Только джаз
21 июня 2023 г. в 20:57
Форрамо 1920 года пахнет апельсинами и морем; соленый ветер доносит до узких улочек, словно застывших в сиропе жаркого марева, вспышки свежести и чаячьи крики. Здесь на красные крыши ночью спускается черное небо, окатывает черепицу щедрыми южными звездами, здесь бастуют рабочие и девушки танцуют на площади тарантеллу. Фридрих обгорает, ее веснушки, напитанные солнцем, расползаются по всему лицу, и какой-то беспокойный дух наполняет кровь, заставляет двигаться в венах упругими толчками. Теодора курит, едва не задыхаясь от спешки, и не отлипает от рабочего блокнота — везде тут жизнь, везде фактура.
Они идут по городу топким вечером, липнущим к коже, как влажное платье. Изжелта-белый камень домов излучает густое, ровное тепло, мягко блестят отполированные тысячами ног плитки брусчатки. Тянет не проданной за день рыбой, подкисшими фруктами с лотков, терпким табачным дымом. Гул итальянской речи, пьяный смех. Фридрих, утирая капельки пота с верхней губы, мурлычет песенку, расслабленно жмурится — Теодора не может не думать о том, как ему к лицу Италия. Все это пестрое, грязное и завораживающее многоцветье жизни было и на окраинах Сан-Франциско, но только в Форрамо Фридрих стал по-настоящему органичен. Говорите, колыбель художников и музыкантов? Теодора готова поверить в мистическую природу этой страны.
— К-красавица, правда? — Он, остановившись, всматривается куда-то в темный провал меж двух домов и улыбается.
— Кто?
— Вон там, с-смотри внимательнее. — Фридрих, положив руку на талию, аккуратно отворачивает ее от оживленной улочки и указывает куда-то на замызганный фундамент здания. Там причудливо пляшут тени и вьется под ленивым ветром скомканная газетная страница. — Г-говорят, черепаховые приносят счастье. Пойдем п-погладим? — Она наконец видит поблескивающие зрачки и странную, словно расколотая маска, двуцветную мордочку выглянувшей кошки. Еще чего не хватало… На этого ласкового любителя животных не напасешься носовых платков — и на себя заодно тоже.
— Фридрих, нет!
Он округляет глаза:
— На удачу, Д-дора! — и ныряет в арку. Теодора не может злиться: сейчас Фридрих похож на расшалившегося мальчишку, которым он, возможно, был в далекие детские годы, до всей отцовской муштры. И не ей прерывать этот зыбкий сон.
Короткий проулок оканчивается крошечным глухим двориком. Желтым светятся окна, через распахнутые деревянные рамы выплескивается звон тарелок и рокот голосов. На громоздящихся друг на друге, тесных, как скворечники, балконах сушится белье. Теодора замирает, словно пытаясь впитать грубоватую нежность этого места. Может, и не стоили все войны, стачки и революции первых полос. Может, не стоили они даже одной газетной колонки. Может, писать следовало о простой жизни — и тогда люди перестали бы уничтожать ее в великих исторических мясорубках.
— Вот и мы. — Фридрих подходит неспешно, держа на локте мурлыкающую — о, кто бы сомневался! — кошку, трет покрасневший нос и пытается незаметно утереть слезящиеся глаза обшлагом рубашки. — Эта п-почтенная Frau показала мне кое-что любопытное, вон т-там. — Он кивает в сторону, в дальний угол двора; Теодора видит большие окна первого этажа, затененные шторами, и низенькие ступени. Пышные кисти глицинии пенятся, стекают по заросшей кирпичной стене и закрывают какую-то вывеску — различимы лишь буквы «Г» и «А». Она подходит ближе, присматривается и ахает: джаз-бар? Здесь? Словно Сан-Франциско ворвался в маленький итальянский город, смешал его ритм фривольной синкопой. Фридрих смеется:
— К-кошки бывают не так уж плохи, п-правда? Хочешь з-зайти?
— Ни одного вопроса большего этого!
Теодора решительно берется за дверную ручку. Внутри пусто и прохладно, низкий потолок расписан широкими желтыми линиями, на деревянном помосте в углу стоят табуреты, барабанная установка и небрежно прислоненный к стене контрабас. Какое неловкое, детское подражание настоящим джаз-барам — но даже будто бы и уютно. Темноволосый мужчина за стойкой оборачивается на шум шагов и поднимает пронзительно-голубые глаза, глядит остро, внимательно. Теодора усмехается: нежный, белокожий Фридрих в нарядном не по погоде жилете, она, мальчишески коротко стриженная, завитая, в скандально открытом — по колено! — струящемся платье — действительно, есть на что посмотреть. Фридрих завершает картину, громко и взволнованно выпаливая:
— З-з-здравствуйте!
Незнакомец ставит стакан и неожиданно широко улыбается, кричит куда-то за спину — с сильным акцентом, но тоже по-английски:
— Cara mia, к нам пришли хорошие люди! Вечер будет добрым!
Невидимая женщина отзывается звучным грудным голосом:
— Che cosa hai detto? Non capisco!
Теодора садится на высокий барный стул, кивает Фридриху — иди сюда тоже, птичка — и спрашивает с любопытством:
— Почему вы решили, что мы хорошие?
Мужчина медленно и старательно подбирает слова, но все интонации, все скорые жесты придают спотыкающейся речи легкомысленную оживленность:
— Все хороши, когда никого нет. Вы рано, бармен еще не пришел, музыка будет позже. Я обслужу вас сам. Что хотят синьор и, — он быстро смотрит на их руки с узкими ободками колец, — синьора?
— Непривычно, к-когда можно легально, д-да?
Теодора кивает: и правда, слишком легкое приключение — никаких подпольных баров, никаких проверок через друзей и друзей друзей, полицейских облав и прочих чудес «Сухого закона». Фридрих эту романтику не любит, а Теодора чувствует себя в спикизи уютно: нигде не найти лучше сплетен, перерастающих в городские новости, нигде не приятнее глотать выбивающую дух смесь колы и дрянного виски. Но просить ее здесь и сегодня будет преступлением.
— Может, красное вино? На ваш вкус, два бокала.
Это немного странно — пить в пустом баре в полной тишине, пока бармен любовно протирает резную стойку, а на кухне брякают посудой, но вкус вина, теплом скользящего по горлу, приятен, и Теодоре хорошо.
— Грустно так сидеть, — прерывает молчание мужчина. — Меня зовут Натаниэль Джустини, я владелец бара. Будем знакомы? — протягивает Фридриху широкую ладонь. Он улыбается, отвечая на рукопожатие:
— Ф-фридрих Блумхаген, рад п-познакомиться. А это моя жена Теодора, мы здесь п-проездом. Ч-чудесный город.
Теодора не может точно сказать, в какой момент новый знакомец мрачнеет — после того, как Фридрих называет имя или фамилию. Словно за секунду взгляд становится льдистым, а обаятельные складки у рта исчезают. Цепко держа руку, он спрашивает:
— Немец?
Солнечное выражение лица Фридриха сменяется виноватым, потерянным, но он расправляет плечи и разворачивается чуть боком, словно стараясь оградить ее от странного диалога, и этот контраст силы и слабости кружит Теодоре голову, стучит яростью по вискам. Защитник — всегда для нее, никогда не для себя. Как смеет этот Джустини тревожить его? Как смеет разговаривать таким волчьим тоном?
— Да, н-немец.
Хватка на ладони становится еще крепче:
— Мы не встречались при Капоретто, парень?
Она резко отставляет бокал, выплеснувшееся на стойку вино — капельки крови.
— Прекратите. Мой муж во время войны жил в США, он никого не убивал. Вы закончили свое судилище, Господь Бог? Мы пойдем, чтобы не смущать ваши тонкие чувства.
Джустини колко смотрит на нее, открывая рот явно для чего-то грубого, отвратительного, мерзкого… и закрывает с тихим вздохом. Молчит. Долго.
— Простите, синьор и синьора. Иногда я забываю, что все закончилось. Простите. Но немцы здорово нас потрепали. Сложно не видеть в каждом из вас — их.
Теодора знает. Она помнит подступающую тошноту при виде тел, жгучее прикосновение пули, липкий страх вперемешку с отвращением от взгляда на серый нойманновский мундир. Она знает. Но не оправдывает.
— Это все равно не по…
— Дора. — Голос Фридриха звучит непривычно строго, с нажимом. Лоб прорезает хмурая складка, уголки губ скорбно опускаются.
— Но…
— Не надо, я не х-хочу. Забыли. Пусть лучше синьор Джустини расскажет б-больше о своем баре, нам интересно. — Он с натянутой улыбкой обращает последнюю фразу к притихшему владельцу. Тот кивает, ловко подливая вино. После этой вспышки с него словно сходит услужливо-оживленная маска, и лицо становится более спокойным, серьезным. Что ж, если Фридрих желает — пусть будет так. Лишь солдат может понять солдата?..
— Вы из США, так? Тогда вы знаете джаз. Это душа поет и пляшет. Это свобода. Это страсть. Я услышал на фронте от черного парня, у него был тромбон. Ему побудку дудеть, а он… играет. И я пропал. Может, моя жизнь вся была для этого места. Пусть Форрамо слушает джаз.
Это… интересно. Даже трогательно. Теодора начинает прикидывать, как могла бы выглядеть фотография на полосе — музыканты в черном, люди танцуют, щелкают каблуки и вьются юбки… И немного оттаивает: этот Джустини по-прежнему дурак, но вкусом его не обделили.
— А «Г-гадасса» — п-почему так называется?
— Это в честь жены, — улыбается Джустини. — Мой миртовый цветок, моя царица. Без нее бы здесь ничего не было. И меня тоже. Очень хотел к ней вернуться.
— У вашей жены красивое имя. Необычное, я такое раньше не слышала.
Он смеется — мягкие низкие звуки гудят и рокочут, наполняя небольшое помещение:
— О, по-настоящему ее зовут Чезария. Я объясню, почему Гадасса, — потом. Тут нужно не спеша. И представлю ее тоже. Оставайтесь дольше.
— Останемся. Если, конечно, мы сегодня все-таки услышим музыку, — с усмешкой заканчивает Теодора.
— О, синьора… А вот и музыка! — радуется Джустини, смотря куда-то поверх их голов. В дверях толпятся люди: смуглый кудрявый юноша во франтовской алой рубашке, сухопарый мужчина, прижимающий к груди кларнет, грузный, одышливый старик, припадающий на одну ногу и поддерживаемый голенастым мальчишкой. Из-за их спин с любопытством выглядывает парочка, и в комнате разом становится шумно, пестро и суетно.
Джустини, перегибаясь через стойку, бросает мальчику:
— Perché ci hai messo tanto?— тут же поясняя: — Сын мой, Тонино. Помогает тут.
Тонино, сверкая такими же яркими, как у отца, глазами, серьезно отвечает:
— Nonno Cesco ha una gamba malandata oggi. Diglielo, nonno!
— Guai grossi, vecchio cane ha una gamba cattiva. Shh, ragazzo. Dov'è il mio contrabbasso? — отмахивается старик. Кудрявый юноша ловко подхватывает его под второй локоть и помогает дохромать до сцены, а после волчком разворачивается и подходит к стойке, ухмыляясь:
— Restituisca il mio regno, signor.
— Chiacchierone Beppo.
Бесхитростный дуэт берет первые ноты. Ворчит контрабас, поет кларнет, переливаясь трелями, и звук щекочуще отзывается внутри, между ребер. Быстрый взгляд на Фридриха — чувствуешь? Он касается мизинцем ее мизинца — чувствую. Теодора прикрывает глаза.
В теплой полутьме стучат каблуки, и лица касается порыв воздуха, поднятый юбкой, — пляшет парочка. Летают косы, краснеют щеки — влюбленные — две птицы, кружащиеся в танце. Юные, взволнованные, счастливые. Тонино хлопает в ладоши и болтает ногами, звонко отбивая такт по опорам стула. Теодора шепчет:
— Я бы хотела знать тебя раньше. Только представь нас в их возрасте.
Фридрих смеется, рассеянно крутя кольцо на пальце:
— Ты говоришь как умирающая, Д-дора. Я на это не подписывался. Или это я недостаточно молод для т-тебя?
— О, иди к черту!
— Не ругайся при детях, — уже откровенно хихикает он и тут же берет ее руку, целуя костяшки. Кудрявый бармен смотрит на них с понимающей улыбкой.
— Наверное, тогда ты была очаровательной девчонкой.
— Несносной. Семейное проклятие. Берегите нервы женихов, — кивает Теодора.
— Но я счастлив быть с тобой с-сейчас. Любой тобой, — спокойно заканчивает Фридрих, отворачиваясь и аплодируя закончившему играть дуэту.
Следующая мелодия начинается короткими вспышками низких нот — старик страстно ударяет пальцами по струнам, грудью налегая на инструмент, и он отзывается густым гудением. Пронзительный всхлип кларнета разрастается в стройный мотив, словно всегда звучавший под этот строгий контрабас, мотив, бесстыдно флиртующий, то ускользающий от скорого ритма, то сплетающийся с ним. Теодора нетерпеливо покачивает головой. Снова этот неугомонный итальянский дух, снова что-то неуловимое в этой музыке, в этих людях, в этом вине, разгоняющее кровь. Она оборачивается к Фридриху и протягивает ладонь.
— Фокстрот, сэр?
Он бледнеет и округляет глаза.
— Нет, Д-дора. Я п-переволнуюсь и отдавлю т-тебе ноги.
— Лгун. Ты танцуешь изящнее французской принцессы.
— Не при ч-чужих же.
— Вздор какой. Им всем все равно. — Теодора кивает на бармена, гремящего стаканами, на щебечущую парочку, на Джустини, слушающего взволнованного сына. — А мелодия скоро закончится. И мы пойдем домой вышивать крестиком, раз ты такой скучный!
Фридрих обреченно поднимается, вздыхая, — кокетничает ведь, как девица.
— Фокстрот, мэм?
После третьего бокала у него розовеют щеки, и слабый румянец спускается к шее, под воротник белой рубашки; в привычно скованных движениях появляется ленивая, сонная грация. Теплые пальцы ложатся на ее талию. Теодора тянется наверх, обнимая за плечи, чуть ворошит волосы на затылке. Неправильный, совершенно неправильный танец. Кларнет спускается к глубоким нотам, мягко выдыхает — Фридрих прислушивается, смежив веки и считая такты, и начинает вести. Скользящий шаг, поворот, шаг — она чувствует себя снежинкой, подхваченной милосердным, ласковым ветром. Быстрее, быстрее. Они расходятся, не в силах прервать прикосновение, он шагает от нее, лишь чтобы закружить и вновь прижать к заходящемуся сердцу. Поймать, отпустить. Поймать. Лети, птичка. Но только вместе со мной.
Мир причудливо изгибается, теряет равновесие, когда Теодора откидывается, прогибаясь в спине, чувствует упоительную близость пола. Сливаются в полосы внимательные лица, лампы, бутылки, стойка, тени и блики, и остаются только его руки, только взгляд, только музыка. Остается только джаз.