До конца времен
23 июня 2023 г. в 09:14
Он изменился — и не изменился, светлый Форрамо, белый Форрамо. Все такой же жаркий, все такой же просоленный морем, он ведет путаными улочками, и перед глазами дрожат, как полночный туман, старые вывески, старые здания, проступают призраками на новом лике города. Так много людей, так много шума. Теодора ревнует.
— Зря мы сюда приехали.
— Не ворчи, Теодора. Мы п-почти дошли. — Фридрих рассматривает пестрый путеводитель с плохо отпечатанной картой. — Я был уверен, что это на пересечении Триволи и… не могу прочитать…
— Улицы могли давно переименовать.
— Спросим у местных.
— Я хочу в отель.
— П-подожди, я уже нашел.
Он торит дорогу сквозь стайки оживленных туристов размеренным стуком палки и медленными, тяжелыми шагами. Солнце, блестя в окнах базилики, слепит, смеется, роняя лучи на горячую плитку, и Форрамо обвевает зноем, и дурманит густым запахом азалии.
— Кажется, здесь.
Разбитая, облупившаяся арка заросла диким виноградом, но путь узнать можно. Теодора ступает в прохладную тень проулка с неприятно бьющимся сердцем: чем встретит их маленький итальянский рай? Стоит ли он разоренный, живет ли, избежав бега времени?
Разорен. Крошечный дворик при ярком свете пуст и непригляден: выворочена брусчатка, покосился забор с трепещущими обрывками рекламного плаката и срублена прекрасная глициния, прикрывавшая стену дома. «Гадасса» смотрит на них пустыми, рыбьими глазами грязных окон. И ни звука, ни звука в мертвой тишине. Это как порез бутылочным осколком — не смертельно, но нудно, надоедливо больно.
— Так бывает, Schatz. — Фридрих кладет ей на предплечье ладонь в узлах вздутых зеленых вен.
— Натаниэль был евреем. Мы ожидали невозможного, два старых дурака.
— Мы верили в чудо, Дора. Это не дурость.
— Сорок лет прошло. Верно, это не дурость — это безумие.
Прислонившись друг к другу, они стоят, завороженные касанием юности. Еще немного. Еще минута. Заколдованный круг звенит отголосками давно молчащего кларнета.
— Могу ли я вам чем-то помочь, синьор и синьора? — Высокий мужчина в ослепительном для этой дыры костюме выныривает из зева затхлого помещения и внимательно рассматривает их, склонив голову — еще один призрак, вселившийся в живого: знакомые глаза сверкающей льдистой синевы, знакомая лукавая полуулыбка, только морщины на лбу, разве что, глубже и резче.
Теодора шепчет:
— Многовато приветов из прошлого для одного дня. Я почему-то вижу Натаниэля…
— И правда. Мы все-таки сошли с ума, — отзывается Фридрих со скрипучим смешком.
Мужчина, не дождавшись ответа, захлопывает дверь и бросает связку ключей в кожаный дипломат. Теодора неохотно отмирает.
— Молодой человек, скажите, когда закрылся этот бар?
— Кабак Анжело? Месяц назад, но, синьора, зачем…
Теодора останавливает его повелительным движением руки.
— Я не знаю никакого Анжело, но раньше здесь находилась «Гадасса». Хотя вы слишком юны, чтобы помнить…
Вся вежливая, утонченная степенность сходит с загорелого лица — оно вспыхивает удивлением, усмешка расплывается в открытую взволнованную улыбку.
— Я помню это очень хорошо, синьора. Мой отец владел этим баром.
— Тонино! Маленький Тонино! — Она неожиданно резво взлетает по ступенькам, хватает знакомого незнакомца за рукав. — Последний раз мы были здесь в мае двадцатого года и танцевали всю, всю ночь с твоими… вашими матерью и отцом. Натаниэль был в черном костюме, а Чезария…
— В синем платье в горошек. Я помню этот вечер. Настоящие американцы в нашей глуши! Вы, синьора, — церемонный поцелуй в ладонь, — великолепно танцевали, подобно истинной артистке, а вы, синьор, — он спускается и крепко пожимает руку Фридриха, — подарили мне деревянную птичку. Тогда сюда приходило мало клиентов, и подобные исключения очень запоминаются.
— Антонио, п-простите за откровенный вопрос, но… что было с вашей семьей все эти годы?
— О, не извиняйтесь. Я успел переправить родителей в Швейцарию до оккупации, если вы об этом. После войны они вернулись в Форрамо. Бар у отца, конечно, конфисковали еще в тридцать восьмом, но я смог выкупить его спустя столько лет. Мы были счастливы здесь. Вот восстанавливаю — в память о них. Не могу пригласить внутрь: там настоящий беспорядок. Но если у вас найдется время, — Антонио достает блокнот и что-то торопливо пишет, — наберите меня. Не знаю, насколько долго вы здесь…
— Не волнуйтесь, — заверяет Фридрих. — Несколько дней точно есть.
— Будет приятно побеседовать дольше, синьор, синьора. Обязательно позвоните. И до свидания, я надеюсь. Сейчас я должен идти. — Он прощается глубоким кивком. — Не забудьте, хорошо?
Сердце больно заходится, колет, стучит, и кровь тяжелой волной захлестывает голову, давит на виски. Теодора старается украдкой сморгнуть слезы.
— Ну что ты, ну что ты… — Фридрих достает клетчатый платок и утирает ей глаза. От ткани успокаивающе и знакомо пахнет травяными каплями.
— Это так глупо. Я думала, еще одна часть нашей жизни рассыпалась в прах, и тут она снова возникает.
— Я п-понимаю, душа. Давай вернемся, нужно успокоиться.
Они плетутся обратно по коридорам города, плавающего в приторном апельсиновом желе рдяных лучей. Вытянутую, тощую фигуру Фридриха обливает закатом: рыжеет рубашка, блестят, подсвеченные, антенки редких волос. Теодора тихо хихикает, как девчонка: ее муж — одуванчик. А она сама, видимо, полынь — вонючая травка, разросшаяся вокруг этого солнца.
В проеме меж двух домов он оборачивается:
— Я устал, Дора. Впереди фонтан, пойдем отдохнем.
Фридрих садится — скорее валится — на скамейку в тени громадного гибискуса. Брызги фонтана холодно висят в воздухе, душистый, напоенный цветами ветер разносит по площади облака свежести. Звенит, звенит чей-то смех, и шумно вспархивают голуби, вспугнутые топотом пухленького ребенка.
— П-помнишь, здесь когда-то танцевали? Каждый день. Девушки в красных платьях, юноши в черных жилетах. И щелкали каблуки…
— И сейчас тоже самое, я уверена. Мы пришли слишком рано — вечером будет прохладнее, тогда и начнут.
Они долго молчат, слушая плеск воды и журчащее воркование птиц. Теодора почти засыпает.
— Потанцуем, миледи?
— Что? — Она встряхивает тяжелой головой. — Зачем? Здесь столько людей. Чужих.
— Мы тихонечко, — смущенно улыбается Фридрих, и морщинки расходятся кругами по его щекам и лбу. — Давай покажем им, как веселятся с-старые кости.
— Тут нет музыки.
— Я спою.
Комкая ее платье в дрожащих пальцах, он крепко цепляется за нее. Они покачиваются на месте, едва-едва переступая по ласковым, теплым камням светлого города, Фридрих поет, и Теодора не слышит пришедшую с годами хрипотцу, не слышит оборванные фразы, теряющиеся в одышке — есть лишь голос юного солдата, звучащий в подворотне за бельгийской пекарней, и ноты стремятся ввысь, к разметанным перьям облаков.
До конца времен,
Пока звезды в синеве.
Пока, птиц полна,
Поет весна,
Храню любовь к тебе.
До конца времен,
Пока розы будут цвесть,
Моя любовь к тебе будет
Сильней, чем та, что есть.
И блестит солнце на бледной коже лысины, и смотрят вверх выцветшие глаза, отражая небо Форрамо. Небо Форрамо. Небо Сан-Франциско. Небо Нью-Йорка. Небо Химворде. Небо их сорока девяти лет.
Пока высохнут
Ручьи, горы сгинут в прах,
Буду рядом я,
Тебя храня
И в смехе, и в слезах.
Возьми же в плен свой сладкий сердце,
Скажи нежно, что я — он,
Единственный любимый
До конца времен.
Теодора кладет голову Фридриху на грудь, вдыхая запах хвои и чистой ткани. Гулко и ровно бьется его сердце, отмеряя ритм, переливается негромкая песня, и город мягко качает их в ладонях, закрыв от всей вселенной. Их музыка будет звучать, пока в механизме этого мира еще остался завод.