1
12 октября 2015 г. в 20:36
*
Шаги в больничных коридорах отдаются слишком гулко.
Он любит тишину или благозвучные, стройные мелодии, поэтому здесь он чувствует себя отвратительно еще и из-за металлических звуков, лязга, тяжелых шагов, и, что хуже всего, внезапных стонов за дверями.
Ужасное место.
Скорее бы. Что-нибудь. В конце концов, что угодно, он уже просчитал варианты.
Снова шаги. Приближаются.
Это врач. Ее врач.
− К моему глубокому сожалению…
Он еще успевает подумать, что это очень хороший врач, и у него грамотный подход не только к больным, но и к их родственникам. Ничего лишнего — и все, что полагается.
Он еще успевает скорбно кивнуть прежде, чем отвернуться и прижать к лицу ладонь, пряча за ней торжество облегчения.
Потом он подписывает документы, созванивается, договаривается, решает организационные вопросы. А через несколько часов дома бросает в мешки для мусора ее платья, блузки и юбки (привычно содрогаясь от их безвкусицы), обувь (всегда сбивала носки туфель и сапог, смотреть было противно), ее любимую чашку (с целующимися голубками в цветочной корзинке, вот ведь гадость, где только взяла); с особым удовольствием отправляет туда же два блокнота с идиотскими котятами на обложках: она там записывала узоры для вязания и неумело, примитивно рисовала фасоны платьев, как правило, нелепых и уродливых.
В отдельный пакет сгребает с ее столика и полки разбросанную и запылившуюся косметику, круглую шкатулку с самодельными бусами, дурацкие безделушки. Чихает от пыли и омерзения перед встающими в памяти картинами: она, растерянно моргая близорукими глазами, ищет очки, а сама держит их в руке; она с тупым, ничего не выражающим лицом слушает важные вещи, о которых он ей толкует, и ничего не понимает; она пытается рассказать ему что-то смешное и сама заливается квохчущим смехом, переходящим в кашель, отчего еще больше напоминает растрепанную курицу; она моет сковородку, и ей под ногти набивается жирная гарь; у нее постоянно мокрые руки после стирки и возни на кухне, и, несмотря на его требования и даже угрозы, она забывает их вытирать, при этом хватается за дверные ручки и другие предметы, делая их скользкими от влаги. Именно из-за этого он приучился открывать двери ногой или цеплять за ручку мизинцем.
«Сменю все дверные ручки» — решает он. Оглядывается, не забыл ли чего, с треском сдирает с рук резиновые перчатки и тоже бросает их в мешок.
Все, пройденный этап.
Какое счастье.
*
− Я хотела бы взять что-то на память, − говорит после похорон ее двоюродная сестра.
Он мельком удовлетворенно отмечает, что жизнь одарила его еще одним комфортным обстоятельством: уже нет в живых ее родителей, у нее нет родных братьев и сестер, а есть три ко всему безразличные тетки, вот эта кузина и две подруги. Гораздо меньше хлопот и ненужных эмоций.
− Пожалуйста, — отвечает он. − Бери, что хочешь.
− Я возьму вот эти пособия по вязанию, можно? − ее кузина кивает на книжную полку, где ждут своего часа книги и журналы, предназначенные для сдачи в макулатуру.
− Пожалуйста, − повторяет он. − Хоть все.
− И можно хотя бы одну ее фотографию… У меня есть только детские.
Он успевает удержать вновь готовое сорваться «хоть все» и предлагает выбрать фото из альбома.
− Какая она здесь красивая, − ее кузина касается ногтем фотографии пятнадцатилетней давности — времен их свадебного путешествия. − И здесь, и здесь… Какая у нее шикарная шубка! Она еще осталась?
− Кто?
− Вот эта шубка.
− М-м… Нет. Она ее продала. Давно.
Ее кузина вздыхает и ласково гладит снимок. В ее голосе слышны слезы:
− Она была такая добрая. Когда я училась, всегда мне помогала. Всегда выручала в трудную минуту.
Прекрасно понимая, к чему это может быть сказано, и за секунду прикинув возможные расходы, он спрашивает и участливо, и холодно:
− Тебе нужны деньги?
Ее кузина странно смотрит на него и отвечает:
− Нет…− И бережно вытаскивает фотографию из альбома.
*
Две ее подруги глупы как пробки — так же, как и она.
На похоронах они тихо плачут, сморкаются, этим вновь напоминая ее, в последние год-два вечно простуженную и тоже часто плачущую на кухне, прямо над кастрюлей, отчего его отвращение к ней переходило все мыслимые пределы, и он выскакивал из квартиры, чтобы не сорваться. Он всегда хвалил себя за выдержку: хотя десять из пятнадцати совместно прожитых лет он едва выносил ее тупоумие, нерасторопность, тихие истерики, но всего раза два или три сильно накричал и никогда пальцем не тронул, ни-ни. Хотя иногда справляться с собой было очень трудно.
На поминках ее подруги впадают в другое настроение: сдерживая неуместный смех, предаются устным мемуарам о студенческих годах, шуточках и проделках (трудно придумать что-то глупее). Затем перескакивают на кулинарные темы: как хорошо она готовила и всегда учила всех желающих. До него долетают обрывки разговора:
− …И сам Герман Николаевич говорил, что никто лучше не выпекал бриоши с заварным кремом…
− …Я и сейчас готовлю по этому рецепту, у меня в очередь записываются…
Какая чушь.
Но он терпит эти разглагольствования, пьет водку (дрянь; но тетки воспротивились коньяку, убеждая, что не подходит к ритуалу), закусывает ресторанными котлетами и мясным салатом (тоже дрянь, но он не собирался слишком тратиться, и так пристойно) − и вдруг понимает, что, как ни рад он состоявшемуся освобождению (а он честен с собой: да, это освобождение), странная, неожиданная, ноющая нарывом горечь и чувство жизненно важной потери все усиливаются и начинают постепенно сжимать открывшийся жизненный простор.
«Я просто устал, − говорит он себе. − И это все неустроенность быта, пока не сделаю ремонт после…после всего».
Ночевать он едет к одной их своих любовниц, самой спокойной и рассудительной, с которой обычно не бывает никаких хлопот.
Проснувшись утром, он немедленно улавливает кухонные запахи, и от этого в надбровия и оба виска впиваются раскаленные иглы.
− Что ты готовишь? − спрашивает он.
− Жареную картошку с яичницей. Зелень класть?
− Н-нет… Да… Я не буду это есть. Скорее всего.
− Почему? Ты же говорил, что любишь сытные завтраки.
− Я люблю хорошие завтраки…
− Чем же этот нехорош?
− Извини, но это совершенно не то. Жареная картошка утром? Нет, спасибо.
− Может, тебе овсянку сварить?
Вопрос звучит иронично, но при этом заботливо. Он кивает: хорошо, овсянку.
Попытка добавить мед, орехи и сливки делают этот завтрак до одури тошнотворным.
Через час на работе его рвет, коллеги в панике вызывают скорую, врач советует не злоупотреблять спиртным, острым и жирным, и, узнав о том, что он на днях овдовел, выписывает больничный.
Дома он успокаивается, чувствует аппетит, делает себе бутерброды с икрой, пьет коньяк, засыпает в кресле, а потом на ощупь перебирается на диван.
Утром он просыпается совершенно разбитым и измученным. И понимает, что выход из этого состояния только один − правильно начать день. Так, как это было раньше: зарядка, душ, превосходный завтрак. И тогда его жизнь окончательно войдет в свою колею, у него будут силы, сосредоточенность, энергия, а значит, все остальное.
Не полагаясь больше на чью-то домашнюю кухню, он решил завтракать в кафе. Меню первого, в которое он завернул, ему не нравится, второе тоже ничем не привлекает, зато в третьем он находит то, на что не смел и надеяться, а оно, оказывается, есть и называется так же, как называла она свое утреннее блюдо: «Итальянский завтрак».