* * *
9:30 Дракона, пристань у озера Каленхад Пристань встретила недружелюбно. Вековые ели навевали тоску: смотришь на них и понимаешь — они были до тебя и будут после тебя. Им не надо рубить на части порождений тьмы, и в Кинлох, на встречу не пойми с чем, им тоже не надо. Они просто растут себе и смотрят на тебя, жалкого Алистера, презрительно и свысока… Ладно, сейчас поедим, и можно будет переправиться. Рыжик ойкнула — на голову ей свалилась еловая шишка. — Получить шишкой по макушке — к счастью, — заметил антиванец. — Сам придумал? — Только что. В Антиве любят выдумывать приметы и верить в них. У нас в Борншире преподобная мать тоже верила в приметы. Черный цвет — к беде, косой крест, символ погребального костра, — к смерти. Так мы с мальчишками всю нашу комнату углем исчеркали — повсюду черные кресты красовались. Она поэтому к нам и не заходила, даже если надо было отвести кого-нибудь провинившегося в подвал, чтобы взгреть. Видно, втайне надеялась три века прожить. Лелиана и Рыжик свернули в таверну — заказать еды. А я и не заметил, как начал выкладывать эльфу — от него я, что ли, болтливостью заразился? — и про Борншир, и про преподобную мать… — …вот с такими грудями, — и я показал, с какими. — Не показывай на себе, — заржал эльф. — Это тоже, что ли, примета такая? — Конечно. Если показываешь на себе, с тобой то же самое будет. Во всяком случае, так у нас говорят. Я представил, как у меня отрастают груди, достойные преподобной матери, и содрогнулся. Создатель, как же их, наверное, тяжело таскать! Любопытно, они перевешивают? А как Лелиана натягивает тетиву? Спросить или нет? А эльф уже трещал о чем-то своем: — Восемнадцать детей в одной комнатушке, веришь? Даже улыбнуться тесно. У эльфа, как обычно, мысли скачут с одного на другое, я уже привык. Это он, наверное, про свое детство у Воронов. Откровенность за откровенность, что ли? Да, невесело у них там было. Мы жили в комнате вшестером — и то жаловались. — Зато, наверное, не одиноко, — наконец нашелся я. Эльф расхохотался. — Как говорил мой мастер, Вороны — кинжал богатых. Представляешь себе кинжал, который захотел бы зарезаться от одиночества? — Да, не очень-то ты жалеешь о Воронах. — Жалею разве что о сытой жизни. Сытой. То-то все ребра наружу. Тут, весьма кстати к мыслям о еде, Лелиана позвала в таверну. Из Кинлоха мы невесть когда выберемся, если выберемся, а рисковать жизнью лучше на полный желудок. Девочки поели быстро, а мы с эльфом, не сговариваясь, пожадничали, и у нас на тарелках было еще навалом еды. Рыжик заявила, что они пока пойдут договариваться о переправе. — Нажраться не вздумайте, — бросила она через плечо. Какое нажраться, доесть бы. А при Рыжике и не выпьешь: стоит принести в лагерь вино — так посмотрит, что не обрадуешься… Антиванец увлеченно стучал ложкой по миске — от ферелденской пищи он давно перестал кривиться, а с голодом в качестве гарнира она и подавно хороша. — Яду мне не подсыпал? — привычно пробурчал я, тоже снова взявшись за ложку. — А то знаю я тебя. Эльф подцепил кинжалом ошметок перца: — Не знаешь. Посмотри, безобиднейшее блюдо. Может быть, слишком острое, но не убьет и младенца. Хотя у вас в Ферелдене на редкость скверный перец — настоящая отрава, поверь знатоку. — Знаю я тебя, — повторил я. Эльф отложил кинжал и уставился на меня своими жуткими глазами, круглыми и блестящими, как соверены. — Друг мой Алистер! Давай начистоту, как сказал король, застукав королеву с дворцовым подметальщиком. Ты все еще думаешь, что я хочу вас убить? — Ты можешь нас убить, — осторожно поправил я. Боец он, конечно, никудышный, непонятно, как порождения тьмы сами собой со смеху не умирают от его плясок с кинжалами. Но отравить-то он способен! Эльф хмыкнул и начал копошиться в своей холщовой сумке, где — я уже знал — не было ничего, кроме склянок, баночек и пузырьков, подписанных антиванскими буквами. Один такой пузырек, с бирюзовой маслянистой жидкостью, он покрутил у меня перед носом, как богатей монету перед уличной побирушкой. А потом, бережно откупорив, капнул бирюзовым себе на запястье. Я однажды, еще в замке, подглядел, как переодевается эрлесса Изольда: она любила вонючие орлесианские духи и тоже лила их на руку, хотя и более щедро. Но эрлесса, в отличие от эльфа, запястье себе не лизала! Я позабыл как жевать: — Это… что? — «Поцелуй аспида», — не моргнув глазом, объяснил антиванец. — Тебя такая капелька убила бы за… раз, два, три, четыре, пять секунд. А у меня за эти же пять секунд прошла легкая тошнота. Так что вы совершенно напрасно заставляли меня пробовать еду. «Хотел бы — давно бы отравил»: ухмыляющийся эльф не стал договаривать, но и так было понятно, что он имеет в виду. — А сейчас-то зачем красоваться? — Обожаю вызывать восхищение. Разве ты не восхищен? — А если бы ты умер? — До сих пор же не умер. У Воронов отравители приучают себя к ядам. Поначалу кажется, что вместо горла сырое мясо, и выворачивает с полчаса, а потом привыкаешь. И, согласись, лучше блевать, чем задыхаться, если жертва окажется хитрее, проворнее и отравит тебя раньше, чем ты ее. Я сглотнул. О ядах я знал только то, что от них умирают. «Молот Риаана», сочинение знаменитого храмовника о том, как пытать малефикаров, у нас в монастыре, конечно, никто не читал, но все знали: там есть рецепт такого яда, что у любого мага мантия сзади сама собой делается бурой. Интересно, Морриган будет сильно орать, если ей подмешать в еду такую отраву? А эльф смотрел то ли насмешливо, то ли сочувственно. За дураков он нас держит, что ли? И такая вдруг злость меня взяла, что я брякнул: — Или ты самый бездарный убийца в Антиве, или ты даже не собирался нас убивать. Он мог выследить нас и потихоньку отравить нашу еду в первой же таверне, он мог пробраться ночью в лагерь с отравленным кинжалом. Зачем была эта выходка на Долгой дороге? — Что ж, не в моих правилах рассказывать правду, но, видимо, придется, — эльф тяжко вздохнул и принял скорбный вид. — Да, мне опостылела жизнь у Воронов, и я решил взять контракт на прославленных Серых Стражей в надежде, что вы меня убьете. — Да иди ты! — возмутился я. — Я важное спрашиваю, а тебе все шуточки. Должен же я знать, с кем мы путешествуем. — С дорогим наемным убийцей, который был в гильдии на весьма хорошем счету… если забыть про последний досадный промах, — антиванец церемонно раскланялся. — По-моему, довольно выгодное приобретение, учитывая, что в качестве платы я получил всего лишь свою жалкую жизнь, а на сдачу — сражения со всякими мерзкими тварями. Поверь, Алистер, лучше видеть в жизни хорошее. Плохое само тебя отыщет.* * *
9:31 Дракона, на пути из Орзаммара в Редклифф Сегодняшний переход крепко вымотал, и почти все задремали еще засветло — кто в палатках, кто так. Кроме нас с Зевраном, потому что был наш черед нести дозор, и кроме Лелианы, которая пела какую-то бесконечную балладу об орлесианке, похищенной лломеринскими пиратами и проданной в антиванский бордель — «дом жестокий из белого камня». Шейла, конечно, тоже не спала, но доверять Шейле охрану было боязно — погонится за птицей, подавит пол-лагеря… Было тихо — только голос Лелианы и свист ветра с окрестных холмов, который силился оторвать себе клочок сырого, сероватого вечернего неба. А Зевран лежал на боку, подперев щеку ладонью, и, казалось, внимательно слушал Лелиану. Она допела, прислонила лютню к корзине с припасами, пожелала нам «бодрой ночи» и тоже забралась в палатку. — Поет как соловей, — восхищенно заметил Зевран и стрельнул в сторону палатки Лелианы желтым глазом. — Но орлесианская страшилка никуда не годится. Во-первых, в Антиве нет рабства… — Но тебя же купили. — Compradi — не рабы, а заготовки для оружия. Или твой меч тоже у тебя в рабстве? Я вообразил, как уговариваю ленивый меч драться, и мне это очень не понравилось. Кроме того, рабы могут устроить бунт, а я предпочитаю, чтобы меч рубил голову врагу, а не мне. А Зевран продолжал: — Во-вторых, в Антиве, даже в столице, после Мора совсем немного домов из белого камня, и среди них уж точно нет ни одного борделя — белые у нас только самые богатые особняки. В основном строят из ракушечника, его хватает. Говорят, на месте Антивы когда-то было море… Он потянулся к лютне, тронул струны и тихонько промурлыкал: — Море ты, море, даль голубая… — Ты хоть петь-то умеешь? — поддел я. — А как же! У нас считается неприличным, если не умеешь петь. Хуже, чем калечная рука или нога. Родился калекой — тебя жалеют и утешают. Покалечить могут и в дуэли — тогда тебе почет, важно не победить, важно принять вызов, не струсив. Или бросить. Ну а если Создатель обделил тебя голосом и слухом, значит, не больно ты его занимал… Спеть? Я зевнул и потер глаза. — Только что-нибудь такое, чтобы не уснуть. — О, поверь, антиванские песни дремоту не навевают… Около Риальто, где я родился, есть одна скала — называется Разбитое сердце. Сейчас поймешь. Зевран пробежал пальцами по струнам и начал — негромко, но вроде бы чисто: — Вышла Виола к синему морю… — Опять про море! — фыркнул я. — Это же антиванская песня, — пожал плечами Зевран. — Они все про море. Вышла Виола к синему морю. Волны кипели, с бурею споря. Но не страшили грозные тучи, И обратилась к морю она. «Ты мой любимый, ты мой желанный! И лучезарный ты, и туманный, И беззащитный ты, и могучий. Милый мой, я в тебя влюблена. Гнев твой не страшен, ты не сердитый, Тучи всего лишь строгая свита. Знаю, объятье ближе и ближе — Волны твои, как бархат, нежны. Будь моим мужем, синее море, — Молит Виола с болью во взоре. — Я уже рядом! Море, возьми же Тело твоей любимой жены». — Она что, сумасшедшая? — А ты как думаешь? Пылать страстью к морю, к солнцу, к небу — все равно что к нашему Стражу. Полное безумство! Я опасливо оглянулся на палатку Рыжика. Услышит, проснется, и влетит нам обоим — она не выносит, когда антиванец вслух рассуждает про «страсть» и прочее. Как будто для кого-то их отношения — тайна. А Зевран между тем продолжал: «Где ты, Виола? Где ты, родная?» — Бедный Винченцо плачет, стеная. Ищет жених Виолу-невесту: «Будешь ли ты, Виола, со мной?» И возгласили, прежде безмолвны, Волны морские, синие волны: «Здесь, горемыка, нет тебе места — Дева твоя мне стала женой». Плачет Винченцо — сердце разбито, Негде искать бедняге защиты. Крик со слезами горькими смешан: «Море, верни невесту мою!» — Сам же говоришь: в Антиве не плачут… — А в Ферелдене убивать грешно, как утверждает наша дорогая Винн, но время от времени все равно кто-то кому-то режет глотки. Слушай дальше. Море утихло и присмирело, Вынесло море мертвое тело. Скорбен Винченцо и безутешен: «Жить не хочу, себя я убью». И со скалы он бросился в море, С ним утонуло горькое горе. Только играет в волнах соленых Утра заря, нежна и светла. Многих ты, море, тянешь и манишь, Хоть и известно всем, что обманешь. Но для сердец, бедой уязвленных, Есть близ Риальто эта скала. . — Ужасно, — похвалил я. — Да-да, один мой приятель по работе, урожденный тевинтерец, так всегда и говорил: так ужасно, что даже прекрасно. Он дуб дубом в искусстве, но антиванская поэзия для того и существует — она либо укладывает в постель, либо рвет чувства в клочья. Немудрено, что в обоих случаях бывает некоторый… перехлест. — А это для чего — чтобы уложить в постель или чтобы это… чувства в клочья? — А это, друг мой Алистер, о том, что у нас и мужчина может возлечь с мужчиной. Я поперхнулся: — Это такое иносказание, что ли? Нет, я знал, что оба они — и Зевран, и эта его растрепанная Антива — довольно свободного поведения, но легкость, с какой он пускается толковать о подобных вещах, меня всегда обескураживала. — Вообще-то жених Виолы морю, извини за правду, отдался. А море у нас мужчина, море по-антивански mar. В Ферелдене, конечно, такое тоже случается. Повариха у нас в Борншире была здоровенная, объяснять не любила, а давала волю рукам и вечно вышвыривала меня с кухни — прямо в шиповник, колючий, как обида. Все знали, что у нее любовь с одной храмовницей, но даже церковное начальство смотрело на это сквозь пальцы — у них же никто не родится, значит, пусть развлекаются. Я снова оглянулся на палатку Рыжика. — Ты хоть с мужчинами ей не вздумай изменять, — пригрозил я, стараясь, чтобы голос звучал сурово, — а то знаю я тебя. — А если она захочет изменить мне с женщиной? — Это тоже… — я не сразу подыскал нужное слово. — Это… плохо. Хотя я так и не понимаю, Зевран, чем ты ее завлек. Зевран хихикнул. —«Завлек». Можно подумать, она марионетка на нитках, и ею кто-то управляет. — Что ты вечно смеешься? — недовольно спросил я. — Я не смеюсь, а радуюсь. Посмотришь на Шейлу, и становится жутко: в этом мире все такое до жалости непрочное… Так что надо радоваться, пока есть возможность. Да, все такое хрупкое и печальное — а в голове пусто, как в бочке. Я зевнул и заглянул в корзину. Существование снова обрело смысл: сыра оставалось еще порядочно.* * *
9:31 Дракона, Денерим, поместье эрла Редклиффа В первый приезд, в середине харинга, было странно, а теперь, весной, еще и противно. Чего угодно я ожидал от Денерима, но не этого — не прокисшего бриза, не грязных закоулков и не пьяных девиц. И не оплеухи от сестры, конечно, пусть и словесной. Тогда мы ее не застали — а лучше бы и в этот раз она куда-нибудь ушла стирать… В ушах звенело до сих пор, а Рыжик еще и добавила — каждый сам за себя. Получи, Алистер, заодно и в зубы. Понятно, что она так не думает, а хотела меня просто разозлить, чтобы я не горевал, — но теперь я и горевал, и злился. Сожрал на кухне весь хлеб и зачем-то оборвал цветы у фонтана — хорошо, что леди Изольда осталась в Редклиффе, она и без того меня ненавидит. Вечерние посиделки закончились, все начали расходиться. Сон не шел, а у камина было хотя бы тепло. — Останься, а? — попросил я Зеврана. Прозвучало как-то жалко и горестно, но мне надо было с кем-то поговорить — а уж поговорить он мастер. — Тоска? — коротко спросил он, усевшись обратно. — Тоска. — Значит, судьба, Алистер. — Дурацкая судьба. Я хотел семью. — Посмотри на это с другой стороны, с хорошей: если тебе не суждено пережить Мор, ты не опечалишь семью своей безвременной гибелью. Я невольно заржал, хотя было не до смеха. У этих его дурацких шуток удивительное свойство — они поднимают настроение, и чем они глупее, тем надежнее действуют. — Я все время жалуюсь на судьбу, я знаю, Зев, — развел я руками. — Рыжик смеется, но раньше мне и пожаловаться-то было некому. — Про это есть одна антиванская сказка, мне ее рассказывали в борделе, где я рос… — Боюсь представить сказку, рассказанную в борделе. — Ничего, что заставило бы тебя покраснеть, мой друг, — Зевран невинно сложил ладони. — Значит, так. Жил в Селени один парень по имени… Имя-то у него, может, и было, но вот прозвали его Сфортунато — невезучий. Такая злая была у него судьба, что хоть в петлю полезай. Клял он ее, да все без толку — только хуже ему живется. И решил Сфортунато: хватит терпеть. Пойду, говорит, искать свою судьбу — за старые ворота, на дальние болота — да потолкую с ней. — Так и надо, — вставил я. — Добрел Сфортунато до болот Теллари, но повстречал не судьбу, а ведьму, что издавна там живет… — Сестричку Морриган? Хотел бы я на нее посмотреть. — Может, и сестричку, — пожал плечами Зевран. — Разное говорят. Но наша Морриган хотя бы не призывает в лагерь драконов, так что я предпочту путешествовать с ней… Так вот, ведьма с болот велела Сфортунато: «Возвращайся к морю, иди вдоль берега да зови свою судьбу, пока не откликнется». Так он и сделал. — Этот способ не работает, я точно знаю. В Редклиффе один стражник, бывало, напивался и всю ночь ходил орал: «Шлюхи! Шлюхи!» Но никто ни разу не отозвался. Даже леди Изольда, подумал я про себя. Хотя какая она шлюха, просто дура. — Это потому, мой друг, что с любовью к шлюхам надо рождаться в Антиве… День шагает Сфортунато, другой, а на третий видит: стоит на обрыве девушка — уродливая, больная, одноглазая, кривобокая, с волосами как пакля — и горько рыдает. «Почем слезки, милая? — спрашивает Сфортунато. — Кто тебя обидел?» А она и говорит: «Ты». — Ох, Зев, у женщин всегда так, — вздохнул я. Вот Рыжик — вроде из лучших, да и вообще она мне как сестра, а и у нее вечно во всем виноваты то я, то Зевран, то Огрен. Она бы и Стэна пилила, да нет у него в языке слова «виноват»… А Зевран понимающе развел руками и продолжал: — Изумился Сфортунато — знать тебя, говорит, не знаю. «Зато я тебя, — отвечает девушка, — с самого твоего рождения знаю». Оказалось — это и есть его злая судьба, такой уж она ему досталась. Он ее всю жизнь клял, а она только все больше злилась. Пожалел Сфортунато свою судьбу, обнял — что уж теперь-то, в радость ли ей самой быть уродливой да больной? «Не буду я тебя больше клясть, судьба», — говорит он ей. — Уж на что я несчастный, а ты меня несчастнее». А судьба плакать перестала и отвечает: «Добрый ты, Сфортунато. Не стану я от доброты твоей красивее, но и замечать тебя больше не буду, живи как живется». — И он даже не попытался ее убить? — изумился я. Не то чтобы во мне взыграла кровожадность, но справедливо ли — над тобой издеваются, а ты еще и жалеешь обидчика? А Зевран только расхохотался: — Прекрасный, надежный способ свести счеты с жизнью! Нет, Сфортунато просто отправился домой, в Селени. Жизнь у него по-прежнему была тяжелая, но он больше не жаловался — и стало ему казаться, что не так уж все и плохо: руки целы, ноги целы, крыша над головой, пусть и дырявая, есть, работа, пусть и платят скверно, тоже есть. Отчего бы не сказать судьбе спасибо хоть за это? И чем больше Сфортунато благодарил судьбу, тем лучше ему жилось: помогать она ему не помогала, но и мешать перестала. В Фортунато — счастливчика — он, конечно, не превратился, с такой-то судьбой, но и неудачником его больше никто не называл. — Ну и глупо, — не выдержал я. — Получается, если тебя бьют по хребтине, надо говорить спасибо, что не по голове? Может, нам с Рыжиком стоило поблагодарить Логэйна, что хоть мы уцелели? Или отправить императрице Селине благодарственное письмо, что орлесианцы не вырезали весь Ферелден подчистую, а всего лишь отобрали у нас земли? Зевран усмехнулся. Ненавижу, когда он ведет себя так, будто старше не на пять лет, а на все полста: бедный-бедный, дурной-дурной Алистер, вырастешь — поймешь. — Это, мой друг, совсем не о том, — возразил он. — Это о том, почему в Антиве неприлично жаловаться на судьбу. Мы не пытаемся обмануть судьбу, мы обманываем себя — но, удивительное дело, от этого как-то легче. — А надо бороться, — буркнул я. — Когда тебя отослали в монастырь, ты боролся? — как-то осторожно спросил Зевран. — Ручаюсь, ты даже не попытался прикончить преподобную мать. — Нет, но я хотя бы злился! Я знал, что со мной обошлись плохо, несправедливо, я не хотел с этим мириться… Я не заметил, как начал орать, и с запоздалым ужасом подумал: перебудим же весь замок. Эльфийка-служанка сунулась было в приоткрытую дверь и, ойкнув, перепуганным мышонком выскользнула обратно. А Зевран поудобнее устроился у камина — свернулся в тепле, как кот. — Я тоже злился. Но в первый год нас было восемнадцать, а на пятый осталось двое, я и Тальесен. Почему выжил Тальесен, понятно: он был старше всех, сильнее всех, лучше всех дрался. Но я, когда уже вырос, долго думал, почему повезло мне, а не другим. Не потому, что я был готов их убивать, а они меня нет. Мы все были готовы убивать. Вернее, никто из нас не был готов. Просто я лучше остальных научился себя обманывать и сам поверил, что это хорошая жизнь. Честное слово, было как-то спокойнее, когда он рассказывал развеселые байки, достойные книги «Мои провалы». Не надо было думать, куда девать глаза, и стыдиться, что сочувствуешь убийце. Вернее, убийцам. Демонова кровь, нас тоже учили убивать — но малефикаров, а не друг друга. — По-своему разумно, — выдавил я наконец. — Именно — «по-своему». А потом… Ринна. И обманывать себя стало бессмысленно. В Антиве есть старая поговорка: кровь невинных — беда, виноватых — вода. Воронов боятся, но никто не жалеет их жертв. Шлюх и дровосеков не заказывают. В народе считается, что богачи виноваты уже тем, что они богачи, а политикам туда и дорога. — Подкупить не проще? Как говорят в Ферелдене, забить рот золотом надежнее всего. Зевран наклонил голову — будто прислушивался. — Звучит вполне по-антивански, — кивнул он наконец. — Впрочем, некоторые все же предпочитают racione definitivo — окончательное, так сказать, решение. И, боюсь, друг мой Алистер, ферелденскому трону я не пригожусь, раз ты так рассуждаешь… Захотелось зашипеть. Нет, они не дадут мне забыть о том, что маячит впереди. — Зев, еще одна шутка о троне, короне и прочих королевских причиндалах — и я сам начну убивать. Ты давай рассказывай, это у тебя получается лучше, чем строить планы на будущее. — Это точно, — хмыкнул Зевран. — Так вот, волшебное слово «поделом» очень помогало жить и видеть себя таким, знаешь, кинжалом судьбы. А когда мы убили Ринну, несколько дней я бродил по городу пьяным — как эхо, в том смысле, что все время отражался от стен. Проиграл в таверне пять тысяч андрисов. — Это… погоди-ка, это сколько я стою? — я вдруг вспомнил ответ Зеврана, когда я еще осенью спросил, за сколько он взялся бы меня убить. — Да. У нас это называется «один бастард». Пять тысяч андрисов равны одному бастарду. — Скажи спасибо, что я тогда не понял. Точно убил бы… — А потом я напился так, что даже пошел в церковь. Не смотри так, у нас эльфов из церкви пыльным веником не выгоняют. Ринна представлялась мне Андрасте, я чувствовал себя предателем-Мафератом, а Тальесен был Гессарианом. Мать Аурелия выслушала мои пьяные причитания и сказала, что никогда не поздно все закончить. В общем, я протрезвел и подумал, что я так себе Маферат, а из Тальесена и вовсе никудышный Гессариан. И решился… все закончить. Вернее, решался-то долго, а потом взял этот контракт и поплыл в Ферелден. Но наш дорогой Страж рассудила иначе. — Получается, обманул все-таки судьбу. — Получается, так. — Потому что перестал обманывать себя? — Эх, Алистер, ты меня не знаешь — говорю же, я великий лгун, иначе не выжил бы. — Просто ты теперь в Ферелдене, а у нас все наоборот — мы вечно пытаемся перехитрить судьбу. В Редклиффе, помню, одна служанка все своему младенцу пела колыбельную… Я откашлялся. Надо бы потише, но никто же не удивится: петь колыбельную ночью — самое то. Догорело солнце дотла, Смерть ко мне за сыном пришла. Я тебе его не отдам, Не ходи за мной по пятам. Умер он уже, погляди. Опоздала ты, уходи. Не расстанусь, бедный, с тобой. Ты годишься мне и такой. — Это она живому младенцу пела? — Конечно, живому, какая чума с ним сделается. Это старая-престарая колыбельная, может, старше Андрасте. Тогда верили — смерть придет, увидит уже мертвого, поймет, что ей тут делать нечего, да и отправится восвояси. — Обмануть смерть? Вот это лихо! Как раз про меня: Вороны подумают, что я уже все, и отступятся. А тот я и для самого себя уже умер — назовем это «договориться с собой», чтобы не считать обманом. — Стало быть, решил разрубить лодку. Зевран вопросительно поднял бровь. — Мне рассказывали, что мой отец был дровосеком, но меня никогда не тянуло орудовать топором. — Это такая поговорка, еще из одной песни. Петь не буду, так расскажу. — Не так уж отвратительно ты поешь, если привыкнуть. Да, когда он говорит правду, это еще обиднее — лучше бы соврал. А ведь в Борншире один храмовник все грозил, что меня отдадут в певчие, — да голос вовремя начал ломаться… Врал, конечно. Потом он меня пугал Кругом в Андерфелсе. Но в певчих, может, было бы и ничего. Может, служил бы сейчас где-нибудь в тихом месте, лопотал про то, что «благословенны хранители мира, защитники справедливости», и горя не знал. — Слушай. Сел дурачок в лодку и поплыл через реку на другой берег в гости. Отправился обратно, вернулся к реке, да замерз, пока шел. Разрубил лодку на дрова и развел костер, чтобы согреться. Пришлось добираться до дома вплавь, он простудился и умер. Все. — Нет, многие считают, что я глуповат, но от тебя я не ожидал такого прозрачного и от того еще более оскорбительного намека! — Зевран попытался изобразить неискреннюю обиду. — Поговорка не про дурачков, она про всех. Принял решение — значит, разрубил лодку. — А мне можно рубить лодку, дорогой Алистер, — беззаботно улыбнулся Зевран. — Я же не умею плавать.