Антиглагол.
11 января 2023 г. в 03:55
Все происходящее казалось каким-то сюром. Очень, очень плохой шуткой. Режиссёр, который снимал это хреновое документальное кино, почти наверняка употреблял. Или просто любил визуализировать катастрофы.
Примечательно, что она была в чёрном. Чёрный шифон, петлей на нежной шее. Спина в контрасте с чёрным — почти мертвенно-белая. Он знал в этом теле каждую точку. Каждый изгиб, венку и впадинку. Он был первым. Во всем. Первый поцелуй, первый секс. Первый партнер. Первый и последний. Пятнадцать лет в паре — казалось, что так долго в принципе не живут. Почти до тридцати — не живут. Что сдохнут где-нибудь там, до двадцати пяти, на очередном офп после выходного загула. Зато вместе. Казалось, что это вот все даёт безапелляционное право на ее сердце — хотя бы потому, что он мог, не считая, угадать ее пульс в покое и, скажем, после произвольного танца.
В русском языке должно быть отдельное слово для «все идёт по пизде, а ты стоишь, смотришь и хлопаешь». Какой-нибудь антиглагол. Не действие, а бездействие.
Она выпускает твою руку и бросается ему навстречу. Антиглагол.
Она берет эти пошлые белые розы. Она ненавидит их. Ненавидит же? Ты лучше всех знаешь, какие у неё любимые цветы. Так? Антиглагол.
Она закрывает лицо руками в смущении и детском каком-то восторге. Он опускается на одно колено. А у тебя — антиглагол.
Полный зал беснующихся от счастья созерцать чьё-то счастье. Она обнимает тебя первым. Ты же любишь быть первым? Оказывается, ещё лучше — быть последним. Руки безвольно жмут ее к себе, но это тоже антиглагол.
- Как ты? — хрупкая, точеная, нежная, очень виноватая стоит в дверном проеме гримерки. В сером худи с очертаниями его профиля. Их общего профиля, одной линией, одним росчерком — от его затылка до выступа ее ключицы. Он делает вид, что не слышит и не видит, поворачиваясь спиной к двери. Ее не устраивают антиглаголы: подойдя, обнимает, лбом упирается в лопатки, руки плотно смыкает под ребрами. Тихо ухает ее сердце слева от грудных позвонков. Чуть быстрее, чем в состоянии покоя — 65. 66, 67, 68, 80.
Ее руки почти невесомые, почти не чувствуются на теле. Что же тогда так давит в диафрагму? Невозможность вдохнуть. Лёгкие горят огнём. Голос сдавлен и тих, надломлен, хрипит, с трудом получаются внятные звуки:
- У тебя получилось. Хватит. Хватит, ты сделала мне больно, пожалуйста, хватит.
Его руки в смятении хватают ее ладони из-под рёбер. Правая цепляется за ободок и камень кольца на безымянном.
Плевать. Плевать. Это не мешает, развернувшись, сжимать ее в объятьях, тыкаться губами куда-то даже не в шею — в капюшон. В то место, где должна быть выступающая ключица. Она путается своими тонкими пальцами в волосах на его затылке. И царапает кольцом по коже головы. Если даже там — больно, как же это должно чувствоваться на сердце? Нужен хитиновый покров. Наружный скелет, как у членистоногих. Позвоночник и ребра — это, конечно, хорошо, но все ещё слишком ненадежно.
Он грубо отстраняет ее правую руку. Крутит между большим и указательным чертов металлический ободок, так и не решаясь сорвать его с неё. Этому — место в адском пламени Мордора, а не на ней.
- Без него будет лучше, да? — глаза наверняка светятся безумием, как и все лицо, исказившееся гримасой боли. Боль чувствуется почти физической. Болит, кажется, все тело.
- Почему? — одними губами шепчет она. Словно лечить его пытается — ласковыми касаниями по лицу, по лбу, гармошкой собранному, по галочке между бровями, по скулам и желвакам под ними. И, черт возьми, он должен сказать, что любит ее. Что любит и не позволит. Взгляд замирает на худи. На выписанных единым росчерком профилях.
- Всегда были только мы. Всегда был только я. Просто признай это.
Он никогда не умел выбирать слова. Она забирает себя — и руки, и близкий пульс. Оставляет одного с этой болью. Качает головой.
- Иди только домой, Вань, ладно? Я не поеду сегодня забирать тебя из какого-нибудь притона.
Вдруг ему кажется, что все просто. Легче лёгкого.
Хочет, чтобы уговаривал? Унижений — хочет? Чтобы он полз за ней, пресмыкаясь, чтобы какую-нибудь глупость учинил, может, тоже нужно: встать на колени у всех на глазах и умолять остаться? Черта с два.
- Не поедешь, — он обнимает поверх локтей, стискивает до боли, повторяет несколько раз:
- Я не пущу тебя. Я никуда тебя не пущу.
Кажется, если просто не разжимать руки — это поможет. Достаточно просто касаться ее, чтобы она никуда не ушла.
- Все кончилось, — надрывистым шепотом, как ножом — и прямо по горлу, — Тебе придётся.
Все мешается: боль и ярость, нежность и одновременно какое-то ожесточение, остервенение даже, с которым он вдавливает подушечки пальцев в ее кожу. Нельзя ее ни удержать силой, ни ударить. Хочется только кричать — но голосовые связки сжимаются в горький комок.
Она уходит. В ту летнюю ночь он едет по узкому, скользкому серпантину вверх, в Красную поляну. Кажется, проще всего — дернуть рукой и слететь в кювет. Сдохнуть все-таки до тридцати, в этой чертовой машине, раз уж до двадцати пяти не вышло. Раз уж не умер от офп после алковечеринки, от монстра под кроватью тоже не вышло, от конца света — сколько их было? Каждый год обещали? Не вышло. Живучий просто, как таракан. Получается, есть у него все-таки хитиновый покров — раз и сейчас не хочется в кювет и на катафалк.
Саша: Откуда тебя забирать?
Саша: пьёшь же по-любому
Вано: Нет
Вано: Все хорошо, Саш
Вано: еду домой.
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.