(нотная бумага, перо, чернила): Струна, натянутая на смычок
13 ноября 2016 г. в 13:19
...тихо звенит от нетерпения.
Тихо-тихо, почти неслышно, но Танита чувствует этот звук так, будто нанизана на него самым сердцем, и он вибрирует в ее крови вместо пульса.
Танита ждет.
И ждет, кажется, весь парк, большой, притихший, одетый в сине-зеленые сумерки, полный свежести и шепчущий листвой. И зрители тоже ждут, терпеливо, молча, посверкивая дюжинами глаз и дыша так легко, как умеют дышать деревья — шепотом и тишиной.
Танита ждет, прижимая к себе грошовую — бесценную — ишку, свой ключ в сверкающее, полное смысла ничто.
Сэр Макс сам на днях отдал ее ей, объяснив неразборчиво, что, дескать, она служила вещественным доказательством в каком-то запутанном деле, но теперь все в порядке, и инструмент можно забрать. Она была так рада тогда, что и спрашивать бы не стала, хотя и чувствовала, что сэр Макс сказал не все.
Это «все» потом рассказал ей Карвен, пряча глаза и запинаясь, и прося прощения чуть ли не через слово — и про Айсу, и про украденную ишку, и про то, что она потом с этой ишкой собиралась сделать, и про свою, Карвена, роль во всем этом.
Танита слушала — и не чувствовала ничего, кроме удивления. Ей все это казалось таким странным и непонятным, таким… нелепым, что ли. Они с Айсой никогда не были подругами, но все же она была своей — той, с кем вместе было пройдено слишком много, чтобы это можно было сбросить со счетов. И представить, что та хотела ее — убить? Вот так, взаправду, по-настоящему, убить? — это просто в голове не умещается, глупость какая… И еще больше не умещается, что Айса могла за что-то ей завидовать — ей, Таните, у которой вообще ничего нет, и ничего ей не нужно, ведь у нее есть Музыка…
А значит — у нее есть все.
Хотя… может быть, в том и дело, думает Танита. Наверное, если бы у нее отняли музыку, отняли способность звучать, то она тоже бы всех возненавидела. Наверное. Может быть.
Танита все-таки не очень представляет себе, как это — кого-нибудь ненавидеть. Только не в этой жизни и в этом мире, где столько чудес и красоты.
Нет, только не здесь.
И только не сейчас, когда вот-вот начнется Музыка, и столько гостей собралось, чтобы слушать… они с товарищами и не думали, что их будет столько! Ну, это, наверное, сэр Макс постарался, он обещал как-то там посодействовать, а свои обещания он обычно сдерживает — пусть иногда и причудливым образом, ну и что? Так даже интереснее…
Кстати, он должен быть тут где-то, но его пока что не видно.
Танита уже успела понять, что Макс, хоть и оказывается всегда в центре событий, на самом деле не очень любит быть заметным. Ну, скажем так, не всегда любит. Вот, например, в такие моменты, как сейчас.
Сегодня перед концертом он притащил с собой только одного друга, высоченного такого, смутно знакомого. Правда, потом оказалось, что это аж целый Великий Магистр — тот самый, который раньше служил в Тайном Сыске.
Ну, у Таниты на людей всегда была та еще память — тогда, давно, она даже внимания на него особо не обратила. А с виду он просто высокий мрачноватый дядечка, вежливый такой, глаза внимательные и чуть светятся, как будто в каждом спрятано по маленькой звезде. Но ничего грозного и ужасного она в нем не увидела. Ну, человек и человек. А что Магистр, так это всякое с людьми бывает…
Макс, конечно, представил его в своей обычной манере: «Леди Танита, позвольте вас познакомить с самым ужасным совершенством в Мире — даже я, заметьте, трепещу — и по совместительству с моим лучшим другом».
А друг этот только молчал и качал головой, то ли укоризненно, то ли задумчиво, не поймешь. Будто говорил: «Ну что с тобой поделать…».
…— Ну что с тобой поделать, Макс, — вздыхает Лонли-Локли.— Все-таки любишь же ты сочинять про меня ерунду, камрой тебя не пои.
Оба они устроились на толстенной ветке паркового дерева, позади остальных зрителей, и Великий Магистр Семилистника восседает на этой шаткой опоре так же ровно, невозмутимо и непринужденно, как и в кресле своего кабинета в Орденской Резиденции.
— А я всегда говорю ерунду, а то ты меня не знаешь! — радостно отвечает Макс, покачивая ногой в воздухе. — Исключительно, чтобы уравновешивать блистательного тебя. Но заметь, про тебя я говорю ерунду только самого высочайшего качества!
— Замечаю и ценю. Ты настоящий друг, Макс, с тобой и врагов не надо.
— Зато со мной не скучно. И у тебя есть прекрасная возможность тренировать на мне свою злодейскую кровожадность. Вот скажи, сколько раз за последнее время у тебя возникало искушение меня прихлопнуть?
— Тебе перечислить? — терпеливо вздыхает Шурф. — И напомнить твои недавние подвиги? Те, что наяву — и особенно те, что во сне?
— Ты совершенно прав, — Макс делает самое покаянное выражение лица. — Сам бы меня прихлопнул на твоем месте. Или башку бы открутил, как ты все время грозишься.
— Между прочим, иногда это кажется мне весьма целесообразной мыслью. Тем более, что для процесса рассуждения ты эту часть тела используешь гораздо реже, чем следовало бы. Так и хочется иногда открутить твою, как ты ее называешь, замечательную башку и пристроить на правильное место. Иногда, не поверишь, по дюжине раз на дню.
— Ого, какое я у нас, оказывается, чудовище! У меня даже башка — и та не на правильном месте! — Максовы глаза горят восторгом и энтузиазмом. — Хотя дюжина раз — это маловато. Теряю форму. Исправлюсь. Буду работать над собой.
— Было бы лучше, если бы ты работал над собой несколько в ином направлении… Хотя кому я это говорю.
— Мне, конечно. А меня, как ты помнишь, мудрая природа создала специально для того, чтобы я регулярно и с удовольствием сбивал тебя с истинного пути, нарушая твое блистательное спокойствие.
— И ты добиваешься на этом поприще ни с чем не сравнимых успехов, — кротко вздыхает Шурф. — Твоя идея отправиться в одиночку умирать чужими смертями была в этом смысле выше всяких похвал. Прими мои поздравления.
— Спасибо на добром слове, — фыркает Макс. — А то бы ты меня так и отпустил. Буквально ультиматум поставил, у меня же против тебя никаких шансов.
— Пожалуйста, — невозмутимо ответствует Великий Магистр. — Но ты все же на досуге спроси себя, а что бы ты сам сделал на моем месте? Отпустил бы умирать? У меня тоже, знаешь ли, в той ситуации против тебя не было никаких шансов.
Макс оборачивается, собираясь что-то сказать, но осекается и молчит. Долго. Потом запрокидывает голову, пристально разглядывая неразличимую древесную крону.
— А то же самое я бы сделал, Шурф, — тихо и как-то яростно говорит он. — Полез бы за тобой вместе со своей великолепной башкой в самое пекло, никуда бы ты от меня не делся. Но я же ведь не мог дать им умереть! — он смотрит на друга упрямо, гневно и умоляюще одновременно. — Ну не мог же я так, я же потом вообще бы с ума сошел, ты же меня знаешь!
— Знаю, — мягко кивает Шурф. — Потому и отправился с тобой. Я ведь тоже не мог иначе. Ты тоже меня знаешь.
— Знаю, — коротко говорит Макс.
Глаза его сейчас ясно-серые, как море.
… Море — думает Танита — вот на что похож этот максов друг. На огромное, неторопливое, терпеливое море, которое под серо-зеленой кожей волн прячет сверкающую зыбкую прохладу, полную движения и света, — а в глубине его спят нерожденные бури и неназванные тайны.
Море всегда постоянно и никогда не бывает одинаково, море спокойно, прекрасно и страшно, море древнее всего в Мире, и мудрее всего — и моложе всего, рождающееся в каждой мерно дышащей волне.
Море несет ветер в ладонях, дает ему простор и направление, наполняет его уверенной силой и дарит облака, чтобы играть в дожди и грозы.
Наверное, если море и может с кем-то играть на равных, думает Танита, то только с ветром.
Именно с ветром.
А ветер… ветер — это Макс.
Менке недавно присылал зов, рассказывал, как Мастер Иллайуни жаловался, будто Макс «звенит» на все побережье. Ха, как же, побережье, мысленно усмехается она — как бы не на весь Мир!
С ним легко, радостно и жутко, потому что он всегда распахивает двери, не спросясь. Он и сам — сплошная настежь распахнутая дверь. Его рот вечно улыбается, приглашая посмеяться, а глаза всегда серьезные, они видят насквозь до дна души, и открывают там безымянную бездну, и от того душе становится прохладно, горячо и звонко. И музыка тогда льется, как дождевой поток, торопясь быть, захлебываясь и обгоняя себя, ликуя и горюя одновременно.
С Максом все и всегда легко.
Только вот прежними вы уже никогда после того не станете, думает Танита. Не захотите стать.
… — И ты просто не можешь быть прежним после такой музыки, Шурф! Просто не захочешь… И это, вот увидишь, так здорово!
— На самом деле это логично, Макс. Любой подлинный и искренне пережитый опыт преобразует нас, отменяя прежние версии нас самих. Особенно если речь идет о художественном опыте.
— Именно поэтому ты так любишь стихи, да, Шурф?
— Я их, как ты выразился, люблю, потому что они соответствуют моему чувству прекрасного. Гармония — лучшее средство дисциплины ума.
— А я думаю, это лучшее средство для счастья. Если эта самая гармония не приносит радости, а красота не освобождает, то зачем они нужны вообще, я так считаю. Ну и чего ты улыбаешься?
— Ничего обидного, поверь мне. Просто ты, как обычно, хочешь, чтобы все были свободны и счастливы. Но так не может быть. По крайней мере, не всегда.
— И почему это, собственно, нет? — чуть прищуренные максовы глаза сейчас ярко-зеленые, как осколки бутылочного стекла. — Когда все свободны и счастливы, это правильно. В сущности, это единственно правильное «правильно», какое я знаю, и другого знать не желаю, увольте. Ну и что вот ты на меня так укоризненно смотришь? Что, я опять чепуху несу?
— Нет. Наоборот, в некоторые моменты ты проявляешь неожиданную — но вполне ожидаемую для тех, кто знает тебя, — мудрость, рожденную естественным и неосознанным прозрением в истинную суть вещей.
— Ну, — усмехается Макс. — Это я у нас только временами мудрый. А большую часть жизни — дурак дураком, себя не помнящим.
— На самом деле ты все прекрасно знаешь и помнишь, Макс, — невозмутимо говорит Лонли-Локли. — Просто не всегда хочешь. Нет, не перебивай меня, я знаю, что ты думаешь иначе, но…
— И с чего это ты взял, что иначе? Как я уже неоднократно говорил, твоей светлой голове, сэр Шурф, я верю неизмеримо больше, чем своей, мыслительные процессы в которой — это явление недоказанное.
— Ох, Макс… Поверь, в твоем случае это не имеет значения.
— Ого… Это как?
— Это так, что применительно к тебе законы логики — а значит и законы мышления — не действуют, а действуют законы твоего фантастически бестолкового и везучего упрямства. И оно, это упрямство, всегда возьмет верх над любыми обстоятельствами. К счастью.
— Ага. К счастью. Вот это надо запомнить.
— …Но твоя беда — и твое преимущество — в том, что у тебя мысли порой расходятся с чувствами, и поэтому, когда реальность выполняет твои неосознанные желания, тебе кажется, что ты вообще не этого хотел. А все потому, что ты, как я уже неоднократно говорил тебе, не даешь себе труда собой управлять. А можешь ведь…
— Шу-у-урф! — страдальчески тянет тот. — Ну ты сам представь себе полностью управляющего собой меня. Это же будет форменный ужас!
— Форменный ужас у тебя порой происходит в голове. Не устаю поражаться, как ты вообще еще жив. Впрочем, сердце у тебя неизъяснимо мудрее этой самой головы, и в этом — твое неизменное преимущество. Остальное поправимо. Какие-нибудь пара столетий…
— Пара столетий?!!.. А ты, дружище, оптимист…
— Я реалист, вообще-то, Макс.
— Да ну прям! — фыркает тот. — Это ты своим послушниками уши растворимой лапшой обвешивай… да, я потом расскажу тебе про такую, и покажу, и даже дам попробовать… — Макс поворачивается, чуть не падая с ветки, так что Шурф едва-едва успевает подхватить его за шиворот. — А мне-то сказки про Великих Магистров рассказывать нечего. Реалист он у нас, как же…Я тебя на Темной Стороне видел, я знаю. Из тебя такой же реалист, как из сэра Бубуты Боха лирический поэт… — лицо Макса становится подозрительно задумчивым. — Хотя… А что, у него могло бы и получиться! Хотел бы я…
— Вурд… Тьфу на тебя, Макс! Ты смерти моей хочешь. Однозначно. Ну хотя бы иногда, хотя бы ради разнообразия, хотя бы в виде исключения, подтверждающего печальное правило, можно же предварительно думать над тем, что ты говоришь!
— Думаешь у нас в основном ты…
— Оно и заметно.
— А вот говорю в основном я. Разделение труда, все справедливо. Твоя привычка к точным формулировкам меня давно уже здорово выручает, знаешь ли. Ну, с того момента, как она стала до некоторой степени и моей привычкой, как ты понимаешь.
— Понимаю, — усмехается Шурф. — Осталось понять, какая из твоих привычек перекочевала ко мне. Очень уж интересный предмет для изучения, как ты понимаешь.
— А выбирай любую, мне не жалко, — машет рукой Макс. — У меня их полно, и все как на подбор — вредные и офигенно приятные. Прямо глаза разбегаются. Вон, ругаться ты уже начал… почти.
— Что поделать, — едва заметная усмешка. — Как говорят в твоем Мире, дурной пример заразителен.
— Как говорят в моем Мире, — ехидная улыбка, — дурное дело нехитрое. Советую тебе начать с привычки профессионально, со вкусом и знанием дела бездельничать, как это делаю я. Могу дать бесплатную консультацию специалиста, по знакомству, так сказать.
— Ты мне и так ее чуть ли не каждый день на крыше Мохнатого Дома даешь, было бы чем хвалиться.
— Точно. Сбиваю я тебя с пути истинного, сэр Шурф, ох, сбиваю…
— …Профессионально, со вкусом и знанием дела. Я понял, — серо-синие глаза Великого Магистра сейчас по-настоящему улыбаются: кто бы из послушников увидел — не поверил бы. — Но это приемлемая плата за твое умение бесстрашно и бескорыстно любить Мир, которым ты щедро делишься — вместе со всеми своими условно вредными привычками.
— Условно? Обижаешь, сэр Шурф. Мои привычки высшего качества вредности, я за них отвечаю. А вот что касается того, чтобы любить Мир… — Макс откидывает голову, смотря в небо, — и звезды, невидимые в черном кружеве ветвей, легко отражаются в его зрачках. — Любить — это не привычка, Шурф. Это смысл. Это — то, ради чего. Это самое главное, это радость и…
— Искусство, — негромко говорит Шурф, задумчиво созерцая листву над собой, глаза его чуть поблескивают в темноте. — То самое искусство, которое и есть Истинная Магия. И, надо сказать, учишь ты этому профессионально, спасибо тебе за это.
— Не за что, — фыркает Макс. — Обращайся. Но только вот настоящее искусство, которое Магия, мы с тобой услышим сейчас, сэр Шурф, если нас с тобой, конечно, не выпрут отсюда за постоянную болтовню. То есть, конечно, это меня выпрут, позор бессовестному и не умеющему молчать мне.
— Ну, во-первых, никто к тебе подобных санкций не применит, потому что леди Танита, как и прочие твои юные друзья, искренне восхищена тобой. А во-вторых, не настолько уж ты и бессовестный, насколько я успел тебя изучить…
— Да неужели?
— Да, неужели. Ты эгоцентричен, беспечен и расчетлив, и в тебе нет ни капли снисходительности к тому, что вызывает у тебя антипатию, но… Твое внутреннее «Я» намного мудрее, чем ты думаешь, и оно всегда точно знает, где пролегает грань настоящей жестокости. И не позволит тебе за нее перейти.
— Мое внутреннее «Я»… — Макс не отрывает взгляда от звезд, и глаза его уже мерцают от сотен огоньков, заполнивших радужку. — Мое сверхмудрое внутреннее «Я» сидит сейчас передо мной и читает мне нотации, — он улыбается — неловко, уголком губ. — И спасибо ему за это огромное.
— Не за что, — невозмутимо поводит бровью Шурф. — Обращайся.
Они переглядываются — и начинают смеяться.
…Ах, вон они где! На дереве позади зрительских рядов. Ну прямо как мальчишки. И смеются еще…
Да, им сейчас совершенно точно весело, это даже на расстоянии заметно. Макс примостился на ветку, как индюшка на насест — почти на самый край — хохочет над чем-то, размахивая руками и едва не падая с шаткой опоры. Друг его сидит спокойно, едва касаясь спиной ствола, и улыбается — едва-едва заметно — а краем глаза все равно поглядывает на товарища: не ровен час, свалится. Таните хорошо знаком этот почти незаметный, но зоркий взгляд: так дети постарше у них в деревне присматривали за своими младшими братьями и сестрами, чтобы, не дай Магистры, не учудили чего. Но они, конечно, учуждали — и такое, что тем Магистрам и не снилось…
Ну надо же. С виду — ну очень важные взрослые дяденьки. А на самом деле такие… замечательные.
… — А все-таки кое в чем я с тобой решительно не согласен, Шурф, ты уж меня прости.
— С чем именно?
— С тем, что я вас идеализирую. Ну, помнишь, ты мне сказал тогда? Так вот, я не согласен.
— Макс… — пауза. — Я знаю всю степень твоего упрямства и всю степень твоего великодушия, но…
— Ни фига подобного это не так. То есть с тем, что ты все знаешь, я, конечно, не спорю, но никакое вурдалачье великодушие здесь ни при чем.
— Хорошо, я выражусь иначе. Ты предпочитаешь видеть Мир так, как хочешь, и относиться к нему так, как ты видишь, и это, согласен, меняет реальность…
— Не меняет.
— Прости, что?
— Не меняет это, говорю, никакую реальность. Реальность не дура, она сама решает, какой ей быть, и моя распрекрасная персона ей в большинстве случаев не указ. И потом, вы мои друзья, и мне не нужно вас идеализировать, чтобы любить.
— Макс…
— Вот уже Магистры видят сколько дюжин лет я Макс. Шурф, я знаю, что говорю. Помнишь, как я влип с Книгой Огненных Страниц?
— Да, — серые глаза темнеют. — Но я не понимаю, причем тут она. Эта история не из тех, которые приятно вспоминать, честно говоря…
— Она куда больше, чем просто не из тех, дружище, я тебе как-нибудь до конца расскажу, потом…
— Так я ее знаю еще и не до конца?
— …Потом. Так вот, вы все там были. В Книге, я имею в виду. И вы были совсем другие. Неидеализированные, если выражаться твоими словами. По правде говоря, вы там были такие неидеализированные, что я от этого на стену тогда влез, и слезть с нее не было никакой возможности…
— Ох уж эти твои метафоры, Макс… Это же ведь было наваждение, как я понимаю?
— Тогда это было неважно, как ты понимаешь. Тогда это было… ну, как твой старый кошмар о смерти, которая длится и не может закончиться, вот как это было. Невозможно было не сойти с ума. Я и сошел, если помнишь.
— Помню, — голос Лонли-Локли звучит крайне невыразительно, а лицо его сейчас можно использовать как образец памятника Бесстрастию. — И до сих пор не понимаю, почему ты решил вспомнить об этом сейчас.
— А затем, что вы и тогда оставались моими друзьями, — Максовы глаза светятся жутковатым синим, темным и ярким одновременно. — Тогда, когда я решил, что вся моя жизнь — обман, что весь мир — обман, что вы — обман, что вы не настоящие, что вас вообще никогда не было — вас, Шурф! — вы все равно были моими друзьями.
Великий Магистр молчит. Молчит и ветер, и ветви, и шепчущая листва вокруг них, кажется, тоже притихла.
— …И мне было все равно, какие вы. Какие угодно. Неидеальные. Несуществующие. Лишь бы вы были.
Макс замолкает. Потом добавляет тяжело и тихо:
— И ни фига подобного это было не великодушно с моей стороны, Шурф. Вот ни настолечко это не было великодушно.
— Мы — есть, Макс, — негромко говорит Лонли-Локли. — Неидеальные. Но существующие. А что до твоего великодушия…
Он осторожно кладет руку на худое предплечье и сжимает ее — жест поддержки, крайне для него необычный.
— Что до твоего великодушия, — продолжает он. — То позволь нам самим судить об этом, Макс. Нам, твоим друзьям — неидеальным, но, поверь, чрезвычайно заинтересованным в твоем благополучии.
— Верю, — усмехается тот. — А что касается неидеальности… то тут ты торопишься с выводами.
— Прости? — Шурф недоуменно поднимает бровь. — Что ты имеешь в виду?
— А то, что сейчас будет происходить прямо вот здесь, — торжественно отвечает Макс. Ш-ш… — тон его меняется на заговорщический. — Сейчас начнется. Слушай.
…Сейчас все начнется.
Танита отмеряет секунды вздохами, взмахами ресниц, ударами пульса.
Струна звенит — неслышно и звучно, заглушая все остальные струны на свете.
Струна звенит — высоко-высоко, где-то под звездами — и глубоко, у самого сердца.
Танита ждет.
Танита знает, что, когда «высоко» и «глубоко» соприкоснутся, то звезды упадут в сердце, а сердце дотянется до звезд — звон станет слышным, и тогда…
…Аккорд…
— первая нота как ключ — и Врата распахиваются настежь изнутри, снесенные сверкающим потоком, в котором — небо, ночной парк, звезды и невидимые облака, улицы не-спящего города, люди, наполняющие их, и прочее все-на-свете.
Сверкающим потоком, который и есть — душа.
…Смычок…
— ножом распарывает сердце, и оно истекает сверкающей пустотой, которая одновременно — все — и звенит, и искрится, взрываясь фейерверками звезд.
…Музыка…
— вьется вдоль струн, хохочет от горя и рыдает от радости, взлетает ввысь и разбивается о небо, и осыпается вниз сверкающими слезами, сладкими, как поцелуи, солеными, как морской ветер, горькими, как алая пыль пустыни — и в каждой капле взрываются и гаснут миллионы вселенных за один вздох.
…Смерть…
— какая смерть, вы что, смеетесь, ребята?
Какая может быть смерть в мире, способном так звучать?
…Танита играет, не-существуя и существуя одновременно.
Танита играет — и видит.
Макс… наверное, он не человек. Во всяком случае, не совсем. Он звенит и поет так, что, если бы стал музыкой, от нее бы вмиг разорвалось сердце — и тотчас собралось бы вновь, хохоча и ликуя — бессмертным, беспечным, всесильным, размером с целый Мир.
Потому что рядом с такими, как он, не существует невозможного.
И смерти не существует тоже.
Его Врата распахнуты так, словно никогда и не были закрыты — а впрочем, может, и правда не были никогда, думает Танита, это же сэр Макс, он все может, особенно невозможное.
Его Врата распахнуты настежь — и ослепительное ничто хлещет оттуда бурным потоком, смеющимся, упрямым и гневным, и дерзким, и яростно влюбленным в жизнь. Он и есть сама эта жизнь, поющая различными голосами, смотрящая сотнями глаз, танцующая под самым носом у смерти, сияющая так ярко, что просто не может не привлекать ее вечно голодный мрак.
Наверное, поэтому так и беспокоится о нем этот его друг, который Магистр. Вот его Врата открыты ровно настолько, чтобы можно было дышать, створы их монументальны и незыблемы, как стены крепости, и держатся на месте столь же монументальным усилием воли.
Чтобы их не распахнуло — изнутри.
Ибо то, что зовет и звенит за ними — это стихия, полет и танцующий ветер, и вечно поющее море, и небо, полное облаков и гроз. Белокрылая буря, которой с легкостью хватит на весь Мир — и на несколько прочих.
Укрощенная буря, обманчиво-безмятежно прикрывшая серо-синие глаза и готовая в любой момент сорваться с места.
Например, если ветер, играющий у края смерти, в очередной раз оступится в голодную темноту.
Да, эти двое могут быть невероятной музыкой… когда захотят!
Танита улыбается про себя.
Танита играет — и слышит.
В эти секунды люди предстают перед ней набором звенящих цветных нот, сплетением адажио и анданте, скерцо и фортиссимо, говорящих об истинной сути больше, чем внешние оболочки лиц.
Вот Макс — именно скерцо и фортиссимо, смех и порыв, страстное аллегро и рвущееся ввысь импрето — и неожиданные, холодно-горькие иглы скорбного доленте.
Он — смеющийся ветер.
А тот, другой… — совсем другой. Он — прохладное анданте и чистое, горькое долоросо, и благоговейно-ясное девото, и внезапные, резкие вспышки стаккато, похожие на удары беспокойного сердца.
Он — спящая буря.
А вместе они звучат… совершенно.
… — Ну, теперь ты понимаешь, что я хотел сказать?
— Понимаю. Хотя мое понимание крайне трудно выразить словами… более того, сейчас тот редкий случай, когда я убежден, что слова вообще не нужны, но… Я понимаю.
— Вся вот эта красота и смысл — они в каждом из нас. Они уже есть, достаточно просто повернуть ручку и открыть дверь. И вовсе не хочу я видеть вас какими-то там идеальными, Шурф…
— Потому что мы и так идеальны, надо полагать? — мягко улыбается тот.
— Нет. — Глаза Вершителя смеются золотым, солнечным, как два кусочка дня среди ночи. — Потому что вы и так — настоящие. И, как по мне, это куда лучше идеальности.
— Верно, — невозмутимо замечает Лонли-Локли. — По крайней мере, с нами не скучно.
— Ох, кто бы говорил…
— …И кто бы слушал. Кстати, не сочти за труд, но ты обещал объяснить мне то выражение твоей родины. Про лапшу, имеющую странное, необъяснимое для меня свойство...
— А-а, растворимая лапша! — лицо у Макса становится прямо-таки торжествующе хитрым. — Это, друг мой, такая специальная еда из моего мира. Только для самых стойких, отважных и выносливых. Вижу, по горящим глазам вижу, чего ты хочешь! Показать и дать попробовать? Ну смотри, ты сам напросился…
…А вместе они — переливчатое, вибрирующее тремоло и огненное аппассионато, и ослепительный взрыв вдохновенного крещендо, испепеляющего сердце — и возрождающего его вновь в купели слез и восторга.
Вместе они — Мир.