ID работы: 13339330

Топор Рассела

Джен
PG-13
Завершён
12
автор
hanna-summary бета
Размер:
32 страницы, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

1

Настройки текста
8 июля 199* года – Твою налево, Родька! – Разумихин даже привстал из-за стола. – Думали, не дождемся! Ты где завяз? Раскольников не ответил, только мрачно кивнул и не спеша подошел к столу, рассматривая незнакомца, сидящего возле Разумихина. Со статьей Раскольников промучился почти полгода: с тех пор, как в феврале слег с температурой и, пока лежал, все это выдумал, – и до самого июля, когда что-то дернуло позвонить Разумихину. «Промучился» – это не в том смысле, что все это время ее писал, написал быстро, на вдохновении, закончил даже раньше, чем стал выходить на улицу после болезни. Проблема была в том, что статью нигде не брали. Редакции журналов и газет можно было расставить по степени вежливости людей, с которыми Раскольникову пришлось разговаривать: первое место заняли бы те две, где пообещали перезвонить, правда потом перезвонили и еще и извинились, что статья им не подошла. В шести редакциях перезвонить пообещали и не перезвонили. А в одиннадцати вовсе, считай, послали. Если надо было приходить лично, еще ничего, не могли совсем уж дверь перед носом захлопнуть. Но когда звонил – у одних вообще пять раз подряд (он упорный) бросили трубку. Тут бы, конечно, и отступить – не сошелся свет клином, мол, на одной статье. Как чертенок на плече угнездился (или ангел?) и нашептывал: брось ты, Родя, эту фиготень, иди лучше найди себе нормальную работу, хватит из матери и сестры кровь пить, и вернись на учебу, чтобы больше не врать маме. Дунька-то знала, что его поперли из универа, а маме так и не решился сказать. Но вот втемяшилось же со статьей. Казалось, все пойдет иначе, если опубликуют. Это у него будет в своем роде – как там говорится? – Тулон. Подошла бы самая дохлая газетенка, даже не обязательно в Городе, – но лучше поближе, конечно, чтобы своими глазами увидеть, как начнется. Хотелось всем сообщить простое, но почему-то неочевидное: ведь и сам не сразу додумался. Бывают великие открытия в области математики, физики, медицины, лингвистики там какой-нибудь, в конце концов. А у него – и ни в одной, и во всех сразу. В области жизни у него открытие. Открытие, конечно, не выложил прямым текстом, такое точно не пропустят. Запрятал за рассуждениями о психологии преступника – тоже, кстати, интересными и небесполезными. И, разумеется, не был слишком наивен, чтоб полагать, будто мир мигом изменится, как только статью напечатают и прочтут. Нет, конечно. Этому, может, вовсе при его жизни не бывать. Но первый-то камень будет заложен! Потом, знамо дело, период затишья. У него вообще была теория, что мысль, чтобы внедриться в умы, должна сперва отделиться от мыслителя. Умереть как высказывание конкретного лица, чтобы возродиться как общественное достояние. Сюда хорошо пристегивалась метафора про зерно (забыл, где это слышал): мол, зерно, чтоб оно взошло, сначала закапывают в землю, будто хоронят. Это звучало красиво, но по большому счету ничего не объясняло, потому что – вот это-то Раскольников для себя железно вывел – сравнение доказательством никогда не является. Но иллюстрация хорошая выходила. Было у него, если честно, и второе мучение, не только о том, где бы статью приняли. Дело в том, что он теоретиком себя совершенно не чувствовал, и открытие хотелось проверить на деле. Терзала одна мысль. Нужен был эксперимент, позарез нужен. И вот в начале июля разом случилось две вещи. Во-первых, позвонил Разумихину (черт знает зачем, хоть бы и из сентиментальности – голос товарища услышать захотелось) и пожаловался, что так и так, не печатают, мол, меня. Тут Разумихин его обругал трехэтажно, что он, Родька, все это время молчал, почесал репу (хотя кто знает, по телефону не видно, может, и не чесал) и заявил, что это дело ему уладит. И уладил вроде бы. Перезвонил к вечеру и говорит: – Есть у меня один родственник, в ментовке работает, следак, – тут Раскольников почему-то чуточку напрягся и удивился сам себе, – у него связи повсюду. Говорит, можно тебя свести с одним его приятелем в какой-то газете. Он там не то чтобы начальник, но Порфирий (это мой родственник) говорит, что он там что-то вроде авторитета. Его послушают, если что. – В каком смысле «вроде авторитета»? – нахмурился Раскольников. – Типа мафиозного босса? Крышует их, что ли? – Да не-е-е! Он вроде не замешан, – Разумихин задумался. – Ну, я так думаю, а то Порфирий бы сказал, наверное. Предупредил бы. Да и… вообще, слушай, Родька, ты мне чего мозги пудришь? Станет Порфирий со всякими там водиться? Наверное, он просто работает там, в этой газете, и хорошо делает свое дело, вот его и уважают… Ты же не думаешь, что честные труженики окончательно перевелись, а? – Не думаю, – буркнул Раскольников в трубку. Ему захотелось огрызнуться. – У меня вон сестра на двух работах пашет. – Ну вот, видишь… Стой, это что же, у тебя сестра как мы уже? Я думал, она мелкая… – Она меня совсем чуть-чуть младше. Взрослая. Раскольников хмыкнул: Дуню он всегда воспринимал взрослее себя, хоть она и была младше. – А. Ну так чего? Встретишься с этим кентом из газеты? И Раскольников согласился. А вот вторую вещь, которая случилась с Раскольниковым в начале июля, не так-то и просто объяснить. Он, кажется, нашел, где будет проводить эксперимент, чтобы подтвердить или опровергнуть свою теорию (но скорее, все-таки подтвердить, потому что на теоретическом уровне продумал все прекрасно и слабых мест, как ни вертел, не находил). И как именно будет проводить, тоже решил. И даже выбрал, так сказать, материал исследования. Расходный материал. Но спешить здесь нельзя было ни в коем случае. Все должно пройти идеально, а иначе, если он не учтет хоть малейший риск провалить дело, он навредит далеко не одному себе. Не только себе, а всем тем, кто извлек бы из его идей хоть какую-то пользу. «На разведку» как раз с утра сходил, перед тем, как идти на встречу с этим недоредактором. Волновался жутко, если честно, – не перед встречей, конечно, перед делом. Но и встречи ждал с нетерпением: когда так переживаешь, становишься немножко фаталистом, и Раскольникову казалось, что успех или провал со статьей будет ему знаком успеха или провала дела. Если статью примут – значит, и завтра все получится. А статью, по идее, принять были должны – смысл иначе договариваться через ментовку. Встретиться договорились в Маке на Пушкинской. Это Раскольникова слегка разочаровало, чисто эстетически: куда приятней было бы, если бы его вызвали прямо в контору редакции, а если встречаться на стороне – то лучше уж в каком-нибудь настоящем ресторане, чтобы сидеть в отдельной комнате в полутьме и разговаривать вполголоса, как мафиози, заговорщики или революционеры. Но в конце концов, какая разница, не за романтикой же он идет. За этим можно в кино сходить. К тому же великие и по-настоящему нужные дела совершаются, как правило, не то что безо всякой романтики, но иногда даже в каком-то смысле наоборот. Взять, например, его завтрашнее предприятие. Да и практическая положительная сторона у Макдональдса была: там Раскольников мог хотя бы позволить себе поесть. Тоже не за этим идет, конечно, но зато этот, из газеты, точно ничего не узнает про состояние его финансов. И то хлеб. Нужный столик Раскольников заметил сразу – по Разумихину. Но пока подходил, смотрел не на него – что он, Разумихина не видал? Пытался понять, с кем придется иметь дело. Да уж, ожидал он увидеть что-то совершенно другое, в чем-то даже диаметрально противоположное. Думал, это будет либо нувориш с золотой цепью на шее, либо, наоборот, пожилой сухонький интеллигент, похожий на профессора или библиотекаря. А увидел он вот что. Во-первых, это оказался очень молодой человек, едва ли старше Раскольникова, разве что совсем чуть-чуть. Во-вторых, одет он был совершенно обычно: черная куртка поверх белой футболки. Он был в очках, но переносица у него почему-то была поперек заклеена пластырем, отчего очки сидели кривовато. На столе перед ним стоял бумажный стакан с чаем, а рядом лежал фотоаппарат – явно импортный и, наверное, дорогой, но изрядно поцарапанный. – Здравствуйте, – сказал Раскольников, садясь напротив странного газетчика. Тот протянул ему руку – рука как рука, ногти подстрижены в меру аккуратно, никаких колец, фенечек, веревочек, даже часов не наблюдалось. – Родион Раскольников, правильно? – Раскольников кивнул. – Я Иван Карамазов. Раскольников качнул головой – мол, приятно познакомиться. А Карамазов помолчал и добавил: – Но вы меня, скорее всего, можете знать как Очевидца. О-фи-геть. Раскольников уставился на него во все глаза. Это ж надо. Правда, что ли? То есть этот парень утверждает, что он и известный на весь Город репортер – эта гремучая смесь Гиляровского, неутомимо бегающего по всем городским притонам, ревизора (не Хлестакова, а настоящего, безжалостного) и средневекового трубадура, поэтичного до чертиков, – это одно и то же лицо? Раскольников, если честно, думал, что за этим псевдонимом скрывается какой-нибудь знаменитый писатель, которого все знают, и что бегает по Городу не он, а какие-нибудь нанятые помощники. А может быть, и никто не бегает, а он все это с нуля выдумывает. Ух, в общем. К такому жизнь Раскольникова не готовила. Ну что ж, тогда понятно, почему в любой газете сделают все, что он скажет! Для Дуньки что ли автограф попросить. Она фанатка. Ладно, обойдется. – Ничего себе, – бросил Раскольников со сдержанным восхищением, все-таки не желая слишком уж строить из себя экзальтированного поклонника, тем более перед ровесником. – Ну да. А что? – Карамазов как будто немножко обиделся, хотя, в общем-то, непонятно, с чего бы. Раскольников промолчал. Разумихин вгрызся в бургер, переводя взгляд то на одного, то на другого. – Статью-то можно почитать? – спросил Карамазов, когда пауза затянулась. Раскольников вытащил из кармана сложенные вчетверо слегка помятые листочки. Помялись сейчас, пока нес – так-то их нечасто приходилось куда-то носить. Чаще отказывали еще до этапа ознакомления с содержанием: просто по описанию или даже узнав, что раньше у него никаких публикаций не было. А ведь не рукописный текст им совал – сходил специально в типографии возле метро на хорошей бумаге напечатал. Следующие минут десять Карамазов читал статью. Разумихину было скучно, а Раскольникову – беспокойно и почти страшно. Как когда училка в школе при тебе проверяет твою контрольную. Где-то на середине статьи Карамазов поднял голову от листов и спросил – почему-то смущенно: – А это вот у вас… по каким источникам? – Что именно? – не понял Раскольников. Карамазов еще больше смутился и, если Раскольникову не показалось, даже слегка покраснел. – Ну… Про психологию преступника… Вот это вот, что после преступления обязательно заболеваешь… В смысле, преступник заболевает. – Да я особо без источников… – Раскольников испугался бы, что ему сейчас скажут «если без источников, так и проваливайте, нам тут всякие голословные утверждения не нужны», если бы не тон Карамазова – его явно интересовало что-то свое, другое. – Я больше умозрительно… – А, умозрительно… Ладно… Хорошо… - рассеянно пробормотал Карамазов. Он снял очки и машинально сжал губами кончик дужки, потом принялся отколупывать ногтем пластырь с носа, не отрывая напряженного взгляда от текста. Когда он дошел до финальной страницы, где, собственно, и было самое главное, Раскольников затаил дыхание. Карамазов хмурился и закусывал дужку очков. На переносице, кстати, у него оказалась небольшая почти уже зажившая ранка и очень бледный, еле заметный синяк, так что, может быть, и не страшно, что отодрал пластырь. Теперь он сжимал его в кулаке. – Ребята, я курить, – неожиданно и громко сказал Разумихин. Карамазов вздрогнул. Разумихин, встав из-за стола, в нерешительности поглядел на него, и в его взгляде читалось: звать с собой, или он как Родька – некурящий? Карамазов не сразу это заметил, но когда заметил, быстро качнул головой, и Разумихин ушел один. Еще какое-то время Карамазов дочитывал последние строки, а потом как-то тихо поднял на Раскольникова глаза. – И к какой же категории относитесь вы сами? Раскольников открыл рот. Потом закрыл. А потом Карамазов спросил: – Финал – это прикол какой-то? Или издевательство? Раскольников помотал головой. – То есть вы это все серьезно утверждаете? Раскольников кивнул. Карамазов изогнул бровь. – По каким признакам отделяете зерна от плевел? Поглядите вот, например, на меня: могу я, как думаете, быть полностью уверен, что если завтра ненароком пристукну какого-нибудь редактора, который меня бесит (представим, что такой есть), потому что он мешает моим великим планам по изданию жутко-полезной-и-невъебически-важной статьи, то моя совесть может быть полностью спокойна на этот счет? Да, – почти перебил он Раскольникова, уже готового ответить что-нибудь вроде «это вам виднее самому», – а можно еще парочку критиков добавить? Этаких латунских погаже, что скажете? – Издеваетесь? – догадался Раскольников. – Издеваюсь, – признал Карамазов немного грустно. – Мне кажется, это бред какой-то, то, что вы тут написали, ближе к концу. Извините. Вы как будто бы на практике вашу теорию никогда не пытались применить, – Раскольников чуть не вздрогнул. – К вашим знакомым, например. Взять хоть вот вашего приятеля, – он кивнул в сторону стеклянной двери, за которой маячил силуэт Разумихина, – вы его хоть в одной из этих ролей можете представить? Чтоб его либо отнести к массе, к расходному материалу, как вы выражаетесь, либо чтобы он задумал какую-нибудь такую великую штуку, ради которой поступился бы жизнями окружающих, включая… ну не знаю… вашу? Раскольников вдруг отчетливо вообразил, как в один прекрасный день Разумихин подходит к нему, кладет руку на плечо, смотрит грустно и говорит: «Эх, брат Родя, больно мне это все, а ничего не попишешь. Ты уж меня прости, но придется мне через твой труп перешагнуть. Сам понимаешь, такие дела, как у меня, непросто делаются. Буду, Родька, по тебе скучать, но такая уж судьба у нас, у великих, – грустная у нас жизнь, вот что я тебе скажу». И со вздохом достает пистолет. Раскольникова передернуло. Разумихин за стеклом стряхивал пепел в урну и, заметив, что Раскольников на него смотрит, показал ему кулак. – А даже если последнее вы о нем и можете предположить, – тихо продолжил Карамазов, – потому что, допустим, думаете, что у него какое-нибудь не настолько кровожадное величие – по-вашему же не все такие люди, в конце концов, убивают – то согласитесь, что-то в вашем окружении чрезвычайно много выходит особенных, да? А расходного материала маловато… Хотя не знаю, как вы мыслите. Раскольникову много что хотелось сказать. Например, что «расходный материал» – это вовсе не оскорбление, а просто констатация факта, и что он, Раскольников, вполне допускает, что среди его знакомых, даже среди близких, такие люди есть. И что никто не собирается этот «материал» массово расходовать, а называется он так только потому, что при его воспроизводстве иногда рождаются люди более значимые. И что совершенно не обязательно быть человеком особого сорта, чтобы прожить счастливую жизнь, даже наоборот: если цель – личное счастье, гораздо лучше быть обывателем! Но он почувствовал, что его не поймут. Что, кажется, его собеседника отделяет от него слишком глубокая пропасть. А еще стало тревожно за завтрашнее предприятие: все-таки этот Карамазов имеет какие-то связи с милицией, а тут ему так его статья не понравилась… Еще и зацепился за слово «убийство»… – Нет, если вы согласитесь убрать нелогичное, то можно пропустить через редактора и печатать, – совершенно неверно истолковал Карамазов его напряженное молчание. – Я могу сам чуть-чуть стиль вам подправить, ну, результат, конечно, с вами согласовать. Хоть, например… – он задумался, – послезавтра? Я к этому времени вычитаю, мы снова встретимся, и… Раскольникову больше не хотелось быть вежливым. Странно, что это состояние у него наступило только сейчас, он и сам не смог бы объяснить себе, почему, – но все изменили слова Карамазова про редактора и про «подправить стиль». Какого черта? Можно сколько угодно не понимать его идей, спорить с ним, хоть считать его за идиота; но стиль?.. Что тут-то ему не так? – Я подумаю, – буркнул Раскольников, фактически его перебив. – Сообщу вам. Перезвоню. Неожиданно приятно было чувствовать себя в роли тех, кто полгода его посылал. Мысль о том, что он сказал «перезвоню» и не перезвонит, чуть не вызвала у Раскольникова улыбку. Он решил не снижать напора. – А что у вас за дела с милицией? Карамазов посмотрел на него несколько ошарашенно. – С милицией?.. – Ну да. Вы меня так допрашиваете, что я, честно говоря, начинаю опасаться, как бы не арестовали. Уже и знакомых моих припомнили… Вы случайно не сыщик? – Я журналист, – ответил Карамазов спокойно. – Это приблизительно одно и то же. – Ага, – уже откровенно огрызнулся Раскольников, – а этот вот мент, через которого меня с вами… свели, он-то – сыщик? – Он – да, а что? – Сотрудничаете? – Что вы меня допрашиваете? – вскинулся Карамазов, – чувствую себя шпионом. Никто никуда на вас не донесет за вашу статью! Времена поменялись. А Порфирий… Почему бы мне просто не дружить с ним, а? Да если хотите знать… Он замолчал и явственно пожалел о том, что начал последнюю фразу. Но Раскольников уже вошел в раж и был безжалостен. – Если хочу знать… что? – Я хотел сказать: если бы не он, я бы с вами сейчас не разговаривал, – припечатал Карамазов тоном, не предполагающим продолжение разговора. *** 13 ноября прошедшего года Когда позвонили в дверь, Иван вздрогнул. Он не знал, сколько уже к этому моменту провалялся на диване и сколько через его голову прошло мыслей, но одна была кошмарней другой. Он явственно был немного в бреду, но реальность все время выходила пострашней любых видений. Когда позвонили в дверь, – вздрогнул, но от неожиданности, а не от страха. Стало скорее досадно, чем страшно. Он, конечно, сразу понял, что это за ним. Хвататься за мысли о почтальонах, соседях и свидетелях Иеговы не стал, это было бы глупо и стыдно. Это, разумеется, за ним и известно, откуда. Но не испугался, не в этом дело. Просто настраивался-то, что все случится завтра, а оно вон как. С доставкой на дом. Прежде чем открыть, слегка привел себя в порядок: развернул закатанные рукава рубашки и пригладил волосы, присев перед темным экраном телевизора – в бабушатнике, который он снимал, зеркала не было, зато был замызганный, накрытый пожелтевшей кружевной салфеточкой телек. Иван не проверял, включается он или нет. Думал, придется все это делать под треск дверного звонка. Но за дверью затихло. Позвонили один раз и перестали, как будто были уверены, что он услышал. Ждали. Знали, что это лишь вопрос времени. В голове с бешеной скоростью менялись сценарии: то хотелось рывком распахнуть дверь и выпалить что-нибудь вроде «можете обвинения не зачитывать, знаю!», то прислониться к дверному косяку, скрестив руки на груди и криво улыбаясь, и поинтересоваться: «сколько дадут-то?», то молчать и чтоб строго по уставу. Но, правда, такого сценария, чтобы руки дрожали и чтобы посмотреть в глазок перед тем, как открывать, среди них не было. А вот когда и на деле увидел за дверью раскрытое удостоверение и погоны, стало страшно. Оказалось вдруг, что раньше надежда все-таки была, и немаленькая. Его сейчас арестуют за соучастие в убийстве. Может быть, даже за подстрекательство – есть такая статья? Интересно, как это будет? Прямо сейчас увезут? Или нужно будет что-то подписать, какую-нибудь подписку о невыезде, а окончательное обвинение зачитают завтра? И возразить он не сможет, придется просто слушать. А слушать будет не он один. В суде будут все. Будет Катя. А потом сидеть в тюрьме. По-настоящему. И стало уже не страшно, а как-то тоскливо и беспросветно. Если бы его раньше кто-то спросил – за что ты можешь сесть? – ответил бы, наверное, что за критику тоталитарного режима, например. Но режима уже давно больше нет. Или, может быть, за какое-нибудь превышение самообороны. Но на него вроде бы никто не нападал. Хотя насчет последнего – с таким отцом… Что с его стороны – черт знает, а вот со стороны Смердякова… Чем не самооборона? А интересно, где хуже – в тюрьме или в психушке? Должно быть, все-таки в психушке, потому что в тюрьме тебя хоть за человека держат и признают твою дееспособность. В общем, сначала несколько часов позора перед всеми и перед ней, а потом сломанная жизнь. Прекрасно. Наверное, это ровно то, чего он заслуживает. Иван открыл дверь. Этого сыщика он смутно знал – видел пару раз в ходе дела, когда еще никто не сомневался, что обвиняемым по нему может проходить только Митя. Но черт – зачем же прислали именно этого? Из всех возможных – именно этого. Мелочь, конечно, да и уже все равно, но выходит, не быть ему даже арестованным кем-то более похожим на милиционера. И пришел следователь один, что-то не видно, чтоб за углом прятались амбалы, готовые его скрутить, если что. Они там вообще не рассматривают вариант, что он сейчас возьмет и не пожелает ставить крест на своей жизни: нападет на этого рыхлого колобка, вырубит его и сбежит? Или настолько точно составили психологический портрет, что уверены, что его на это не хватит? Че-е-ерт. А вообще еще неизвестно, кто кого в случае чего: мент жирный, но все-таки мент, а он болен и никогда в жизни всерьез ни с кем не дрался. Ну, то есть в школе было один раз, с хулиганом из параллельного класса, который портфели первоклашек… Так. Зачем эту-то мерзость сейчас вспомнил? Чтобы опять начали мелькать перед глазами грязновато-белые квадраты навесного потолка школьного коридора, а на языке снова ощутился фантомный металлически-соленый привкус? Хотя что же, это в тему. Сейчас он чувствовал себя примерно так же. Только гораздо хуже. – Иван Федорович? А я к вам. Сыщик мягко и бесшумно захлопнул удостоверение и протянул ему пухлую ручонку. – Порфирий Петрович ***, следователь прокуратуры, если вдруг запамятовали. Сыщик улыбнулся небольшой, едва заметной улыбочкой, но Ивану и она показалось до невозможности издевательской. Руку все не убирали, и ничего не оставалось, кроме как вложить в нее свою. Ладонь Порфирия Петровича оказалась теплой, а пожатие умеренно крепким. Порфирий Петрович как будто специально выдержал паузу, чтобы дать ему это почувствовать (хотя, может быть, Ивану уже просто казалось, что все, что этот сыщик делает, он делает нарочно), а потом вдруг отстранился и испуганно ахнул. – Что же у вас ручки-то такие холодные? Мерзнете? Понимаю! Истинная катастрофа в этом году с отоплением. Но вы не терпите, звоните в жилищник, за свои права биться надо. Как считаете? Иван даже не нашел в себе сил хмыкнуть. Издевается. Неприкрыто издевается. Какие еще такие права у завтрашнего арестанта? Разве что на адвоката, но с этим Иван твердо для себя решил: обойдется. С обвинением он согласится, тут и спорить нечего, не отрицать же факты? А нанимать специального человека, чтобы он клянчил для него поблажки, ссылаясь на его тяжелое детство (или что там они обычно придумывают), было бы как-то запредельно унизительно. Настолько, что даже всерьез думать об этом не получалось. Порфирий Петрович, пока говорил, как-то незаметно сделал несколько шагов вперед и с лестничной площадки перешел в крохотную прихожую. – Нам с вами поговорить бы, Иван Федорович. Но знаете, через порог, оно хоть и неплохо, и, понимаю, именно то, чего стоит незваный гость, тем более, если из учреждения, а все-таки как-то неудобно, согласитесь. Так что я уж, если разрешите… И он, грузно облокотившись на стену, принялся разуваться. Ивану ничего не оставалось, как запереть за ним дверь и ждать, пока он аккуратно поставит в уголок прихожей свои старые, стоптанные, но даже на вид удобные коричневые ботинки, выпрямится, тяжело дыша, и повесит свое добротное серое твидовое пальто на гвоздь рядом с заштопанной на локте курткой Ивана (нормальных вешалок в квартирке не было). – Ох, вот еще что, – сказал Порфирий Петрович таким тоном, как будто стеснялся это говорить и досадовал, что приходится, а все же находил необходимым, – так у меня нехорошо выходит, суета сегодня страшная, просто страшная. Можете себе представить – напрочь забыл пообедать! Так что как ни неудобно просить – но, может, чайку? Заодно и посидим спокойно, обсудим все, что надо. А надо нам с вами обсудить немало, – он вздохнул, – ох, немало... От негодования у Ивана бешено забилось сердце, так что еще чуть-чуть – и собьется дыхание, и будет уже невозможно ничего скрыть. – У меня еще печенье есть. Не хотите? – сказал он зло. Порфирий Петрович радостно всплеснул руками. – Ах, красота какая! Мне самому-то неудобно было поинтересоваться, но теперь, раз сами предложили… Иван отступил к стене и вытянул руку в направлении кухни, не говоря ни слова. Когда мент сосредоточенно прошествовал мимо него по коридору, Иван в очередной раз подумал – неужели он совсем не боится поворачиваться к нему спиной? Ударить как будто нарочито медленно семенящего по направлению к кухне следователя чем-нибудь тяжелым по затылку было бы невероятно удобно, и кому, кроме самого Ивана, могло быть в точности известно, что он не собирается этого делать? Что этот Порфирий Петрович – телепат? На кухне мент, видимо, почувствовал себя совершенно как у себя дома. Сначала заозирался по сторонам, а потом, прежде, чем Иван успел хоть что-то понять, снова пренеприятно и совершенно издевательски всплеснул руками. – Где же у вас чайник? Неужели на плите кипятите? Его интонация в вопросительных фразах к концу как-то очень поднималась вверх, вплоть до визгливой плаксивости. Это бесило. Очень сильно бесило. Иван чувствовал, что скоро не сможет больше сдерживаться, но что в таком случае сделает – пока не знал. Хотелось заорать, но было совершенно непонятно, какими словами орать. Тот факт, что ему, по существу, никто пока ничего не сделал и что он бесится на ровном месте, вносил в происходящее нотку абсурдности, а в ощущения… ну, можно было назвать это особенной остротой. Мент покачал головой и цокнул языком. А потом подошел к плите и, не спросив разрешения, зажег газ. Иван в оцепенении наблюдал, как он берет ковш, в котором он обычно кипятил воду, наполняет из-под крана и ставит на плиту. – Вы присядьте пока, в ногах правды нет. Иван, как раз подумывавший, не сесть ли на табуретку, потому что начинало как-то подозрительно темнеть в глазах, остался стоять, прислонившись к дверному косяку. Нет уж, не дождетесь. Сидеть ему или стоять – он все-таки еще свободен выбрать. Как ни крути же посадят, так хоть бы крохотную частичку свободы сохранить... Долбаный каламбур. «И даже если ходишь там, то все равно сидишь…» Он поглядел на мента с любопытством: интересно, а догадывается он, какая сейчас у будущего зека возникла моральная дилемма, в духе «отморожу уши назло маме»? Это ведь, вообще, одна из самых раздражающих ситуаций в мире, если не самая раздражающая, – когда только вот сам собирался что-то сделать, и тут тебе говорят сделать именно это. Особенно плохо, если ты с этим человеком, который говорит, в конфликте, явном или пассивном. Приятелю можно сказать – да иди ты в жопу, командир, я как раз сам это хотел сделать. А такому вот – что скажешь? Остается только поступить наоборот, но ведь это, выходит, тоже несвобода?.. Ведь сам же хотел и собирался… Да и вообще – какая свобода, когда из двух опций остается только одна? Черт, кажется, выдумал новую философскую концепцию. «Теория табуретки» надо назвать. Вспомнился один универский приятель, который, поделись с ним Иван своими нынешними мыслями, присвистнул бы, сунулся бы приобнять его за плечи, но так и не приобнял бы (когда только познакомились, не то что обниматься лез, но мог и по спине довольно ощутимо хлопнуть, а потом они этот вопрос обсудили) и сказал бы – ты, Карамазов, мол, ведешь себя как последний гуманитарий. Хорош загоняться. Может, у тебя и синие шторы в аудитории что-нибудь эдакое значат? А о карьере литературного критика ты случайно не думал? «Что я гуманитарий, я, положим, и без тебя знаю, – мысленно ответил он звучащему в голове голосу универского приятеля. – Но как-то начинает вырисовываться, что я, кажется, еще и трус. И это противно». Пока рождалась и формулировалась «теория табуретки», следователь успел вытащить из шкафчика возле раковины коробку чайных пакетиков – таким уверенным движением, будто всю жизнь здесь жил и хранил чай именно на этом месте. Какое право, кстати, он имеет рыться у него в шкафу? Кто-то давал ему ордер на обыск? Ордер на поиск чайных пакетиков в квартире подсудимого… В голове все как-то гадко перемешалось, и он уже не смог бы с уверенностью сказать, что именно еще минуту назад было делом чести – сесть на табуретку или не садиться? Он вслух усмехнулся. Какая к черту честь? Честь – это у каких-нибудь рыцарей и декабристов с белогвардейцами. А у него херня, а не честь. Пора прекращать романтизировать, а то выдумал себе союз поэта и конвоя. Вместо поэта – то, что он из себя представляет, а вместо конвоя – то, что ему прислали из милиции. Вот это вот. Темнеть в глазах стало сильнее, какими-то пульсирующими вспышками, и вся реальность медленно поползла куда-то в сторону. Он отодвинул от стола табуретку и сел. Легче не стало. Следователь подошел с двумя чашками чая и поставил одну перед Иваном, а другую перед собой – он уселся напротив. Почему-то Ивану он выделил из двух чашек ту, из которой Иван действительно чаще всего пил. Уж этого-то мент точно не мог знать… Они неподвижно сидели друг напротив друга. Иван к чашке и не притронулся, следователь, отвратительно вытягивая губы трубочкой, дул на свой чай. Поглядели друг другу в глаза они как-то одновременно. Ивану стало иррационально смешно, и он болезненно, совершенно не весело улыбнулся. Следователь улыбнулся в ответ, но иначе. А потом спросил тихо, как будто между делом (но какое уж тут «между делом» – посреди звенящей тишины): – Ну что же, что вы завтра в суде мыслите сказать? Иван обхватил чашку обеими руками, чтобы согреться: внезапно стало холодно. – Что скажу завтра? – он беззвучно рассмеялся, зажимая рот тыльной стороной руки. – А вот как есть, так и скажу. И, глядя прямо на следователя, куда-то в район его воротника, но иногда находя силы смотреть и в глаза, он выложил все, что знал, все, из чего состояла правда. Как относился к отцу. Как относился, а точнее, не относился к Смердякову. Как ненавидел одного и игнорировал другого, и к чему это привело. – Так и скажу, что я убил. – Он почти спокойно сделал глоток чая. – Что мне остается-то? Следователь сначала поглядел на него грустно, а потом в глубине его взгляда появилось что-то твердое, металлическое. – И нарушите триста седьмую статью, – произнес он тихо, но коротко и жестко. – О даче заведомо ложного показания.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.