И теперь незнакомка омыла свой левый застекленевший глаз. Что-то ярокое мелькнуло из форточки, а капля из-под века под действием всемирного тяготения со звоном стеклянно плюхнулась к другим таким же бедненьким капелькам. К таким же бедненьким капелькам, которые падали в 10 часов такого же утра на всё ту же зеленоватую плитку и вчера, и позавчера, и дня три, пять, семь, восемь, пятнадцать назад, месяц назад, год назад, и так все эти двадцать дней каждые двадцать четыре часа. Левый округлый глаз, чуть сморщенный, с тонкими алыми сосудиками и с пунцовым зрачком, который от мыла и света судорожно пульсировал, как будто сжимается сердце или рыба бьётся серебряным плавником о скалы, зрачок содрогался, сжимался и разжимался, ах да, не зрачок, а глазное яблоко, или глазной шарик, который вот-вот лопнет или его съедят изнутри червячки-сосудики, сквозь зрительные нервы этого органа зрения проникал в своём спектре и в своём неподдельном (а неподдельный ли?) виде весь тот мир, который так удобно расположился под солнцем, под дланью благословенной восьмьюдесятью мириад богов Аматэрасу оо-ми-ками, которая священным и ярким свечением озарила небо и землю, некогда разлучённые между собой, и, казалось, одинокая капля, которая выпала не из крана, а из левого глаза, будто нечто чувствовала, нечто переживала, но никак не могла выразить словами свои немые чувства. У капли ведь нет рта, чтобы поведать кому-нибудь (хоть даже другим маленьким, разбившимся капелькам) о своём горе-горюшке. Ай! Что-то щипнуло. Её глаз. Девушка бросила едкое ругательство, но каплям как-то даже всё равно до слов, будь те даже словами самых подземных и сквернокнижносолнечных проклятий, который только может услышать мир. Один и тот же маршрут: от двери к двери, по непролазным и длинным пустынным коридорам, которые начинаются и заканчиваются одними и теми же дверьми, затем на улицу, там лес, снова коридоры, одни и те же коридоры, двери, деревья, облачное небо, коридоры, двери, и ни единого звука, всё замолкло или боиться проронить даже невинный звук, но везде, куда бы не ступила её нога, будет та же пустота, пустые коридоры, чёрные двери, развилки, развилки, развилки, одинокие кухни и спальни, заброшенные деревеньки и умирающие дома, в которых либо уже никто не живёт, либо доживает свои последние дни на постели чья-то задряхлевшая и нищая душонка, тщетно волнующая перед последним вздохом о чём-то таком, о чём хочет намекнуть левый глаз, и надо всем этим парит каждый день краснопёрое солнышко, оно ведь так похоже на этот левый глаз с огненным сокращающимся зрачком, это око то глядит искоса, то заворожённо смотрит, то зажмуривается, то прямо беззастенчиво пялится, то вертится на все триста шестьдесят градусов, то мигает красным-жёлтым-зелёным, то готово расплакаться от того, что откуда-то понёсся тоненькой линией-ручейком буроватый дымок. Чтобы навсегда спрятаться в пещере ото всего и больше не освещать Генсокё.
В тот злополучный день… В тот злополучный день. А когда он был? И что произошло? Ах да, элегантной горничной не стало. Не помню ни лица, не помню ни той глубокой кровоточащей раны на груди, которую оставила своей стрелой, не помню даже той злобы, отчего набросилась на неё, не помню ни мести, не помню ни той насмешки, которую та элегантная среброволосая горничная обстоятельственно изрыгала в мой достопочтенный адрес, не помню хмурого ночного неба, из которого могли подглядывать какие-то там звёздочки или пылинки, не помню белых цветов, которые за одну секунды приоделись в рубиновые платьица из кровавых капель, а этот наряд им так шёл, так красиво. Помню лишь… помню лишь… помню лишь, как на моей крохотной ладони плясали прозрачные капельки. Слёзы? Неважно. Может вообще в тот день поливал ливень! Может, и поздно об этом говорить. Но, похоже, я любила её. Не уверена уже в этом, ведь всё уже позади. Ничего не поделать. С ней моё изгнанничество было не таким тяжким испытанием. И снова всё тот же маршрут: от двери к двери, по непролазным и длинным пустынным коридорам, которые начинаются и заканчиваются одними и теми же дверьми, растянутые, точно зев крокодила, анфилады заброшенного готического дворца, лепнина на колоннах, калейдоскоп витражей, затем на улицу, там лес, снова коридоры, одни и те же коридоры, двери, деревья, облачное небо, коридоры, двери, и ни единого звука, всё замолкло или боиться проронить даже невинный звук, но везде, куда бы не ступила её нога, будет та же пустота, пустые коридоры, чёрные двери, развилки, развилки, развилки, одинокие кухни и спальни, заброшенные деревеньки и умирающие дома, в которых либо уже никто не живёт, либо доживает свои последние дни на постели чья-то задряхлевшая и нищая душонка, тщетно волнующая перед последним вздохом о чём-то таком, о чём хочет намекнуть левый глаз, и надо всем этим парит каждый день краснопёрое солнышко, оно ведь так похоже на этот левый глаз с огненным сокращающимся зрачком, это око то глядит искоса, то заворожённо смотрит, то зажмуривается, то прямо беззастенчиво пялится, то вертится на все триста шестьдесят градусов, то мигает красным-жёлтым-зелёным, то готово расплакаться от того, что откуда-то понёсся тоненькой линией-ручейком буроватый дымок. Беспредельно чёрный-чёрный свет. Одинокий путник. Пущенная вдаль стрела тоски. Она превращается в ветку из ясеня, чтобы пронзить её грудь. Гриб из дыма — перегородил небо. Как будто в воде растворяться. И чьи-то угловатые мозолистые длани усерднотвёрдо месят красную глину, лепят из неё фигурку, которая слишком напоминает человека: непропорционально грушеогромную голову, пальцем протыкает две ямочки — там быть глазам — затем нос, неровным ноготком рисует рот, затем на очереди надо вылепить спички рук и ног (и не забудем про срамные места), а в конце — вдох… Птицы танцуют и хлопают крыльями вокруг пещеры. А Ёму уже успела сделать семь миллионов двести тридцать пять тысяч семьсот одиннадцать взмахов меча за полтора часа. Снова дурачок ходит по небу. Что-то да ищет опять. Может, паучка на радуге или крошку-мишутку, нарисованного цветными карандашами, на верхушке сосны. В кружке осталось совсем уж мало чая… И кто-то однажды возьмётся за перо и накропает ехидный пасквиль, на манер Паскаля. Паскавиль о том, как однажды плюхнулся на отвесные скалы и не за грош расколол свою скорлупу. Вытекает желток. Все плачут о том, как покинул сей бренный мир Балтай-Шолтай. И даже ни с кем не был женат. Ни имел ни одной любовницы. Да что уж говорить — даже мамы не было! И отец куда-то ушёл. Как будто эта история кем-то недобросовестным недобросовестно написана за один пренедобросовестный пренесчастный вечер. Ох уж эти витии…
Баллада о бесстыдстве
Гигант
Доктор
Зона
Отработать
Перерисовать
Пионер
Подтяжки
Прочесть
Теорема
Ферязь
Каламбур
Камеристка
Козырь
Красота
Кроме
Интерпретация: 2370, 9604, 4957, 2741, 6931, 6655, 7710, 4957, 7202 — снова отца в своём чреве и убил грек опыт которая вырастила имел сексуальный женщиной с. Или: сноповязалкой отжал вагонетчика сволочь чрез иваси-убой, грела орава кофеин вырезной, имманентная секунда жеребилась саботажником .
Коакс! Коакс! Коакс!
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.