Часть 11. На двоих
9 октября 2022 г. в 14:03
На двоих Виктору с Прасковьей сорок один год.
На двоих — во-первых, потому что так в самом деле правильнее: поодиночке им не двадцать, не двадцать один, а так, что-то между. А во-вторых, потому что и жизнь у них становится, можно сказать, одна на двоих.
На двоих Дар Кводнона, а значит, на двоих и тяжёлые бредовые видения по ночам, дикая злость, обострившееся чувство тревоги, граничащее с паранойей, и перманентная усталость — будто бы их крест действительно воплотился и тяжёлым грузом лёг им на плечи.
На двоих несколько недель дороги, тяжёлые сумки, слякоть, ноябрьские холода, занесённые грязным снегом обочины, мрачное небо и ледяной ветер. На двоих забота о Никите, которого Прасковья по-прежнему упорно называет Зигей — Виктору кажется, что исключительно назло ему.
На троих — как раз если считать с Зигей-Никитой — тёмная тесная избушка со скрипящими половицами, трещинами в окнах и постоянным дымом от старой печки. Но на двоих все тяготы быта, готовка, уборка, стирка, заготовка дров.
На двоих её истерики, его ему самому надоевший сарказм и жалобные просьбы Никиты не ругаться. На двоих бесконечные ссоры: мгновенно выкипающая вода в стакане, бьющие где-то рядом молнии, летающие кружки и консервные банки, вмерзающие в оконное стекло буквы «пРиДУрОк!» и его усталое ответное «да пошла ты!».
Раздражение — столкновение — хлопок дверью — зализывание душевных ран в одиночестве, сердитые мысленные бессмысленные монологи. Прасковья голыми руками собирает осколки чашек и тарелок, каждый раз ухитряясь порезаться и, перед тем как слизать с ранки кровь, долго смотрит на выступившую бордовую каплю. Шилов, скинув куртку, ожесточенно колет дрова, представляя на их месте раскраиваемые черепа Лигула, Пуфса и Буслаева.
Это помогает. Не сразу, конечно, но через четверть часа, полчаса, час становится легче. И Шилов возвращается, подчёркнуто громко топая, шмыгая с мороза носом и слишком долго раздеваясь в прихожей. И Прасковья к нему выходит — опять же, не сразу. Они как будто выжидают, испытывают друг друга на прочность: ну, кто первый сдастся? Может быть, это неправильно, скорее всего, это неправильно, но по-другому у них быть, наверное, и не может.
Сдаются они всегда одновременно — так получается.
Почему-то Прасковья всегда выходит так, чтобы столкнуться с Виктором на пороге. И почему-то оба они замирают на секунду-другую, глядя друг другу в глаза. Затем Виктор, не отводя взгляда, чуть наклоняет голову, отодвигает Прасковью за плечи и проходит к огню. А она идёт за ним и ложится рядом. И кладёт голову ему на колени.
Неважно, ссорятся они в течение дня или нет, долгие зимние вечера у печки у них на двоих всегда.
Ещё с Москвы. Хотя в Москве это всё же было не так.
В Москве остаться действительно вдвоём невозможно. Везде и всегда вокруг люди, пусть и незримо, но они всё равно рядом. Хлопают двери общежития озеленителей, гремит под окнами музыка, пикает сигнализация, отъезжают машины, кто-то кого-то окликает на нерусских наречиях, кто-то сбегает по лестнице, возится с ключами, смеётся.
Настоящей тишины — такой, например, как в Тартаре — в Москве не бывает никогда. Москва для этого слишком большая, вечно бодрствующая, деловая, автомобильная, ресторанная, неоновая, переливающаяся разноцветными огнями. Слишком живая, переполненная людьми, событиями, эйдосами, столкновениями судеб.
Сибирь — совершенно другой мир. Особенно сибирская тайга. Машин не слышно, людей — тем более. Есть только бесконечный лес. Бесконечный снег. Бесконечное небо. Тёмные ели, второй день не прекращающийся снегопад, четыре градуса мороза и глухо завывающий ветер. И маленькая, съёжившаяся до размеров точки избушка, не видная ни на одной карте. А в избушке едкий дым от печки, сухое потрескивание горящих поленьев и темнота, разбивающаяся о два маленьких круга света: вокруг керосиновой лампы и очага. И сложно поверить, что где-то далеко есть шумная, вечно куда-то спешащая Москва.
Но лучше быть точкой в тайге, чем трупом в Москве, верно?
Помимо домашних дел и чистки снега, занятий у Виктора не так уж и много. Читать оставшиеся от прежних хозяев книжки. Размышлять. Прислонив к наружней стене дома старую доску, метать в неё ножи, топоры, сулицы, стрелки, отвёртки, строительные гвозди — в общем, всё, что метается и не метается. Но с наступлением темноты неизменно возвращаться домой.
К печке. К Никите. К Прасковье.
У печки тепло, а весело вздымающиеся язычки рыжеватого пламени настраивают на умиротворяющий лад. Думать, особенно о проблемах, не хочется. Хочется вспоминать.
Иногда Виктор вспоминает свой первый месяц в Москве, когда он заявлялся в общежитие озеленителей от силы на пару часов в сутки, да и проводил их с Никитой, а не насторожённо встречавшей его Прасковьей. Потом стал оставаться на чай. На обед. На ужин. Приходить на весь день, лишь ночуя где-нибудь на заброшках. И наконец — проводить там круглые сутки.
Правда, тогда Шилов был уверен, что это временно.
Либо он скоро получит силы Кводнона (как?), либо Мрак даст ему новое задание (ему, отступнику?), либо его кто-нибудь убьёт (и этот исход был, пожалуй, наиболее вероятным, и вопрос стоял лишь: «какой ценой?»). Менее всего он ожидал, что это временное продлится хотя-бы месяц-другой. И уж тем более, что оно затянется на полгода.
Что вместо того, чтобы завоёвывать мир, он окажется в таёжной глуши с девчонкой, которую ему нужно было убить. И что они будут проводить вечера вместе. И что её голова будет лежать у него на коленях.
Давно ли он сам считал подобные «телячьи нежности» бредом? Да до сих пор считает. Даже когда Прасковья сама заставляет его лечь, укладывает уже его голову к себе на колени и начинает перебирать его волосы или гладить подушечками пальцев шрам от ожога. Да, телячьи нежности — бред, мысленно повторяет Виктор как мантру. Бред. Но приятный. Даже слишком.
О том, что произошло после уничтожения подселенца, они оба предпочитают не вспоминать. По крайней мере, вслух. Прасковья о поцелуях больше не заговаривает, и, если бы она, целуя Никиту в пухлые розовые щёки, не оглядывалась бы всякий раз на Виктора, тот бы, наверное, в конце концов решил, что ему всё привиделось. Что ничего не было. Ведь этого просто не могло быть, ведь так?
Сам Виктор вспоминает о том вечере, лишь когда Прасковья снова оказывается в его объятиях. Когда в третьем часу ночи он просыпается от её криков, стонов или плача, и, чертыхаясь, идёт её успокаивать. Уклоняется от всего, чем она, не до конца проснувшись, в него швыряет, хрипло окликает её — по возможности, тихо, чтобы не проснулся Никита, — и долго встряхивает за плечи, силой выдёргивая из череды кошмаров.
А потом осторожно прижимает её к себе, давая выплакаться и успокоиться. Она льнёт к нему на удивление доверчиво — либо и впрямь привязалась, либо, что кажется Виктору более вероятным, представляет на его месте того, другого. Красивого. Длинноволосого. Уверенно-насмешливого. Обаятельного. Светлого — хотя с этим Виктор бы поспорил.
Легко быть белым и пушистым, когда ты по-настоящему ни в чём не нуждался, когда у тебя всё есть, начиная от светлого меча и заканчивая девушкой-ангелом, когда все бонзы светлого направления трепетно следят за твоими успехами и в нужный момент вытаскивают из неприятностей.
— Ты что, завидуешь? — однажды спросила Виктора Варвара. Её тогда выгнала из спортивного зала Улита, заявив, что ей, как будущей матери, вредно, когда рядом кто-то курит. Варвара, конечно, для порядка огрызнулась, но всё же вышла. А Виктору тогда показалось, что за окном стоит комиссионер, которого он как-то видел у Пуфса.
— Да! И что?!
Варвара пожала плечами. Пустила тоненькую струйку дыма, вытянув губы.
— Да ничего. Просто не могу понять, чего тебе надо. Если бы тебе светлые предложили помочь, стали бы вытаскивать к свету, наставлять на путь истинный, тебе было бы легче?
— Не нуждаюсь ни в чьей помощи!
— Ну а что тогда тебя не устраивает? Он позволяет себя тащить — его и тащат. Ты же сам по себе. Всё логично.
— Да-а? А почему тогда ему — всё, а мне — ничего?
Варвара выплюнула сигарету и, решительно наступив на неё, провернулась на каблуке.
— Потому что! — отрезала она.
Потому что. Действительно. Прекрасный ответ. Многое объясняет.
Виктору даже становится немного жалко (хотя жалко, как известно, только у пчёлки), когда Варвара умирает. Варвара — единственный, пожалуй, нормальный человек из всей этой светленькой и околосветленькой компании. Виктор не спрашивает, откуда Прасковья знает про её гибель. Ровно как и про Буслаева тоже не спрашивает.
Его смерти Шилов тоже, как ни странно, не рад. То ли потому, что не от его руки погиб этот слабохарактерный тюфяк (ибо кто ещё может отказаться от Дара Кводнона и трусливо сбежать под покровительство светленьких?), то ли потому, что буслаевский Дар теперь переходит к нему и Прасковье.
Оказывается, Виктор ошибался, когда думал, что положение у них «хуже некуда». Оказывается, что всегда бывает куда хуже, куда больнее, куда сложнее, куда тяжелее. Оказывается, кошмары могут сниться ещё чаще, настроение — опускаться ещё ниже, а Прасковья — быть ещё более неуправляемой. Когда она пытается себя контролировать, эффект обычно получается обратный, потому что это у неё, как правило, не получается, и от злости на себя её заводит ещё сильнее.
Недели через две после смерти Буслаева в душе Виктора появляется стойкое убеждение, что сейчас не столько они берегутся от мрака, сколько берегут от себя человечество. Быть рядом с кем-либо им опасно, ровно как и выбираться из глухой тайги в цивилизацию.
И, естественно, именно тогда у них на пороге появляются Багров с бывшей валькирией и ещё какой-то девицей. С предложением, от которого, разумеется, невозможно отказаться.
Вернуться в Москву, присоединиться к валькириям и участвовать в Запретных боях на стороне света.
И это настолько абсурдно (ровно как и последующая смерть этой девчонки, имя которой Шилов даже не запоминает), что он ничуть не удивляется, когда Прасковья соглашается.
Примечания:
Вчера у меня вышла анонсированная работа по Джеку Лондону: https://ficbook.net/readfic/12689515. Осмелюсь порекомендовать, несмотря на столь далёкий фэндом. Почему? Вполне возможно, что у кого-то возникнут интересные параллели с МБ…
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.