворяется серди толпы придворных быстрее, чем звук его раздражающего смеха в воздухе.
Пересуды не прекращаются. Так продолжается уже долгое время. Неловкие фразы, случайные взгляды, обращенные друг к другу, режут обоих, как холод зимней вьюги. В редкие секунды, когда один из них не знает, что другой смотрит на него, кажется, что у наблюдателя сейчас навернутся на глаза слезы. Любой посторонний скажет, что такая эмоция вызвана завистью. Или, хуже того, — давней враждой, но все иначе.
Сальери всегда улыбался при появлении Моцарта. Тот же всегда радовался и забывал обо всем мире и о каждом человеке в комнате, когда замечал в ней своего друга. Каждый раз им было что обсудить, спросить совета, обменяться мнениями, похвастаться достижениями. Время останавливалось в этот момент. Беседы, наполненные искренним вдохновением, пониманием скрытого смысла созданных произведений, наполняли все проведенные вместе часы. Работа театра увлекала обоих. И пускай друзьям фортуна улыбалась по-разному, это не было препятствием в общении.
Отходя к окну с пониманием того, что это уже в прошлом, капельмейстер грустно вздыхает. Краснея; как можно тише возмущается, чтобы никто не услышал:
— Да полно-те…
Моцарт тем временем все так же быстро бежит сломя голову, словно скрываясь от обвинений в убийстве человека. В голове проносится только одно: «Когда же вы поймете. Я…» — последние слова признаний отдаются лишь болью в груди; не хотят появляться в мыслях. Они прячутся, как застенчивая фройляйн за занавеской с тихими смешками. Амадеус и сам смущен до крайности. Стоит ему только вспомнить лицо Антонио, как ноги тут же выбирают направление в сторону дома. Стыд жжет его изнутри даже в тот момент, когда он садится за домашний клавесин и, стараясь не сталкиваться с Констанс взглядом, занимается работой. Он не знает того, что, находясь в совсем другом здании, но все в той же Вене, словно ощущая его мучения, Сальери вторит той же самой мысли, стараясь не смотреть на Терезию, тихим: «Так и я тоже». Отчаяние в эти секунды разрывает душу.
Одно отчаяние на двоих. Ведь всему виной любовь.
Неправильная, богопротивная, запретная… От которой сводит сводит зубы; о которой нельзя говорить вслух; которая является лихорадкой, мучащей днями и ночами; подобно мелодии стремится ввысь и не желает принять паузы… Не дает спокойно вдохнуть. Слепит глаза и выжигает сердце. Скрывать такую всепоглощающую страсть невозможно. И труднее с каждым часом.
Сегодня Сальери решился. Готовился к этому более месяца, продумывая каждый свой шаг. Он пропускал мимо ушей пожелания Иосифа II, чуть ли не зло отмахивался от причитаний Орсини-Розенберга, почти скрипел зубами, когда вдруг от него что-то понадобилось ван Свитену. В эти секунды, подобно шпиону, старался как можно меньше обращать внимания на бледного-бледного Моцарта. Тот выглядел изнеможенным; круги под глазами выдавали отнюдь не бессонницу… Видеть его таким больно. Антонио искренне боялся, что Амадей не выдержит и сейчас, а потом в какой-то момент, заметив хоть одно неверное движение, убежит. Ожидание убивало мучительнее сильнодействующего яда… Не к лицу придворному капельмейстеру изображать охотника, прячась за занавеской, но иного пути нет. Кто-то обязан прекратить безумие, накрывшее с головой обоих, выразившееся всего в одном разговоре, который, не успев толком состояться, был тут же окончен бегством.
Все так просто, на самом деле… Один шажок из тени и тут же — удивленный полукрик от испуга. Со стороны — детская игра, в которой (вот незадача) два взрослых человека делят игрушку. И хорошо, что дележка проходит без свидетелей.
— Герр Сальери, пустите меня! — ухваченный за партитуру творец краснеет и тянет на себя бумаги так, словно его хотят ограбить.
Прекрасно зная, что без своих сокровищ Амадей никуда не денется (все же нотные листы стоят денег, которых у коллеги никогда не было), названный герр настойчивее тянет заветную папочку на себя.
— Моцарт! Моцаа-арт! — взволнованно звал он, — Успокойтесь! Давайте просто признаем то, что понятно без лишних слов!
— Не стоит, — чуть ли ни обиженно протестовал Амадей, все еще пытаясь отвоевать свои листы обратно. — Ваш ответ мне был понятен…
Сальери чуть не поперхнулся отчаянным криком:
— Если я был бескрайне удивлен вашим предпочтениям, это еще не значит, что я вас осуждаю!
Папка, до этого служившая канатом, упала на пол. Амадей замер в удивлении, почти с неверием смотря на человека напротив. Сальери же был готов поклясться в этот момент: если б не абсолютная темнота того помещения, где он настиг великого композитора ценой нечеловеческих усилий, можно было бы рассмотреть, как у того дрожат губы. Реакция прозвучала неровно, словно произведение выпускника-второгодки без особого музыкального чутья; трудно было узнать в таком хриплом тоне знаменитого на всю округу придворного хама.
— Правда?
Антонио, грустно вздохнув, сделал последний шаг навстречу. Прошептал чуть слышно.
— Правда.
Они смотрели друг на друга так, словно не виделись десять лет. У обоих в груди роилось чувство, близкое к восторгу. Наконец-то тайное стало явным. Улыбки почти против воли растянули губы обоих. Тишина, такая привычная за дни размолвки стихия, прервалась просьбой придворного капельмейстера.
— Повторите то, что сказали мне, мой друг.
Моцарт зажмурился на мгновение. Выдохнул. После выложил все, что копил в себе долгие годы, одним махом; плюя на все запреты, которые насильно и, большей частью успешно, на протяжении всей жизни вбивал в голову отец.
— Я ненавижу оперы, Сальери! Все мои концерты вызывают у меня тошноту!
Капельмейстер, кивая, будто бы своим собственным мыслям, улыбнулся шире.
— Это первый шаг… Продолжайте.
Радостно и еще раз, почти судорожно, вдохнув, Амадей громыхнул следующие проклятия, которые разносились по пустом помещению, как звук только что оборванной струны. Увертюра пройдена.
— Каждая нота, записанная на лист, кривит мои губы в презрительной усмешке… — на этих словах он слегка замялся и, нервно хохотнув, добавил: — Не хуже вашей!
Сальери чуть поджал губы и сощурился, погрозив Моцарту пальцем. Он смотрел в его смеющиеся глаза пристально, зная, что тот высказал не все свои соображения.
— И последняя часть?
Тут Моцарт спрятал лицо в ладонях и начал шептать очень тихо. Сальери мог бы и возмущаться, но смех его уже душил.
— Больше всего на свете… — плаксиво начал Амадей.
— Ну? — так же грустно вторил ему Сальери.
Моцарт даже всхлипнул для полноты признания.
— Больше всего на этом свете. Клянусь, я люблю…
— Любите? — чуть ли ни нежно проговорил Антонио, давясь смешками.
— Шансон! — громко признался великий композитор, вскидывая руки.
Братские объятия после взаимных признаний прерывались чуть ли не слезами. Цепляясь друг за друга, они почти кружили в квадратах вальса. Мысленно каждый пообещал себе, что ни одна живая душа об этом не узнает. Ни Гайдн, ни Бетховен… НИКТО.
— Я люблю только его… — одновременно тихо произносили оба, прикрыв глаза.
Привалившись друг к другу щеками, замерли; стояли на месте так, словно их накрыла лавина снега. Холода не чувствовалось, ведь под сугробом их было двое. Каждый в эти секунды напевал пошлый мотивчик, который слышал от гуляк в кабаке. И это было истинным наслаждением для обоих.
Нотные листы валялись на полу в изумлении.