Часть 1
27 мая 2016 г. в 15:49
Побежал городом Улук, как рассказывали, и далеко оказалось — так далеко, как он раньше и не забирался ни разу. Дом верный нашел, в дверь кулаками замолотил — а как открыли, забоялся.
На выпасах все точно говорят, что жена у Старшины — ведьма. Настоящая, злющая ведьма, и под платьем у нее не ноги, а хвост змеиный, и во рту у нее не язык, а жало раздвоенное. От города вдалеке, у костра сидя в ночи, легко смеяться над ведьмой, когда её нет поблизости. А вот в глаза посмотреть, так сердце в пятки и уходит. Такая проклянёт — всё, к стадам до старости не подойдешь, чтоб силой черной не пачкать.
— Не туда пришел, — сказала она. — К Заводам возвращайся. Там он.
И дверь захлопнула.
Выдохнул Улук, Мать Бодхо возблагодарил шепотом, что не съела его ведьма проклятая и даже в жабу не обратила, вот странно-то, — и побежал обратно, к Заводам, где к Степи всего ближе есть дверь маленькая, неприметная, зато всем известная. Пока добежал — запыхался: непривычный воздух в городе, тяжелый. В дверь стучал — чуть не выбил.
Открыли.
Старшина ростом невысок, снизу вверх на Улука смотрит, а взгляд у него такой, что коленки трястись начинают. Вот уж по кому жена-ведьма! И как говорить с ним, как просить? Пока бежал Улук, все в голове стройно было, ровно и понятно, а вот добежал — и самому стыдно. «Откажись-ка ты, Старшина Бурах, от права своего законного, от долга своего перед Бодхо. И мне, червю недостойному, пастуху без быков своих, долг этот передай». Стыдно, ох, как стыдно, и не просить нельзя.
— Помоги, — выдыхает Улук и в слезы ударяется. Нет в нем дерзости, не решится он у Бураха требовать, а боем забрать не сможет: хоть ростом Старшина и невелик, а когда выходит в Круг перед ведьмой своей покрасоваться, так против него и разницы нет, сильный или слабый, юнец сопливый или боец испытанный — все одно лежать будешь да судьбу благодарить, что не насмерть бились.
— Заходи, — вздохнул Старшина, качая головой. Ох, опозорился Улук…
В доме Старшины темно, пахнет травами и углем. С травами он говорит так, как не всякий с людьми умеет, травы везде в его доме, и кажется Улуку, что шепчутся они, обсуждают его, к рукам Старшины тянутся, как змеи.
— Пей, — говорит Старшина, на стол ставит бутыль темную, и Улук как пробует — ежится. Не твирин это. Темный, злой настой, в сердце бьет, язык развязывает. Говорит Улук, что два года, как с Олишей сговорился, что войдет она в возраст — и пойдет к нему жить. А теперь ей мать велела этой ночью идти на курган Раги. Отдают Олишу, чтобы вот этот самый Старшина, на вот этом самом кургане ее в жены взял!
Плачет Улук.
— Идем, — говорит Старшина. К дверям идет, оборачивается да так на Улука смотрит, что ноги того сами несут.
У кургана стоит Олиша, и отец её, и дядьки, и почтенные пастухи, и смотрят все на Улука, как на чужого, и палками бы его погнали — да стоит он за плечом Старшины, не дотянутся до него, руки коротки. Гневаются они. И она хмуро смотрит.
— Что, девица, — без приветствия Старшина говорит, — знаешь ли молодца этого?
— Как же не знать, — в тон отвечает она, глаз не пряча. — Замуж меня звал, да выкупа не собрал.
— А если я поручусь, что соберет, — пойдешь за него?
Хмурится Олиша. И Улук хмурится. Одно дело для девицы за ладного парня тайком от отца сговориться — и другое в лицо отказать Старшему. Да и резон в чем отказывать? Улук за два года ни единого быка себе не сторговал, а у Бураха, пусть и второй женой, будет она в тепле спать, есть сытно и почетом среди Невест пользоваться великим.
— А пойду, — Олиша говорит, и отец её руки вскидывает в ярости, клюку поднимает, замахивается… Одним взглядом Старшина его останавливает, и от такого взгляда не то что старый пастух — сами духи степные каменеть должны.
— Хорошо, — говорит Старшина.
К Улуку поворачивается, удей с шеи своей снимает. Удей Бурахов — белая кость, острая кость, алая кровь течет, никогда не застывает, и говорят, что это кровь Исидора, что это кровь Оюна, что это подземная кровь, кровь авроксов.
— Будет так, — говорит Старшина. Удей в коже Улука оставляет следы, линии повторяют форму тавро. На лбу, на плечах, на ладонях. — Мою кровь примешь. За меня на курган поднимешься.
Холодеют руки у Улука.
— А там?
— Разберешься, — говорит Старшина и вдруг смеется. — Иди. Девица тебя уж и так заждалась.
Сама Олиша за руку Улука берет, за собой ведет к вершине кургана, к алтарю каменному. Степь поет, танцуют травы под их ногами, и звезд на небе больше, чем капель воды в Горхоне, и голоса недовольных пастухов далеко-далеко остаются.
— И чего ждешь ты, муженек? — Олиша улыбается. Сама его обнимает, сама к рукам льнет. — Гляди, добился своего, успел. А я уж думала, проклинать мне тебя до старости, что против воли из дома отцовского не выкрал…
И от речей таких, от взгляда нежного, от тепла её близкого — все в нем, как в мужчине, поднимается, и новое, небывалой силы чувство тёмным облаком, непроглядной степной бурей накрывает его так, что уже и дела нет ни до неба над головой, ни до духов вокруг, ни до голосов из жертвенного камня. И когда Олиша его женой становится, одной плотью и одним духом, торжеством кричит Степь, и жертва их принята, и стали две судьбы — тремя.
— Ты мне одно скажи, — говорит он жене, прежде чем подняться, пойти к подножию кургана и как-то жить дальше. — Отчего к Бураху не пошла?
— Привела меня мать к нему в дом, показать да сговориться. А он взгляда от своей змееглазой не отводил, а она на меня как на мышь смотрела. Ну и места в их доме мне бы было от силы на коврике.
Улук вспоминает лицо ведьмы, кивает.
— А быки у нас будут. Для тебя выкуплю. Белого.
Олиша смеется:
— Обещай-обещай. Сейчас быка не выкупишь — откуда у твоего сына стадо возьмется? А без стада нельзя, большой муж расти будет, со Степью говорить.
— Ну если большой, — вздыхает Улук и поворачивается лицом в степь, — тогда двух быков. Для начала.