ID работы: 13339330

Топор Рассела

Джен
PG-13
Завершён
12
автор
hanna-summary бета
Размер:
32 страницы, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

2

Настройки текста
9 июля 199* года Жара, наверное, уже спадала, но Раскольников этого не чувствовал. У него вообще случилось что-то странное с ощущением температуры: было очень жарко, так что хотелось с разбегу прыгнуть в грязную мутную воду и лежать на прохладном дне очень-очень долго, пока все само собой не образуется; но при этом вроде и знобило до дрожи. «Вот, температура поднимается, – подумал он как-то неестественно спокойно, скорее с грустью, чем со страхом или раздражением. – Все идет по сценарию». Вскоре, правда, пришло и раздражение: по сценарию-то оно по сценарию, но ведь этот сценарий он не для себя писал! Вовсе не каждый преступник должен заболевать после совершенного преступления, а только тот, который на это преступление не имел права. В сердце теплилась глупая надежда: может быть, его состояние ничем таким и не вызвано? Ну, подхватил вирус. Подумаешь. Бывает. Такое и летом бывает, почему нет? Но ощущалось не так. Ощущалось, что именно из-за того он так себя чувствует, что он сделал то, что сделал; а иначе как объяснить, что это началось сразу, еще там, как оттуда вышел, что от каждой мысли об этом ему становилось хуже и что, в общем-то, ясно вспомнить произошедшее он не мог? Как он ни заставлял себя, он не мог отчетливо восстановить в памяти, как все произошло. Вот он подходит к дому, вот поднимается по лестнице, вот звонит в дверь… А дальше все исчезало, и память выбрасывала его снова сюда, потерянно стоять над водой, не понимая, что все это было. А главное – было или не было? Вероятно, все же было: иначе так не колотило бы. Иначе с чего бы? Трудно сохранять хладнокровного внутреннего теоретика, ставя эксперимент над самим собой, и даже не только из-за того, что сам становишься при этом подопытным кроликом: скорее потому, что в его-то случае внутренний теоретик никогда и не был холодным. Его теория была ему попросту дорога. И без боя он ее не сдаст. Раскольников вжался спиной в решетку набережной и чувствовал, как она как будто бы растет, увеличивается в размерах: сначала доставала ему только до поясницы, потом до лопаток, потом до плеч, а потом он ударился о металл затылком и окончательно потерял равновесие. Внутри черепа в пустоте перекатывалась мысль: интересно, куда он дел топор? Был же у него топор… А как нормальные люди определяют, где верх, а где низ? Кажется, за это должно отвечать что-то в мозгу… Или даже специальный орган? Этот… Вестиби… Вестибу… – Родион! Вы меня слышите? Темнота не постепенно рассеялась, а резко взорвалась потоком света, и Раскольников не сразу понял, что с ним происходит и надо ли этому сопротивляться или, наоборот, содействовать. – Родион, очнитесь, вы лежите посреди улицы, и на вас уже косятся, – встревоженно констатировал тот же голос, что прежде, и постепенно перед глазами Раскольникова проявился сперва силуэт, потом вся человеческая фигура и, наконец, черты лица, которые все никак не удавалось разглядеть из-за отражающегося от очков закатного солнца. Черт, ведь это кто-то очень знакомый… Совсем недавно же видел… Он нащупал под головой холодную чугунную решетку, обхватил ее пальцами, повернул голову, прижался щекой – и рассудок начал понемногу возвращаться. – К-карамазов?.. – выдавил из себя Раскольников. – Людей узнаете, уже хорошо. Ну-ка руки вверх поднимите. «Что, уже руки вверх?..» – заторможено подумал Раскольников, но зачем-то послушно поднял обе руки. – Угу, отлично. Улыбнуться обеими сторонами лица можете? – Ни одной не могу, – огрызнулся Раскольников. – Ну и ладно, – легко согласился Карамазов. – Зато говорить можете нормально, это уже выходит два пункта из трех: хоть не инсульт, – последнее он добавил тихо, себе под нос. – Эй, руки-то опустите! Раскольников не сразу понял, что от него требуется, но вскоре понял и стал постепенно возвращать руки на прежнее место. Он не мог вспомнить, как они лежали прежде, и это раздражало: не удавалось восстановить позу, в которой шея не изгибалась под странным углом, а решетка не так больно врезалась в затылок. Над собой он видел бледно-голубое вечернее небо так, как почти никогда его не видел: одно только небо, без деревьев и крыш домов. А еще он видел склонившегося над ним Карамазова. Одет он был точно так же, как и в их прошлую встречу: те же черная куртка и белая футболка – и фотоаппарат на шее. Выражение лица у него было встревоженное и недоумевающее, и он зачем-то озирался по сторонам. – Попробуете встать? – Карамазов протянул ему обе руки. Этот жест вызвал в Раскольникове горячую волну раздражения. Да-а-а, коне-е-ечно, сейчас он, весь такой беспомощный, схватится за протянутую руку, позволит поднять себя с земли и отвести прямиком в участок. Да даже если этот Карамазов еще ни о чем не догадался и в участок его не поведет, все равно мысль о собственной беспомощности вселяла в Раскольникова ужас. Он встал сам, цепляясь за решетку, практически повисая на ней, но успел даже оттолкнуть руку Карамазова, показывая ему, что в помощи он не нуждается. Карамазов с готовностью убрал от него руки, отступил на шаг и сделал вид, что внимательно смотрит куда-то в сторону. Наконец, Раскольникову стало удаваться сохранять равновесие, ни за что не держась. – Вам нужна помощь? – спросил Карамазов, поворачиваясь к нему и глядя ему в глаза. – Не могу не спросить. – Не нужна, – коротко бросил Раскольников и добавил, пока Карамазов не успел ничего уточнить: – Я уверен! Другой на месте Карамазова принялся бы спорить и уговаривать, но он только дернул плечом, кивнул и зашагал прочь. Раскольников не двигался с места, глядя ему в спину: Карамазов уходил вдоль Яузы, не оглядываясь. Расстояние между ними стремительно увеличивалось, и с каждым метром у Раскольникова все сильнее билось сердце. Всему виной была мысль, которая совершенно случайно пришла ему в голову, но от которой он никак не мог отделаться – наоборот, эта мысль все больше поглощала его, словно он полностью, со всеми чувствами и движениями, превращался в ее воплощение: а что, если сказать ему? Что, если сейчас вернуть Карамазова и… не то что во всем сознаться, это не то слово, не признаться, не исповедаться, а просто рассказать – и посмотреть, что будет. В качестве нового эксперимента. А еще потому, что хотелось произнести эти слова вслух, пока они не взорвали его изнутри. И потому, что он почему-то не мог вспомнить, как именно все было там, в доме, который отсюда еще было видно. Он надеялся, что вспомнит, если облечет воспоминания в слова и озвучит эти слова. Вот и все. Сдаваться он, конечно, не собирался. Зачем? Только рассказать, а потом пусть хоть за психа принимает, хоть доносит: слово странного слегка скандального журналиста против слова добропорядочного гражданина, ни в каких правонарушениях никогда не замеченного. Нет, им его не посадить. По крайней мере, не этому. Настоящие сыщики, может быть, на него со временем и выйдут, но и тогда он еще поборется. Карамазов почти дошел до поворота, за которым скрылся бы из вида. Раскольников сжал зубы. Потом разжал. И крикнул дважды (в первый раз не получилось громко): – Иван! Вернитесь. Непонятно, как он услышал: будто он был готов к тому, что его позовут. Он остановился и обернулся. Раскольников не стал повторять, а просто не спеша пошел ему навстречу. Карамазов тоже пошел, но быстрее. Последние лучи солнца гасли вдалеке, на прощание отразившись от какого-то окна и от очков Карамазова. Дул легкий ветер, шевеля листья на деревьях и бумажку с телефонными номерами каких-то Снежаны и Сонечки, прилепленную к фонарному столбу. На другой стороне по набережной проехала машина с открытыми окнами и громкой, но невыразительной музыкой. По грязной воде медленно плыл целлофановый пакет. – Я убил человека, – сказал Раскольников. Он ожидал какой угодно реакции Карамазова: что он отшатнется от него, что переспросит, что примется вызывать милицию или скорую, даже что развернется и уйдет, приняв все это за розыгрыш. Но он почему-то вздрогнул и прошептал «опять?!», а потом в несколько шагов совсем сократил разделявшее их расстояние. – Вы… уверены? – он спросил это с надеждой и с каким-то неожиданным, почти трогательным испугом. Раскольников, все из-за того же тумана в голове, уверен не был. Но кивнул, чтобы довести дело до конца. Карамазов обернулся – набережная была пуста. Тогда он сделал еще шаг вперед и – Раскольников не успел отступить – уткнулся лбом ему в плечо. – Опять, опять, – прошептал он сквозь сжатые зубы, – но в этот раз я даже не подумал!.. Я не знал, не мог знать!.. Я даже не знаю, кого… Он поднял голову и заглянул опешившему Раскольникову в лицо. – Почему вы все сначала мне об этом рассказываете, а? Вы во мне что-то чувствуете? Я вызываю особенное доверие убийц? Последнее прозвучало не обвинительно, а грустно, и Раскольников даже забыл оскорбиться, что его назвали убийцей. Хотя на что тут теперь обижаться… Он посмотрел на Карамазова настолько вопросительно, насколько мог, подозревая, что его лицо сейчас вряд ли с легкостью изобразит ту эмоцию, которая ему нужна. – Вы кого убили хоть? – спросил Карамазов и нервно сжал губы, дожидаясь ответа. – Старуху, – пожал плечами Раскольников и кивнул в сторону того огромного желтого дома, от которого они не успели далеко отойти. – Она в этом доме живет. Жила. – Старуху, – потерянно повторил Карамазов. – И что она вам сделала? – А ничего, – усмехнулся Раскольников. Потом снова усмехнулся. А потом и засмеялся – беззвучно, хватаясь обеими руками все за ту же решетку набережной. – Черт, у меня даже воды как назло нет, – растерялся Карамазов, – но вы знаете, попробуйте сами дышать глубже, представьте, что пьете маленькими глотками. Он задумался, перестраивая и собственное дыхание под ту схему, которую только что описал. – Вы извините, что я тут вроде как эксперта из себя строю: у меня просто… ну… кое-какой опыт в таких штуках есть. Раскольникова трясло, и смысл слов до него доходил не вполне. Куда сильнее его мысли, если можно было назвать мыслями то, что проносилось в его мозгу, готовом в любую секунду отключиться, занимала старуха. Почему он не помнил ее мертвой? Она ведь, наверное, упала; у нее было застывшее лицо, страшный, ничего не выражающий взгляд… Но как Раскольников ни старался, он не мог заставить эту картину снова появиться перед глазами. И это, признаться, всерьез пугало. Уж не сходит ли он с ума? Единственное, о чем через эту пелену невнятных образов и тревог ему действительно удалось подумать, было то, что Карамазов больше ни разу даже не попытался до него дотронуться. Другой бы на его месте уже давно сгреб бы его в охапку, заставил бы опереться на свою руку, повел бы куда-нибудь или просто держал бы, пока он не перестал бы дрожать и рисковать упасть. Но ничего из этого, к огромному облегчению Раскольникова, Карамазов не сделал. Он просто стоял рядом и говорил. – Слушайте, попробуйте отвлечься! Не думайте об уби… о том, что произошло, думайте о чем-нибудь другом, о чем угодно! Хоть таблицу умножения проговаривайте! – Издеваетесь? – выдавил из себя Раскольников, поймав момент, когда удалось разжать зубы и когда голос получился более-менее нормальным, а не похожим на хрип или шипение. – Нет! Вообще нет! – воскликнул Карамазов. – Я сам так делал! Когда чувствовал, что все, сейчас совсем жуть будет, начинал в уме трехзначные числа перемножать. Так ни разу до конца и не досчитал, по крайней мере, правильно – точно не досчитал, но здорово отвлекало! Раскольников посмотрел на него исподлобья. Надо же было выбрать такого подозрительного типа, чтобы ему сознаваться! Убийство для него почему-то «опять», и в таком состоянии, в каком сейчас Раскольников, он уже успел побывать. Кто же он такой? Вспомнилось, как он говорил, что если бы не следователь, они бы сейчас не разговаривали. То ли псих, то ли замешан в какой-то криминал. То ли и то, и другое одновременно. Он чуть не упустил момент, когда припадок закончился, и еще некоторое время по инерции сдавливал пальцами решетку. Только потом заметил, что прекрасно держится на ногах и сам, и отпустил. – Сердце дико колотится, да? – зачем-то спросил Карамазов. – Нет, – удивился Раскольников, но приложил палец к горлу, чтобы проверить. – Наоборот. Как будто вообще не бьется. – Да? Странно… А у вас все это давно вообще? Простите, что спрашиваю, если не хотите, не говорите, но… Оно у вас само по себе или именно… после? – А это хороший вопрос, – неожиданно для себя самого признался Раскольников. – Понимаете, дело в том, что я не помню, как все произошло. Наверное, началось немного до, потому что я помню, как я пришел, как поднимался туда, но как… как убил – не помню. Карамазов вскинул голову. Раскольников заметил, как под очками блеснули его глаза, а в следующую секунду он все-таки схватил Раскольникова за плечо. Правда, тут же отпустил, опомнившись. – Не помните? А может быть, тогда… Это вот в том доме было, говорите? – Да… – только и успел ответить Раскольников, как Карамазов уже переходил на другую сторону улицы, жестом зовя его за собой. – Пойдемте, проверим! Ну или вы можете не ходить, если думаете, что там уже… приехали. После таких слов Раскольников, конечно, пошел. «Еще бы, – подумал он запоздало, – он бы без меня не нашел ни парадную, ни этаж, ни квартиру. А идет уверенно, будто это он нас ведет!» В нужную им парадную вход был со двора, сразу после арки. Дверь была распахнута и подоткнута кирпичом, как и утром. Никаких признаков милиции или хотя бы обеспокоенных соседей на лестнице не было. – Как ее зовут-то, вашу старуху? – спросил Карамазов, пока они поднимались по лестнице. – В смысле – «звали»? Алена Ивановна. Карамазов сосредоточенно кивнул, запоминая. – Здесь? Точно? Уверены? Раскольников без колебаний подтвердил: и номер квартиры, и саму дверь он помнил прекрасно. Вопрос в другом – что там, за дверью? – А как мы войдем?.. – начал Раскольников, но Карамазов уже вдавливал в стену кнопку дверного звонка. В глубине квартиры раздалось ржавое металлическое дребезжание, Раскольников отчетливо помнил этот звук, его он точно уже слышал. Ответом была тишина, что, в общем-то, было не особенно удивительно: вряд ли труп способен открыть им дверь или хотя бы спросить «кто там?». Но Карамазов не убирал палец со звонка. – Дверь подергайте, – сообразил вдруг Раскольников. – Я же не мог за собой запереть, когда уходил. И, прежде, чем Карамазов успел бы что-нибудь предпринять, он сам потянул за дверную ручку. Дверь не поддалась. А потом – Раскольников даже рефлекторно сделал шаг назад – в квартире, прямо возле двери послышался шорох, шарканье и какие-то щелчки. И глазок на двери из черного кружочка превратился в желтый. – Кто там? – спросили за дверью, и этот голос ни с чем нельзя было спутать. Это была она. Раскольников вздрогнул всем телом и попятился еще на несколько шагов, пока не наткнулся поясницей на перила. – Алена Ивановна? – позвал Карамазов. Открывать, однако, не спешили. – Кто там? Вы кто? Если реклама, то не надо нам тут! – надсаживалась старуха, дыша и шевелясь, но не показываясь. Карамазов вопросительно поглядел на Раскольникова, как бы действительно глубоко задумавшись, кто они с ним такие, а потом одними губами прошептал что-то вроде «ура» и улыбнулся. Дверь приоткрылась на узкую щелочку, держась на цепочке, которую Алена Ивановна не снимала. В проеме появилась сначала рука: кривоватые пальцы с короткими ногтями обхватили дверь – по крайней мере, Раскольникову с того места, где он стоял, было видно только их – а потом высунулась и голова, острый нос и подбородок, как у Бабы Яги, отбрасывали тень на противоположную стену. – Вам кого? – старуха заметила Раскольникова и злобно сверкнула в его сторону маленькими глубоко посаженными глазками. – Вас, – серьезно ответил Карамазов. – Хотели убедиться, что вы живы. Старуха на секунду задумалась, шевеля челюстью, как если бы пыталась прожевать его слова, и все сильнее и сильнее хмурясь. А потом она, кажется, начала осознавать происходящее. Один глаз у нее непомерно расширился, как будто в нем вдруг возник монокль, и она замахала рукой, грозя в пространство. – Хулига-а-аны! – раздалось на всю лестничную площадку. – Совсем обнаглели! Думают, Союз развалился – теперь все можно?! Да в прежние годы вас бы обоих живо хвать за шкирку – и куда надо! А уж там бы мозги вправили! Показали бы, как старого человека, ветерана труда… Дальнейшие ее слова канули в небытие, потому что, во-первых, она яростно захлопнула дверь, а во-вторых, они сами не стали слушать до конца – побрели вниз по лестнице. Их догнало «в следующий раз милицию вызову!» – видимо, старуха снова приоткрыла дверь, чтобы выкрикнуть это им вслед. – Если увидите возле двери какого-то типа с топором – обязательно вызывайте, – прошептал Раскольников. Он чувствовал себя странно: после того, как старуха оказалась жива и он видел это собственными глазами, пришло что-то вроде облегчения, но почему-то никакой воздушной легкости он от этого не ощущал. Наоборот, его как будто бы придавило этим облегчением: мозг, которому резко стало не из-за чего переживать, плавно переходил в режим автопилота, а по всему телу разлилась такая усталость, что на каждое движение, которое он вынуждал его делать, оно как бы отзывалось лениво-протяжным «заче-е-ем?». Пройдя несколько пролетов лестницы, которая сейчас казалась ему бесконечной, он не выдержал и сел на ступеньку, махнув Карамазову – можете, мол, идти дальше без меня. Но Карамазов никуда не пошел, а сел рядом с ним. – Пить хочется, – через какое-то время заметил Раскольников. – Ничем не могу помочь, – отозвался Карамазов. – У меня нету. Разве что идите у Алены Ивановны попросите – не откажет. – Оба усмехнулись, но Раскольников чуть менее весело, чем Карамазов. – А вообще я тут магаз видел. – Ладно. Потом зайду. Пока еще посижу. Раскольников обхватил руками колени, уткнул в них лицо и закрыл глаза. В темноте было хорошо: можно было представить, что всего этого нет и не было. – Какая неприятная женщина, – сказал Карамазов где-то минуту спустя. Раскольников поморщился: очень не хотелось покидать маленький мирок, который он успел выстроить, сидя с закрытыми глазами, – там не было ни старухи, ни Карамазова. И там можно было спокойно поспать. – Вы очень наблюдательны, – ответил он, не открывая глаз и не поднимая головы. – Вы как себя чувствуете? – Карамазов спросил это с ровным интересом, не как кто-то, кто действительно о нем заботится и переживает за его состояние, а как мог бы спросить экспериментатор, который поставил на нем опыт и теперь хочет записать результаты. – Отвратительно, – зло огрызнулся Раскольников, имея в виду не только непосредственно свое самочувствие, но и все происходящее в целом – в том числе тот факт, что его об этом спросили. – А вы ее… топором собирались, да? – Собирался. Раскольников поднял голову: этот вопрос был немного поинтереснее. Может быть, он бы и сам хотел об этом поговорить. – Я не помню, куда я его дел. Топор. Из глаз Карамазова окончательно исчезла насмешливая искра. – А вы уверены, что топор был? – Как же ему не быть… – начал Раскольников, но осекся, задумавшись. Так. Дома никакого топора точно не было, он собирался взять его где-то по дороге. А вот взял ли… и где взял… – Ну вот, – бодро заключил Карамазов, – вы не помните. Так что будем считать, что его не было. – Как-то не очень логично. Я не помню, был топор или нет, – получается, вероятность как минимум пятьдесят на пятьдесят. Либо был, либо не было. А вы говорите – будем считать, что не было. Карамазов как будто обрадовался этому замечанию. Он сильнее развернулся к Раскольникову и выставил вперед руки – все это с таким выражением, как если бы хотел сказать «да это на пальцах объяснить можно! Ну-ка подержите мое пиво!» – Это как раз очень логично! Ведь это же просто топор Рассела! – Топор… кого? – переспросил Раскольников, внезапно почувствовав себя очень тупым. Все-таки этот Карамазов его определенно раздражал. – Рассела! Ну чайник Рассела знаете? Здесь то же самое, только топор. Ну вот представьте себе, что кто-то утверждает, что по орбите летает топор. Утром восходит, вечером заходит, все как у людей, только мы его ни глазами, ни в телескоп не видим, потому что он слишком маленький. Вы этому типу говорите – да какой нафиг топор, я не верю, вы давайте сначала докажите, а потом утверждайте. А он вам такой: а вот и нет, не должен я вам ничего доказывать! Это вы, раз не верите в топор, должны мне доказать, что его нет, а не докажете – верьте вместе со мной! Вы же ничего не доказали. Бред, согласитесь. Вот Рассел тоже считал, что бред, и по его теории доказывать надо только те утверждения, которые предполагают наличие чего-то, а не отсутствие. Вот вам как больше бы хотелось в вашем случае: чтобы топор был или чтобы его не было? – Чтобы не было. – Значит, его не было. И доказывать это вы не обязаны. А если кто-то скажет, что был, – пусть доказывает, – Карамазов улыбнулся так заразительно, что Раскольникову пришлось тоже. – Не было топора, Родион. И нет. Никакого. * Солнце окончательно зашло, и зажглись фонари. Они шли вдоль Яузы. Раскольников нес в руках только что купленную бутылку кока-колы и делал вид, что так и задумано – просто нести, а пить ему нисколько не хочется. На самом деле все было немножко иначе: пить хотелось, но он просто-напросто не мог открыть бутылку. Пальцы ослабели после всего, что произошло, и все еще слегка дрожали, если их напрячь, а крышка, как назло, была закручена очень туго. Карамазов старательно делал вид, что не замечает этого обстоятельства. Шли они молча. Когда вышли от старухи, Карамазов заявил, что ему, вообще-то, нужно идти по делам, и на довольно невежливый вопрос Раскольникова «куда?» просто махнул рукой в неопределенном направлении, поясняя – «туда». Раскольникову он, еще раз извинившись, что лезет не в свое дело и что судит по себе, посоветовал пойти домой и поспать, но Раскольников пожал плечами, спрятал руки в карманы и произнес устало и тускло: – Пока с вами пойду. Карамазов подождал возле магазина, пока он отстоит на кассе небольшую очередь и выйдет с бутылкой. А потом они шли и шли вперед, Раскольников просто шел туда же, куда Карамазов, совершенно не заботясь о том, куда, собственно, он шел. Но места он все равно не мог не узнавать – в Городе он нашел бы дорогу и с закрытыми глазами. И даже в его нынешнем состоянии нашел бы. В общем, дела обстояли так: они пришли на Апраксин двор. Раскольников не был уверен, что это хорошая идея в такое время суток, и даже был уверен, что плохая. Но ему было как-то все равно. – Дальше тоже пойдете? – повернулся к нему Карамазов. Раскольников не отреагировал и просто продолжил идти. За поворотом были слышны громкие голоса и какой-то металлический лязг. Лязг был очень противный и пробирающий до костей, даже глубже, чем до костей. Раскольников немного выбрался из оцепенения и вопросительно посмотрел на Карамазова. – Нам как раз туда, – подтвердил он и ускорил шаг, снимая с шеи камеру. Звуки были такие, будто кто-то стучит палкой по пустому ведру, а целая толпа вокруг выкрикивает что-то нечленораздельное. Один раз – хотя Раскольников не был уверен, что ему не показалось – раздалось даже что-то вроде лошадиного ржания. То, что они увидели, превзошло ожидания обоих: Карамазов, кажется, забыл о камере, держа ее перед собой, но не поднося к глазам и не возвращая обратно на шею. Раскольников-то и вовсе поймал противное ощущение, что все это происходит в каком-то странном сне, а не на самом деле. Между двумя рядами запертых на ночь магазинчиков и палаток стояла ржавая машина без колес. По поводу палки и ведра Раскольников не ошибся: на том, что раньше было багажником, сидел мужичок в кепке и спортивном костюме и монотонно лупил по машине оторванной откуда-то доской – из нее торчало несколько искривленных гвоздей. Зачем он это делал – Раскольников не понял, но и не думал об этом долго: это было, пожалуй, наименее удивительное из всего. Со всех сторон машину окружали люди: одни просто топтались вокруг, другие сидели или стояли на крыше и на капоте и цеплялись спереди и по бокам за выбоины от разбитых окон и ветрового стекла. Все эти люди, помимо того, что все одновременно кричали, смотрели на что-то, что пока от Раскольникова и Карамазова скрывала толпа. Карамазов сделал несколько шагов вперед, и из-за его плеча Раскольников увидел, наконец, в чем было дело. В остов машины была впряжена лошадь. То есть как впряжена – привязана какими-то грязно-серыми веревками. Лошадь была самая настоящая: небольшая, обычная, желто-коричневая. Она стояла, опустив голову и не шевелясь. А тем временем все разговоры, обрывки которых доносились до Раскольникова, касались именно ее. – Ну шо, Савраска, повезешь ты нас сегодня или как? – громко сказал тип, сидящий впереди всех на капоте, как кучер на козлах. – Савраска? Это ты ей, Колян, такую кликуху изобрел? – прыснул кто-то в толпе. – А то! Са-ам выдумал. Моя лошадь! Ща всех покатаю! Залазь, залазь, – он ухватил за рукав какого-то парнишку из толпы и втащил к себе на капот. – И ты залазь, цыпленочек! Не боись, руки не распущу, сегодня катаемся! – девушка в неоново-зеленой мини-юбке с хохотом запрыгнула к нему и под одобрительный свист на четвереньках переползла на крышу машины. – Да все залазьте! Всех прокачу! С ветерком поскачем! Железная кобылка больше не на ходу, – он хлопнул по остову машины, – так нас живая, мясная повезет! – Угу, повезет, конечно! Не бреши! Развалится она у тя авто тащить! Тот, которого назвали Коляном, завертел головой, высматривая, кто только что это сказал, но, видимо, не нашел, и рявкнул вникуда: – Не повезет?! Не повезет, говоришь?! А вот это видал? Он извлек откуда-то длинный кусок цепи и угрожающе им погремел. – Вот этого получит, если не повезет! – Действительно, в таком случае как-то совсем не повезет, – прошептал Карамазов, щелкая фотиком и делая еще шаг вперед. А Колян вдруг встал, размахнулся и ударил лошадь цепью меж ушей. Раздались одобрительные возгласы, свист и смех. Девушка на крыше захлопала в ладоши. Лошадь заржала, переступила с ноги на ногу и мотнула головой, но потом опять замерла, как прежде. Коляна это, по всей видимости, окончательно взбесило. – Стоишь – не телепаешься? У-у-у, тварь! Что, повыбьем из нее пыль? Повыбьем, чуваки? В ответ толпа заревела, если можно назвать ревом нестройные крики нескольких десятков человек. Но, по крайней мере, воспринималось это именно так. Девушка затопала ногами, замахала руками и принялась крутить головой в танце, похожим одновременно на припадок и на воинственный ритуал. Ни магнитофона, ни плеера при этом Раскольников нигде не заметил, вместо музыки были только крики толпы и ритмичные удары доски по металлу – невозмутимый мужичок в кепке так никуда и не делся. – Ну, погнали! – завопил Колян и снова размахнулся. – По башке ее! От очередного удара лошадь дернулась, заржала и лягнула машину задней ногой. Эту ее тщетную попытку освободиться толпа встретила нестройным хохотом. – Эй-ей, – крикнул Колян, – еще и лягается, зверюга! А ну держись подальше – зашибет! На это опять засмеялись: лошадь выглядела слишком жалко, чтоб поверить, чтоб она и вправду могла кого-нибудь зашибить. – Отстал бы ты от нее! Все равно не поедем, зачем зря животное мучить? – сказала в толпе какая-то тетка. – Это мы-то не поедем?! – взвился Колян. – Да я те усму… усма… я те усомнюсь! А что колочу – так моя же, я на свои деньги купил, собственность моя. Ты, бабка, про право частной собственности слыхала? То-то вот и оно. А ну, бей ее по чем попало! Давай! Давай! И он снова принялся хлестать лошадь по голове и по хребту, но теперь не одиночными ударами, а сплошным градом, после каждого удара так быстро замахиваясь снова, что Раскольников подивился, как у него не отрывается рука. Хотелось все-таки что-то сделать, а не просто так стоять, и в груди Раскольникова постепенно поднялось возмущение: что это наш знаменитый Очевидец ничего не предпримет, а стоит и фоткает, как дурак? – Слушайте… – начал он, поворачиваясь туда, где только что видел Карамазова, но ничем не продолжил, потому что Карамазова там не было. А был он на несколько шагов впереди, уже в самой толпе, и пытался пробиться сквозь нее, но безрезультатно – толпа стояла плотно. – А ну, по ушам! А ну, по глазам! – в исступлении завопил Колян и действительно перехватил цепь поудобнее, за кончик, так, чтобы она дотягивалась до морды лошади. Лошадь жмурилась и вертела головой. Мужичок в кепке стал стучать доской громче и чаще. Карамазов выбрался обратно из толпы и стремительно подходил к Раскольникову, на ходу снимая камеру с шеи и очки. – Подержите, пожалуйста. Спасибо! – и, прежде чем Раскольников успел опомниться, Карамазов снова исчез в толпе. Лошадь обернулась, и Раскольников случайно встретился с ней взглядом. Она смотрела на него своими большими карими покрасневшими глазами, и он почувствовал, что этот взгляд ему смутно знаком. Как будто когда-то на него уже так смотрели, и он тоже ничего не сделал. Следующий удар оказался особенно сокрушительным, у лошади подогнулись ноги, и она начала оседать, сгибаться, клониться к земле, а Раскольников все еще видел перед собой ее воспаленный взгляд, и от него было не отделаться, как будто он навечно отпечатался на сетчатке его собственных глаз. Его утягивало в какой-то цветной водоворот, как Алису в кроличью нору, и в этом вихре мелькали, перемежаясь, видения из прошлого, и Раскольников вспомнил, наконец, где уже видел этот внимательный и умоляющий взгляд. Вот они с папой на даче, и сосед добивает лошадь – последнюю в деревне, сухую тощую кобылу, ни на что уже не годную. Он добивает ее просто за ненадобностью, без особенной жестокости, по крайней мере, не планируя особенной жестокости заранее – топором по черепу. «Пап, что он делает?! Скажи ему, чтоб он перестал!» – кричит Родион и тянет папу за руку, но тот идет совершенно в другую сторону и уводит его подальше от соседа и его жертвы. «Пошли отсюда, – говорит папа, – ты не можешь ей помочь, ты можешь только отойти и не смотреть. Пойдем, а то тебе ночью приснится». И Родион уходит с папой, потому что папа сильнее, а еще потому, что папа прав, и помочь лошадке он, Родион, ничем не может – ведь сосед тоже сильнее. А зачем пытаться сделать то, что у тебя точно никогда не получится? Цветной вихрь замедлился, и на Раскольникова обрушилось настоящее, поначалу в виде звуков: сдавленное истерическое ржание, глухие удары с обеих сторон – в левое ухо Колян со своей цепью, а в правое – мужичок с доской, и голоса, голоса, голоса со всех сторон, улюлюканье и пьяное пение, и посреди этого всего едва слышный голос Карамазова: что вы делаете? Зачем вы это делаете? Вы что, не понимаете, что вы делаете? Потом к слуху присоединилось и зрение: лошадь уже почти лежала на земле, но это, по всей видимости, разозлило ее хозяина только сильнее. Мужичок в кепке скалился и дрыгал ногами в такт. Посреди толпы мелькнуло что-то ослепительно белое, и Раскольников сначала прищурился, пытаясь разглядеть, что это, а потом понял: это белая футболка Карамазова. Раскольников запоздало подумал: а где же куртка? У него же была куртка... Карамазов, кажется, все еще что-то говорил, но продолжалось это недолго: вскоре он снова исчез в толпе, и она сомкнулась там, где он только что был. А потом раздался глухой стук, на этот раз совсем рядом. Раскольников посмотрел себе под ноги. Бутылка колы, которую он так и не сумел открыть, упала и покатилась прямо под ноги к мужичку в кепке. Мужичок подождал, пока она подкатится поближе, пнул ее носком ботинка и весело подмигнул Раскольникову. * – Порфирий, это я! – Заходи, открыто. Порфирий Петрович даже не по голосу его узнал – еще по стуку. Он поспешно убрал в ящик стола газету, развернутую на новостной колонке, и усмехнулся самому себе – кто тут из них журналист? Но хоть и глупо от воина саблю прятать, а все равно страшно, что порежется. Порфирий поймал себя на малодушном «хоть бы не при мне». Иван же как – он существо особое. У него за всех голова болит. Как в книжке про альтиста Данилова, у которого была «чуткость к колебаниям»: в Турции землетрясение, а его в Москве колбасит. Похожая чуткость наблюдалась и у Ивана. Бывает вот обычное сочувствие – когда другу или родственнику плохо. Да что за примером далеко ходить: обычное сочувствие – это то, что он, Порфирий, обычно ощущает, глядя на Ивана, когда тот заметки из газет про всякие ужасы вырезает и к себе в тетрадку клеит. Или когда не спит по две ночи подряд: то бегает по Городу с блокнотом, то сидит дома над своими записями в позе вызывающего сколиоз. Или когда ест беляши, купленные в подземном переходе, которые того гляди мяукнут, или заливает кипятком доширак. И когда пьет эту вот дрянь в бумажных стаканчиках, которую некоторые называют кофе. С последними пунктами, правда, было полегче: Порфирий знал, что делать. По части пожрать, а особенно по части кофе он все-таки что-то понимал. Если вдруг из сыска выпрут – не пропадет. Ну да сейчас не об этом. Бывает еще другое сочувствие – внезапное, досадное. Это если ночью по Рубинштейна пройтись. Или если в метро напротив бомжа оказываешься. С этим понятно, тут можно долго не объяснять, – каждому знакомо. Будь ты хоть трижды святой, а все равно неприятно. Они с Иваном как-то обсуждали, может ли найтись человек, которому будет в чистую радость, предположим, тащить бухого бомжа. Чтобы не просто утешаться сознанием приносимой пользы, а искренне такое дело любить. Иван считал, что так не бывает. Порфирий был склонен с ним согласиться, но у него как-то не было привычки напрямую высказывать свои мысли. Он больше слушал. И, признаться, было что послушать. А есть третий вид сочувствия. Первые-то два что объединяет – ты страдания, которым сопереживаешь, прямо перед собой видишь. А тут абстрактное, далекое. Из газет. У Порфирия редко от такого внутри хоть что-нибудь серьезное шевелилось. Ну так иногда – неприятненько. Но что ж поделать. А вот Ивана чуть ли не в лихорадке колотило. Будто бы в его мозгу не хватало какого-то разделителя, который у всех нормальных людей стоит между проблемами ближнего и проблемами дальнего. Порфирий Петрович таких людей ни раньше, ни потом не встречал. И, если честно, до сих пор не верил, что они бывают. Но Иван в вере и не нуждался. Он просто был. Иван просунул голову в дверь. – А ты тут все еще при коммунизме живешь? Заходи кто хочет? Порфирий пожал плечами. Бояться ему нечего – какой же преступник заявится прямо в лапы милиции – скрывать тоже нечего. А вот кого ждать – есть. – Меня ждал? – немного смущенно предположил Иван. – А я тут… Извини, немножко в таком виде… Он весь появился на пороге и закрыл за собой дверь. Первым делом, когда свет упал на его лицо, Порфирий обратил внимание на свежую яркую царапину, пересекавшую его левую щеку. Потом заметил у него в руках два черных куска ткани – побольше и поменьше, в которых, приглядевшись, узнал куртку и ее рукав, превратившийся в самостоятельный предмет. На шее у Ивана висел фотик, вроде бы целый. Иван с трудом содрал с ног кроссовки и шагнул на середину комнаты, улыбаясь извиняющейся улыбкой. – Ну вот как-то так. Порфирий встал и обошел его кругом – футболка, некогда белая, сзади вся помялась, покрылась прилипшей серой пылью, на которой высоко, примерно на уровне лопаток, вырисовывалось что-то пугающе напоминающее отпечаток подошвы. Иван засмеялся, вертясь на месте, чтобы не пускать Порфирия за спину. – Да что ты там высматриваешь? – Кто? – коротко спросил Порфирий. – Да просто… Я просто шел, мы шли, с этим вот Раскольниковым, который со статьей, и тут видим – настоящая лошадь. Ого, думаем, лошадь. И тут смотрим, а они… У него дрогнул голос, и он осекся. Порфирий кивнул. – А протеже наш, значит, в роли Санчо Пансы – камеру держал? Теперь кивнул Иван и вроде как приготовился что-то сказать, но Порфирий опередил: – Слушай, не бери ты у него статью. Он пересекся с Иваном взглядом и улыбнулся, но больше глазами, чем губами, – почему-то с ним у него чаще выходило так. – Ты бы хоть на помощь позвал. Мобила-то есть. За лошадь, может быть, их и не привлечь, но за хулиганство – точно. Иван приложил ладонь к уху, частично перекрывая царапину: – Алло, милиция? – Я за нее, – буркнул Порфирий. – Так, – он засуетился, – слушай, у меня где-то, кажется, валяется твоя рубашка. Помнишь, когда ты ночью ко мне заходил, когда тебя еще в борделе поколотили, я тебе взамен выдал свитер коричневый, в который ты в два оборота заворачиваешься. Ты ее сказал выбросить, – Порфирий действительно извлек из шкафа некий предмет одежды, правда, больше напоминающий чудище Франкенштейна, чем рубашку, – а я подумал и заштопал на черный день. – Ну ты даешь. А насчет «в борделе поколотили» – смотри не ляпни при чужих, кто не в курсе. – Ладно, хорошо: когда ты пострадал при попытке осветить в прессе проблему проституции. Так лучше? – Сойдет. Можно я тут у тебя?.. – он качнул головой в сторону ванной. – Это всегда пожалуйста. Иван взял у него заштопанную рубашку и скрылся в ванной, плотно закрыв за собой дверь. Порфирий услышал щелчок поворачивающегося засова и по-деревенски покачал головой. Вот кому и зачем, спрашивается, к нему вламываться? Не-е-ет, запирается. Куртка осталась лежать на стуле. Порфирий подошел, повертел ее в руках, приставил на место рукав, подумал, потом нацепил на нос очки, поглядел еще. Нет, тут без машинки не обойтись, придется нести в мастерскую. Швейной машинки у Порфирия не было, но хотелось, и он даже подумывал поднакопить и приобрести, очень уж удобно будет. И на досуге можно будет просто так что-нибудь шить. Шитье его радовало и успокаивало. За дверью раздался шелест ткани и рваный судорожный вдох. – Порфирий, – позвал Иван, – у тебя йод есть? И пластырь. Порфирий вскочил со стула. – Найду сейчас! Слушай, а сильно тебя?.. Хочешь, я посмотрю? Если там на спине и тебе неудобно, то я могу… – Не надо, – ожидаемо донеслось из ванной. Порфирий вложил пузырек йода, вату и пару пластырей в просунутую в узкую щелку приоткрытой двери руку, и засов защелкнулся снова. – Прикинь, у этого Раскольникова, кажется, та же фигня с головой, что у меня была. Потекла вода, но голос Ивана все равно было слышно. Это было хорошо – можно было не стоять возле двери, а чем-нибудь заняться. Просто так стоять без дела Порфирий очень не любил. – Да ладно! А как ты узнал? Порфирий открыл холодильник и ящичек на стене, выставил на стол яйца, муку и кефир – молока не оказалось. Он открыл маленький блокнот в кожаной обложке с двуглавым орлом и скрещенными мечами и записал быстрым круглым почерком: молоко. – Я всегда все узнаю. Я же Очевидец. – Ну а правда – как? Что-то я не верю, чтоб человек такое кому ни попадя рассказывал. – Это я, по-твоему, «кто ни попадя»? Может, он во мне родственную душу почуял, а? Не, на самом деле все было просто: его прямо при мне прихватило. Остро очень. Тут не скроешь, как бы ни хотелось. – Ха. Ты бы скрыл. – Не-а, не скрыл бы. – Что, так плохо, что даже ты не скрыл бы? – Кончай издеваться! – А я не издеваюсь, я восхищаюсь. В ванной недовольно, но в целом весело фыркнули. – Я вообще-то серьезно. Видел бы ты, как его колотило. – Верю-верю. Слушай, а у него это на ровном месте? Просто у тебя же было на почве… Ну, сам знаешь. Извини, что напоминаю. А если без причины, то странно. Может, у него шизофрения какая-нибудь? Порфирий уже смешивал тесто в эмалированной миске, подсыпая муку и стараясь не слишком стучать, чтобы можно было разговаривать без помех. На слове «шизофрения» Иван три раза постучал изнутри по деревянной двери ванной. – Он тоже не просто так. Ему мерещится, что он какую-то старушенцию зарубил топором. – О-ля-ля! Порфирий прищелкнул языком. – Вот и я о том же. – Что за старушенция-то? Может, там правда что было? Не по моей ли это части, а? – Ничего там не было, – отозвался Иван уже более раздраженно, чем весело. – Мы с ним вместе к этой бабке сходили. Живее всех живых. И топора у него, говорит, дома нет. В общем, он, в отличие от меня, правда никого не убивал. – Так! Я попросил бы! Иван не отреагировал, по крайней мере, Порфирий ничего не услышал. Он оставил ложку в миске и все-таки подошел к двери. Прислушался. – Ты там как? – Да что мне сделается? Я имею в виду, что в его случае вообще никакого убийства не было. – А. Ну ладно тогда. Ложка предательски тонула, и Порфирию пришлось бегом подскочить к столу, чтоб успеть поймать ее за кончик. После этого «в отличие от меня» сделалось тревожно, и, сколько он ни корил себя за то, что превращается в наседку, нет-нет да и приходила в голову мысль: вот он запирается, а случись с ним там что – дверь выламывать? Так можно и не успеть. Что, например, если его не только поваляли, но и по голове хорошенько приложили? А потом Порфирию вспомнилось соображение, которое он вынес из одного текста Ивана: единственного художественного из опубликованных, который между собой они прозвали испанской пьесой. Там, конечно, много всего было намешано, Порфирий даже ему говорил – слушай, автор, не сократить ли смыслы? У тебя читатели не запутаются? Но когда говорил, заранее знал, что просто так воздух сотрясает: Иван не был бы двадцатитрехлетним пацаном, впервые опубликовавшим что-то настолько крупное и важное, если бы согласился вычеркнуть хоть одно слово. Но было и то, что пришло в голову Порфирию сейчас, пожалуй, среди всего самое простое и очевидное: если хочешь человеку (или человечеству, не так уж и важно) добра, никогда не отбирай у него свободу. Даже если тебе кажется, что без нее будет лучше. Иначе превратишься в инквизитора. С этим Порфирий умом был всегда совершенно согласен, а вот сердце порой подводило – хотело, чтоб он попытался оградить и защитить, давя и запрещая, включая представителя закона вместо друга. Такую подлость оно, сердце, творило, конечно, от жалости: смотреть на то, как один безрассудный мальчишка раз за разом наступает на те же грабли, и не потому, что ничему не учится, а нарочно, зная, что это за грабли, но все-таки на что-то надеясь, – было очень больно. Такие уж сейчас времена – неподходящие для чокнутых юных идеалистов. Впрочем, к таким все времена враждебны. Но честно – кому нужна жалость без уважения? Если кому-то и нужна, то точно не Ивану Карамазову. Он такое терпеть не будет, просто уйдет и больше не вернется – и правильно сделает. И будет Порфирий сидеть один, разговаривать сам с собой, варить кофе на себя одного и читать газеты, в которых имя Очевидца реже появляться не станет. И его репортажи не станут менее острыми, поступки – менее безрассудными, и точно так же, как раньше, изо дня в день он будет снова и снова расплачиваться за отказ смириться с тем, что мир прогнил окончательно. За то, что «человек» у него по-прежнему звучит гордо. Просто когда все те же самые грабли со всего размаху в который раз ударят его в лоб – он не придет сюда зализывать раны, даже если идти больше будет некуда. А репортажи получались действительно превосходные, и их читали, о них говорили. И иногда Порфирий думал – а может быть, это все и вправду не зря? Что если такой вот мальчишка со шпагой, пытающийся искренне говорить с людьми, постоянно преувеличивающий то их готовность к диалогу, то умственные способности и предполагающий наличие совести там, где ее отродясь не было, на самом деле приносит гораздо больше пользы, чем какой-то следователь средней руки? Ну ладно: чем очень неплохой следователь. – Так что ты с его статьей-то в итоге решил? Порфирий сформировал на сковородке первую порцию оладий и, пока не пришло время переворачивать, занялся кофе. Вода в ванной течь перестала и, непроизвольно прислушавшись, Порфирий уловил, как щелкнула, открываясь, крышка пузырька с йодом и как булькнуло его содержимое, и поразился уровню слышимости. Но вскоре в турке забурлил кофе, а на сковородке зашипело масло, и стало уютнее. – Понимаешь, – сразу отозвался Иван, – тут такое дело: так-то я не против. Всю основную часть можно пропустить через редактора и смело печатать. Там про психологию преступника, жизненно очень, я по себе… Я слышал, что оно именно так и бывает. Но ближе к концу у него там жуть какая-то. Я говорю – давайте это уберем, а остальное напечатаем. Он – ни в какую. Слово за слово вышли на то, что у него эта финальная часть самая важная и он это все ради нее и написал. Ну что я могу? Тогда, говорю, идите лесом. – А что там такого страшного? – Честно? Да идиотизм. Видишь ли, он придумал теорию, что люди делятся на два типа: одни могут изменить мир, а другие нет, и поэтому у него первым можно творить всякие гадости, а вторым, соответственно, нельзя. Типа «Наполеон убил кучу людей, но он великий». – Пожертвовать некоторыми ради общего блага, да? Эта вот концепция? Слушай, а ты точно не с ним дрался? – Неа, – в голосе Ивана послышалась улыбка. – Хотя меня такие штуки бесят. – Да уж помню!.. – Я сначала пытался выяснить, насколько у него все это продумано, вопросы ему задавал. А потом понял, что это нифига не стройная теория, а какой-то эмоциональный взбрык. Просто он эту тему перетирает уже очень долго и не может с нее соскочить. Решил тогда, наоборот, не лезть к нему с этим. – Приходи к нам судебным психологом. – Ага, чтобы что-нибудь неправильно определить и потом мучиться, что из-за меня человек сел или что из-за моей ошибки не смогли предотвратить убийство? Мерси боку. Накушался. Да это и помогло ненадолго. Он потом сам опять про это. Что, мол, думаете, совсем нет таких, кому было бы позволено убить? Так и сказал «позволено», а не какое-нибудь там «можно» или «разрешено». Я ему – а кем позволено-то? Он задумался, потом говорит – ну, богом, допустим. Не-е-е, отвечаю, не пойдет: богом точно всем запрещено. Вон написано: «не убий». Не стоит же там звездочка и не приписано внизу «к таким-то людям не относится». Он: а если бога нет? Закон, говорит, явно не указ: сами видите, что там иногда пишут. Да и вообще, закон люди придумывают, а чем одни из них лучше других? Почему одним можно законы придумывать и менять, а другим – только исполнять? Я от него отмахиваюсь: да всем все позволено! Тут он как застыл. По-настоящему замер – живая картина, как в «Ревизоре». Глаза на меня выпучил: как – все позволено? Очень просто, говорю, – кто ж вам запретит? Да делайте, что хотите! Флаг вам в руки. Вперед и с песней. Особенно если бога, как вы говорите, нет. Хотя как по мне – и при наличии ничего бы не изменилось. Он совсем рот раскрыл. И какое-нибудь самое ужасное злодейство – спрашивает – тоже можно совершить? Какое, говорю, например, злодейство? Он опять задумался, я прямо как будто слышал, как у него в голове аж хрустит. Потом выдает: ну-у-у, например, изнасилование ребенка. Если вы говорите, что все позволено, то что же у вас выходит – что можно детей насиловать? Тут уже я на него воззрился и спрашиваю – а вам что, хочется? – По-моему, ты его запутал. – Да не знаю… Может быть. Но мне знаешь от чего жутковато: они все считают, что если все позволено – люди пойдут убивать, грабить и насиловать. Вот с кем я на эту тему ни говорил, почти все, как слышат «все можно», сразу думают о преступлениях. То есть я понимаю, конечно, что про изнасилование он для примера сказал; не такой уж я дурак. Но почему у него вообще мысли в такую сторону повернулись? – Люди боятся свободы. – Да, получается… Но ведь это очень грустно, Порфирий! Они говорят, что свобода должна быть в разумных пределах и что ни в коем случае нельзя допустить вседозволенности. Я не понимаю, почему этого так боятся. Если мне, например, сейчас скажут, что никаких законов больше нет и все можно, и даже общество меня ни за что не осудит, я что же, убивать пойду? Да нет, буду жить, как жил, – да для меня вообще ничего не изменится. И я уверен, что и для большинства людей… Дверь открылась, он появился на пороге ванной и в продолжение разговора пожал плечами. Рубашка, практически сшитая Порфирием из отдельных кусков, сидела на нем, к удовлетворению ее воскресителя, очень неплохо. – Да ну их всех. Будешь оладьи? Я на кефире сделал, молоко кончилось. – Спасибо, давай! За молоком могу зайти, если надо, и вечером тебе занести. – Да я и сам могу. – Порфирий подцепил лопаткой пару оладий. – Ты же сейчас… куда? – Будто не знаешь. – Передавай ей привет. – Чтобы и она была с приветом? – Иван смотрел в свою чашку. Порфирий придвинул к нему сахарницу. – А кое-чего, кстати, ты и правда еще не знаешь. Порфирий посмотрел на него вопросительно, замерев со сковородкой в одной руке и прихваткой в другой. Иван медленно оторвал взгляд от стола и поднял на него глаза. – Мы с Катей решили пожениться. Если Порфирий не запрыгал по комнате, крича «йе-е-ес!!!», то только потому, что взрослые серьезные менты так не делают. Ура. Все хорошо, что хорошо кончается. За отношениями Ивана и Кати он следил так же внимательно, как домохозяйки следят за какой-нибудь мелодрамой, и переживал так же сильно. Хотя на героев мыльной оперы эти двое были похожи меньше всего на свете. Они вообще ни на кого не были похожи. Никаких подробностей, правда, Порфирий не узнавал – имел представление только в общих чертах. Иван говорил обо всем этом чем дальше, тем неохотней, так что в конце концов чуть ли не совсем перестал произносить при Порфирии ее имя, а саму Дульсинею Порфирий видел всего пару раз в жизни, еще во время следствия. Впечатление, однако, она тогда на него произвела хорошее, и Ивана он, в общем-то, прекрасно понимал. Другой вопрос – что она-то так долго думала и сомневалась? Все, вроде бы, очевидно. Хорошо хоть в итоге приняла верное решение. – У нас не то чтобы прямо какая-то свадьба, но на следующей неделе распишемся. Приходи. Будешь только ты, если придешь, ее родители и мой младший брат – Алеша, помнишь? – Как же не помнить – припоминаю, припоминаю. И обязательно к вам приду, – Порфирий серьезно кивнул. – А кстати о твоем брате – как-то вдруг вспомнилось – у меня в холодильнике вишневое варенье осталось. Достать?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.