Часть 1
24 августа 2016 г. в 00:45
Новое пальто распахнуто, берет с кисточкой сдвинут набок, длинная тугая коса легонько бьет по спине, заставляя держать спину, как по струнке — девушка не идет, а буквально летит по улицам, как октябрь, стремительно окрашивающий деревья во все бесконечные оттенки пламени, и беззвучно стучит пальцами по клавиатуре телефона. Это сфотографировать, а то отредактировать на полном ходу, одному ответить, а другому написать… Голубоглазый ураган весело несется вперед, не глядя под ноги и растягивая губы в широкой улыбке.
Париж вокруг горит золотой осенью, тихо шумит мягким ветром, шуршит ссохшимися листьями по асфальту и аккуратным бордюрам, рассекает высокое серое небо ярко-синей черепицей крыш — его хочется рисовать со всех ракурсов, играть с его живыми тенями, перебирать его собственные тона королевского голубого и белого, и даже кровь стучит в висках от одной мысли: «Я, черт возьми, здесь!»
До станции метро остается совсем немного; часы показывают половину двенадцатого, тубус подмышкой держится не слишком крепко и, чуть выскальзывая, намекает, что надо бы поспешить: вдруг опоздаешь на курсы? Хотя так события повернутся навряд ли: эта девушка в забавном берете редко куда-то опаздывала, да что там редко — почти никогда, и сейчас этого делать тоже решительно не собиралась.
Метр за метром, шаг за шагом — станция уже совсем близко, расстояние совсем ничтожное, но новоиспеченная парижанка ускоряется, словно физически чувствуя, как нужный ей вагон вот-вот собирается уходить. Оно-то, конечно, не так, но кто вообще знает этот Париж?..
Каблучки стучат, ветер слегка приподнимает любимую юбку. Телефон уже вполовину разрядился, надо бы прекратить тратить интернет, он же не вечный, но лента сообщений так и манит: надо рассказать о погоде, о волшебном французском октябре, о том, как пахнет круассанами и кофе из ресторанчика под окнами съемной квартиры… Да обо всем! А время, как назло, песком утекает сквозь пальцы.
Так, теперь повернуть налево… Ответить на вопрос о дожде… Проверить уведомления…
«Раз-два-три» — выдают незатейливый ритм только вчера купленные туфли, и вот вдруг телефон едва не выпадает из рук, а нос чувствует что-то теплое и… мягкое? А еще — резкую боль.
— Прошу прощения, — от хрипловатого баритона и почему-то поднявшегося ветра аж закладывает уши; девушка, тихо шипя под нос безобидное, но все же ругательство, поднимает взгляд. Перед глазами мир немного покачивается, да и под ногами, честно признаться, тоже, но вскоре все вокруг вновь четко прорисовывается, даже слишком. — Осторожнее, не врежьтесь в кого-нибудь еще.
— Угу, — вырывается что-то такое короткое и скомканное, и в пальто становится неожиданно жарко.
Синие глаза смотрят внимательно, их взгляд бегло, но внимательно скользит от кисточки берета и в спешке накрашенных ресниц до тубуса, зажатого под рукой, и уже покрытых тонким слоем дорожной пыли туфель. В нос, все еще немного пульсирующий от неприятных ощущений, ударяется терпкий и жутко дорогой запах, в котором проскальзывает что-то такое… ну, холодное, чуть спиртовое и безумно свежее.
И это отрезвляет.
— Простите, я опаздываю, — губы сами собой шевелятся, и сознание уже уносит девушку куда-то в сторону входа в метрополитен, но ноги словно намертво примерзают к асфальту.
— Вам помочь, может? — мужчина кивает на тубус. — Эта… штука, должно быть, тяжелая.
— Эта штука называется «тубус», — телефон, зажатый в руке, словно бортик спасательного круга, раздражающе вибрирует. — Я сама могу донести, она не тяжелая, спасибо.
— А я все-таки помогу, — чужой баритон звучит твердо и уверенно, и от него хочется тихонько млеть. На мужской руке поблескивают часы — стрелки показывают без десяти двенадцать; до начала курсов полчаса.
— Ладно.
Они идут сквозь куда-то активно спешащую толпу, словно волнорез через Северный Ледовитый. Октябрьский ветер поднимается, приходится запахнуть пальто.
— Вы художница?
— Наверное, — в ответ удается только пожать плечами.
— Как так? — синие глаза смотрят спокойно, с каким-то легким блеском усмешки, словно на маленького ребенка. — Разве так бывает?
— Бывает, — сердце уже успокаивается, и выравнивается понемногу дыхание: рядом с этим человеком ощущается волнующее тепло, хотя в парижской подземке все-таки немного прохладно, несмотря на то, что людей собралось так много, что кислорода, кажется, вот-вот будет уже не хватать.
Вдруг рядом кто-то срывается с места, задевает девушку в берете с кисточкой локтем (наверняка на плече потом обнаружится здоровый синяк), мчится вперед, расталкивая остальных. И все спешат, суетятся, как в муравейнике — даже голова кружится от этого безумия.
— Дайте пройти!
— Я опаздываю!..
Сквозь быстро редеющую толпу виднеется яркий свет из открытых дверей вагона. Прищурившись, девушка в пальто и без тубуса подмышкой (ей его все еще не отдали) читает знакомые цифры, и свет моргает, прежде чем вагон трогается с места.
— Черт! — срывается проклятие на родном языке; девушка, забрав без слов тубус, быстро шагает вперед, пытается прорваться, но поздно: ее поезд (как поэтично) уходит вглубь темного тоннеля.
Хочется ругаться, топать ногами, швырять вещи от злости — она ненавидит опаздывать, тем более ради этих курсов, ради этого города она оставила за спиною столь многое, а теперь… Теперь слышится из-за плеч бархат уже такого знакомого голоса:
— Я подвезу.
— Не стоит, — настроение испорчено к чертям, и этот благородный (да самый обычный, Боже!..) жест не вызывает ровным счетом ни одной эмоции. Помогать утопающему — вот это достойно, а уже утонувшему — смысл?
— У меня все равно сегодня выходной, не упрямьтесь.
— Если вам так хочется помочь, — девушка поправила совсем уже съехавший в непонятные дали берет, — то лучше подскажите какое-нибудь хорошее кафе. Желательно, чтобы было поближе.
В синих-синих глазах напротив загорается тихий задорный огонек, едва заметный и никак не вяжущийся со строгим костюмом и накрахмаленным воротником.
— Тогда я вас проведу.
В месте, куда ее привели, пахло свежим кофе, корицей и ликером.
Столик у окна, мелкие капли октябрьского дождя, стучащие по стеклу, погожая осень — все так… банально и просто? А еще неуютно и холодно.
— Вы ведь не местная, так? — все еще незнакомец (хотя уже, вроде бы, и нет) спрашивает, не поднимая взгляда со страницы меню.
— По акценту услышали? — это немного обидно, на самом деле, но что поделаешь — таков уж французский язык.
— Увидел по внешности, — а потом пришло время удивляться. — Я редко встречал таких француженок.
— Каких «таких»?
— Голубоглазых. С длинной косой.
Смех рвется наружу сам собой, легкий и искренний. А ведь и правда, за эти несколько дней в этом всепоглощающем городе девушка в берете не увидела еще ни одной уроженки Франции, которая бы хоть немного была похожа на нее саму. Были всякие: русые, краснощекие, как матрешки, и даже такие же голубоглазые, — но все не такие. Нет, казалось, в них было много похожих черт: взгляды, улыбки, манеры, — но чего-то такого явного, яркого, какого-то сразу бросающегося в глаза сходства никогда не находилось.
— Вам идет улыбка.
«А вам — этот пиджак», — так и хочется ответить, но лучше уж промолчать, тем более к столику пружинистым шагом приближался официант.
Разговор тек плавно, осторожно огибая подробности биографии и личной жизни, аккуратно балансировал между вопросами искусства и обсуждением погоды. Такие, казалось бы, светские темы, а пространства для обсуждения — множество. Понеслось как-то так, что был задет — к счастью, не физически — тубус, вслед за ним — курсы живописи у известного мастера, так неприятно (нет, все-таки уже приятно) прогулянные, атмосфера картин, написанных в Париже, и столь многое, что хотелось рассуждать и рассказывать целую вечность.
И пить абсолютно волшебный, неминуемо остывающий кофе.
В следующий раз они встретились — неожиданно — в дверях Европейского музея фотографии, когда за оконными стеклами хлестал мутно-серебряный ноябрьский ливень. Она пришла искать вдохновения, он… а зачем он пришел, собственно?
Хотелось спросить, но получилось только краткое: «Добрый день». Он услышал, по всей видимости, только каким-то чудом — в глазах была стальная твердь, рубашка хрустела от чистоты и свежести даже под тяжестью взгляда, а от спины, напряженной и как-то даже неестественно прямой, словно исходил легкий треск, как от случайно задетых скрипичных струн.
Да, откуда-то и почему-то в голову ударила именно такая ассоциация: скрипка. Вот только не страстная и пронзительная, а сдержанная и аристократичная, чисто бальная, такая, как на торжественном приеме где-нибудь в сердце Букингемского дворца. Появился даже образ для будущего рисунка: этот выточенный словно из самого камня мужчина с нежным, хрупким, почти невесомым инструментом и его смычком в руке. Так здорово получалось: скрипка походила на девушку-уже-без-забавного-берета. Подозрительно походила.
— Добрый.
От его интонации, пустой и ровной, по коже пробежалась двойным рядом дрожь. В этом хрипловатом баритоне не было никаких негативных эмоций, ничего вообще личного, да и неличного тоже.
Ничего не было.
Мужчина прошел дальше, протянул кому-то, кто его ожидал, большую черную папку, сдвинул брови на переносице, показательно поправил манжет на рукаве бархатно синего пиджака. За этими четкими, словно тысячи раз отточенными движениями хотелось наблюдать дольше, чем просто всегда, и еще их рисовать, рисовать, рисовать.
Но пялиться — это неприлично, некрасиво и еще много всяких «не», и потому пришлось нервно сглатывать ком в горле и вышагивать дальше по коридорам галереи, тщетно стараясь выкинуть въевшийся в мозг образ из головы.
Вечером она не сдержалась — бросила сумку и обувь почти у самого порога, с ногами забралась в уютное мягкое кресло и жадно, словно изголодавшись, принялась за дело. Грифель карандаша стал будто заколдованным — гибкий и податливый, как пластилин, он вычерчивал на бумаге эти идеальные черты, наносил аккуратные штрихи на лацканы пиджака и густые темные волосы, прорисовывал морщинки в уголках губ и каждый сантиметр кожи так любовно, что рука вскоре затекла. Но боль была сладкой, тягучей, доставляла такой же крышесносящий кайф, ранящее удовольствие, как и процесс рисования.
И только когда на кромке неба задребезжал светло-голубой полосой рассвет, карандаш тихо стукнулся об поверхность пола, а веки сами собой опустились.
И слепящий свет настольной лампы избелил и так белоснежную послушную бумагу.
Потом случается декабрь, внезапный, резкий и — неудивительно — очень французский.
Пальто, в этот раз уже утепленное и более дорогое, бережливо сложено на месте рядом, чайная ложечка приятно постукивает по стеклянным стенкам, от запаха кофе и горьковатой поволоки ликера тело согревается и расслабляется. За стенами того самого кафе, где тот синеглазый и абсолютно невероятный сидел напротив нее и спрашивал о живописи и просто скетчах, не было ни снега, ни мороза, но всем естеством ощущалось Рождество.
В мыслях переплетались планы на каникулы: приехать к семье, встретиться с друзьями, насладиться каждым мгновением праздничного чуда… Вот только придет ли оно, это чудо? Или снова убежит, как вагон когда-то в октябрьском парижском метро?
Глоток кофе словно разливается по венам, приятно обжигает, двери кафе открываются и закрываются, шуршат листики-стикеры в руках у официантов, звенят столовые приборы и чашки — все так вдохновляюще, так тепло и уютно, в общем, совсем не так, как тогда, в середине осени. Тогда были неловкость и увлеченность, подозрения и очарованность, а сейчас… да, сейчас тоже очарованность, но не такая губительная и сбивающая сердце с привычного ритма.
— Я рад, что вам понравилось это место.
Эта фраза кажется самой обыкновенной, произнесенной кем-то незнакомым где-нибудь за другим столиком, но потом волшебный аромат бодрящего напитка и Рождества пропадает, сменяясь резкой и острой свежестью дорогого парфюма.
— Вы за мной следили? — с трудом произносится через минуту молчания.
— Меня привела случайность, — синие глаза улыбаются, тонкие бледные губы — тоже, — и любовь к хорошему кофе.
Она не понимает, как так случилось, но случилось ведь — сначала разговор об искусстве, а затем то ли внезапно, то ли вполне ожидаемо — прогулка по почти праздничному (всегда праздничному) Парижу, глубокие темы, сильные слова и теплые мужские руки.
Все так быстро, красочно (хотя все-таки больше мягко и матово), и разливается горячей волной сладостная боль волнения в затылке и где-то за ребрами.
Она не понимает, как так случилось, но она точно знает — из Парижа она этой зимой не уедет.
Они проводят вечера, в которые он все-таки удосуживается возвращаться домой, в его чертовски уютной, однако каким-то образом холодной квартире. Он играет на фортепиано ноктюрны, но признается, что на бабушкином рояле все звучит лучше, она увлеченно то слушает, то наблюдает за сильными и поразительно красивыми пальцами, скользящим по клавишам. Он уходит покурить на балкон и плотно закрывает за собой дверь, а она готовит им кофе и отламывает кусочек его любимого альпийского шоколада (без орехов и обязательно настоящего-настоящего до последнего грамма), хотя понятия не имеет, как вообще можно совмещать такой напиток с такой «нетакой» сладостью. Еще она иногда рисует, а он специально делает вид, что ему очень все равно, и зависает перед своим любимым Макбуком, ныряя глубоко в свою работу, хотя слепому понятно, что он готов тут же сорваться с места и посмотреть ей через плечо, лишь бы уловить хоть что-то из работы, которую будет потом два дня уговаривать ему показать.
Они почти не ругаются, разве что тогда, когда он опять допоздна задерживается в офисе или на какой-то из тысяч миллионов «важных встреч» и «важных поездок», и они смеются над дурацкими комедиями и вместе балуются с едой за завтраком, а потом серьезные и в деловых костюмах расходятся по делам, будто они действительно взрослые люди, а не пара чуть-чуть поехавших, но очень и очень счастливых.
И Париж за их окном всегда цветет и пылает одним сплошным октябрем.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.