ID работы: 14800411

У стоп ветхого Бога

Джен
R
Завершён
10
Горячая работа! 15
автор
Размер:
33 страницы, 3 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 15 Отзывы 5 В сборник Скачать

Холмы

Настройки текста
Эдвард проснулся резко. Машину изрядно затрясло. Он нервно огляделся. Тихо играла музыка. Какие-то спокойные мотивы на лире. Уильям одной рукой держался за руль, второй перебирал на неизвестно откуда взявшемся браслете бусины. — Как спалось? — спросил он с мягкой улыбкой. Не казался уже таким страшным. Эдвард лишь невнятно что-то промычал. Смеркалось. Видел, как по белёсому небу расходились полосами розоватые облака, предвещающие завтрашний дождь. Ехали они по просёлочной дороге, среди чёрных кустов, за которыми виднелись одинокие сельские домики — косые, кривые, покосившиеся. Куда они, ради Бога, приехали? Эдвард взглянул на часы. Шестой час шел. Ехали уже одиннадцатый. — Где мы? — спросил волнительно, попутно зевнув. — На востоке, — ответил забвенно Уильям, что совсем уставшим не выглядел, — В районе Корфиников. Как далеко… Нет, бывал Эдвард так далёко от родного дома. Но это лишь в поездках, на экскурсиях. А сейчас не знал, что было ему уготовано, и от того волнение находило всё больше. Начал вглядываться в окно вновь. Внезапно, когда вновь дёрнулась машина, увидел, как въезжают они в холмы, и что среди холмов тех виднеются странные постройки, подобные оборонным крепостям. И дорога становилась всё неравномернее и бугристее. Спускалось усталое солнце, что освещало машине путь. И открывался Эдварду вид небывалый, и было это лишь начало созерцания. Пурпурного цвета лучи падали на остатки этих сооружений, совершённых из песчаного цвета камня. Выглядели они как стражники, что спокойно осматривали путников, прибывших в дом их хозяина. Разваливающиеся, источающие безмерное спокойствие постройки, разрушенные, от них остались лишь стены, что порастали зеленью, мхом, что загорал на камнях. Уильям нажал на рычаг, что покоился у руля, и с тихим жужжанием крыша автокареты начала съезжать назад, открываясь уже заспанному небу. Эдвард почувствовал влажный, прохладный воздух. Он пах так странно, Эдварду уже давно забыто — казалось, воспоминаниями. Казалось, ранним детством. В голове его начинали роиться мысли, которые не мог разобрать. Да и не пытался. — Это же… — начал было Эдвард, когда были они совсем близко к каменным стражникам. — Окопы Святой Троицы, — ответил задумчиво Уильям. И большее объяснять он наверняка не собирался. Он на секунду закрыл глаза, запрокинул голову. Со всей мощи вдохнул этот воздух, что заполонил давно застывшие лёгкие, и чуть откашлялся. Машина теперь двигалась медленно, так не спеша, устав. За Окопами вновь были домики — аккуратные, хоть и старые, и обмалёваны были геометрическими узорами; голубыми и белыми. В садках, в которых начинали собаки лаять, видел он цветы и виноградные лозы, что переплетали чуть косые ограды. А позади домов поля… По левую сторону холм спускался, и видел Эдвард вдалеке всё другие дома, что как гнёзда выглядели. А скрывался взору Эдварда, вероятно, Евфрат. И по правую сторону должна была течь Днедра. Эдвард еле улыбнулся. Нет, везли не в армию. И не мог понять, почему таким знакомым начинало казаться место это. Чувствовал, как сердце наполняется дивным теплом, что означало покой. Домишки оставались позади. Вечные вспаханные поля так же. Остались лишь порослые желто-зелёной травой холмы, и с одного машина съезжала, по дороге что, казалось, давно никого не видала. И пурпурное солнце, что месило серые облака, всё не желало садиться, а грозно зависло в небе, разделив небо на белую чистоту и серость. И вместе с теплом рождались в Эдварде сомнения. — Куда мы всё-таки едем? — спросил он боязно у Уильяма, что выключил музыку и прислушивался к тишине. — К одному очень хорошему человеку, — в обычном своём стиле отвечал, печально глядя вдаль. — Странный вы, — не выдержал уже Эдвард подобной скрытности, угрюмо на претора взглянув. Тот лишь по-доброму улыбнулся и ничего более не сказал.

***

Машина остановилась на простеленном камнями и песком поле. — Приехали, — осведомил Уильям, открывая дверь. Эдвард спустя столько часов встал на ровную поверхность, сквозь сандалии чувствуя мелкие камешки. По правую руку видел начало леса, а по левую — дорогу вниз, и вдалеке всё те же человечьи гнёзда, что видел до. Уильям открыл багажник. — Ты уверен, что тебе всё это нужно? — скептично осмотрел он три сумки и лиру, — Говорю тебе, так много вещей… — и запнулся. Эдвард к нему подошёл и пожал плечами. — А почему не нужно? Всегда всё пригодится, — и накинул на плечо на ремне лиру, — Я так и не могу понять, куда приехал. Уильям взял две его сумки, тяжко вздохнув. Выглядел он волнительно, чего показывать не хотел, но на нервно сжатом лице Эдвард видел степень напряжения, смежного с ожиданием чего-то давнего. И пошли они. Уильям тревожно молчал, всё смотрел куда-то вдаль. Спускались они всё песчаной дорогой, ступали по еле-сухой траве. Холод пробирал Эдварда. Появился вдруг ветер, что из зимы словно прибыл. Под плащ проникал, тело всё обволакивая и завернуть с собою желал. А везде холмы и холмы. И вновь увидел Эдвард — ещё издалека — последнего стражника, что их ожидал. Длинная оборонная стена, что так же разваливалась, обрастала плющом и мхом. И тянулась стена до спуска холма, и не видел за нею Эдвард ничего. Знакомо так ему было всё. Дивное чувство посетило грудь, а воздух — что так жадно начинал он вдыхать, пробирался прямиком в мозг. Эдвард начинал чувствовать страх, что от Уильяма к нему шел. А он начинал дрожать. И вошли они сквозь эту браму покойного стражника, а сквозь неё гнал ветер, что чуть ли не сбивал с ног. Зашли в вечный простор. Зашли, на секунду лишь запнулось время и перехватило дух. Закружилось в глазах всё. Эдвард кротко вздохнул. Холмы, эти бескрайние холмы, что пред ним открывались, и спускались они к великому гиганту, что теперь как на ладони ему виднелся. Замок. Да, помнил Эдвард замок! И приоткрыл рот, и ветер сразу же в тело проник, яростно свистя, разгоняя его голову по тучам. Холмы, холмы… И ветви при спуске, а за ветвями, о… Господи! Святой Евфрат простирался. Такой серый и холодный, Эдварду непривычный. Помнил он тёплый Евфрат, ему так милый. Чуть беспечный. И вновь взор обратил на замок: старости ему не прибавлять было, и стоял, как отдельный остров, с колоннами высочайшими, и шпилями, которые пытался ветер сломить. И видел в нём величесть Эдвард, готов уже был приклониться. И замок этот, крепость защитная, пристанище покоя и крепких снов — одиноко глядел на реку, что обтекала его по левый бок. И постройка из колумнад и шпилей, что возвышалась своею сединой над простором Бога, и сам был пристанищем крайней веры. Окутывал Эдварда всё больший страх. Взглянул он на Уильяма. А тот, будто бы был пророком, медленно ступал по земле, что казалось, так же была святой. И чувствовал Эдвард, что голову берёт в руки длинные Нечто, заставляет от тела отделяться, и не знал, что за странность была то. А за крепостью печали виднелся лес. Ещё раз вздохнул. Наполнил воздух морозный грудь. И видел Эдвард, как на холме высоком, что возвышался над иными, стал храм. Совсем простой, такой белый-белёсый, такой одиноко-пустой. Не было пышности в нём, что видел Эдвард в Вавилоне, и простые были купола его. Позеленевшая медь. И старые двери, что закрыты были, а под ними ступени две — мхом поросшие, с отпечатками ног, приходящих не часто. И обмывал храм одинокий ветер, словно покинул его Господь, оставив вечную самость гложить. Тягостно было то. И вдруг увидели они, что холмы не были пусты. И увидели, что на одном из них, как на далёкой горе, фигура виднеется. Не движется совсем, высочеет. Далёкая самость, и утешительно ровная, что стояла лицом к ним. На миг Уильям замер. В глазах его показалось сердце, что ударило в грудь яростно больно, и сбилось дыхание совсем. Поджал губы, сильнее задрожал, запотели руки. А фигура не двигалась, на холме стояла, словно владыка всея земли. Приглядывался Эдвард, не мог понять, что же пред собою видел, и поднимались к холму всё ближе, а ветер пытался за собою сорвать. Чувствовал Эдвард бездонный взгляд, и не мог понять, что прорезало спину. Словно толкнуло в грудь. А мысль всё кружила, не могла найти свой путь. Чернела фигура и видел Эдвард, как одежды развивались, как крылья или как дым, уносясь всё вдаль, выплясывая вместе с мерзкими ветрами. И стояли у подножья последнего, отделяющего от Бога холма, и сказал Уильям, а голос его дрожал, что было так непривычно: — Постой здесь. Бросил на землю сумки. И как в забытье, словно пьян был, медленно брёл в собственной темноте, хоть и солнце прорезало края туч. И разглядывал Эдвард фигуру эту, что словно камнем была. Он стоял нерушимо, спокойно и тихо, источал собою мир. И холмы шли из стоп его, что прикрывали чёрные, струящиеся полосы платья, и руки спрятаны были в накидку, что по ветру исходила волнами грёз. И сам он как сон был, как летний дождь, как подснежник, к солнцу тянущийся. Молчал. А лицо его белое, укрытое перуитою черною, уравновешенно и покой лучило, а на устах еле видная улыбка, умиротворения осадок. Стоял всё недвижимо. И когда подошёл Уильям, со страхом, дрожью исходя, еле повернул он голову. А ветер всё грозно свистел. И одинокий храм крушил простор. Замок исходил сединою. Пал претор ниц. Руки увидел Эдвард, такие белые длинные руки, что из-под накидки появились, и к плечам Уильяма прикоснулись. А он склонил в смирении голову, прижимаясь к покою своему. Взял за руки эти, прикоснулся губами и в стыде греха вновь опустил голову. Упали руки эти на него, гладя так по-отцовски, так нежно и любя. И улыбка всё та же на лице была. Не менялась. Опустил и он глаза. И стояли так. Ветер обвивал их хвостом драконьим, а небо алым изошло воем, и слышал Эдвард дивный треск. Но не мог оторваться от зрелища этого. Ещё не видел. Ещё нет! Но уже зарождался в сердце Божий взор. Губы открылись и заговорил тот, что улыбался умиротворенно. Нечто сказал Уильяму, пока тот прижимался к рукам его, как испуганный ребёнок, закрыв глаза. И слушал. Когда закончил тот говорить, подорвался, и всполохнул, как куст. Улыбка нашла на лицо Уильяму, и он развернулся, в сторону Эдварда пошагал… и оминул его. Не посмотрел в глаза, лишь легонько толкнул в плечо. Эдвард в сторону его обернулся и с ужасом смотрел. Как? Неужели Уильям его бросает? Ни слова совсем не сказав? И замер. Взглянул в сторону неизвестного. А он всё так же ровно и недвижимо стоял, вновь руки спрятал, был единым всем. На голове его была та самая шапочка, что напоминала чем-то горшок, и понимал Эдвард, кого пред собою видел. И стоял. Боялся. Оборачивался, а Уильям совсем исчез. Неужели бросил? Вот так просто ушёл? Эдвард, которого ветер обвивал всё сильнее, вновь взглянул на этого чудака… и еле улыбнулся, в глубоком замешательстве, тихо спросил: — Кто вы? И глаза впились ему в душу. Такие бездонные, серые, как холодный Евфрат, как небо над головой, как эти тучи, что клубились в дождь. Лицо, обожженное временем, длинное, с еле заметными морщинами, как виноградными лозами, и тонкие изогнутые брови, почти их не было видно. А глаза всё исподлобья вглядывались, будто давно Эдварда знали; знали абсолютно всё. Глаза подобные взору отца. Взору матери. И не знал их никогда Эдвард, но, казалось, именно так бы они и смотрели. В глазах этих отражалось нечто ему неведомое, нечто, что пугало и заставляло любить. — Я? — дёрнулись того губы в улыбке чуть шире, — Я жрец. — Это я вижу. — Идём, дитя, — а голос жреца звучал издалека и так близко, как свист ветра и как странный треск, что слышался с холма. Такой мягкий голос, обволакивающий мозг. Голос, никогда не ведомый ему, просачивающийся в сердце. Голос пурпурного цвета, как солнце. — Зачем? — спросил Эдвард, а на глаза уже наворачивались слёзы, — Не хочу я с вами никуда идти. — Все так говорят. — Все? — захрипел Эдвард. В глазах защипало. Горло сжало. Бросили его. Не был более никому нужен. Оставят здесь как ненужную игрушку. И гнев разошелся по телу. Все… все так говорят… Вытянул жрец руки. Вновь эти белые руки Господни, что, казалось, исходили тёплым свечением. Улыбка так же. И глаза серые были так светлы. Чисты. Хотел было подойти Эдвард, но вновь обернулся. За ним всё ещё были холмы с выцветшей травой, те кусты и деревья на спуске, далёкие человечьи гнёзда и бледный Евфрат, по берегам которого виднелся лёд, в котором застывали длинные косы сухой травы. И крепости брама, остатки её величия стен. И ветер глухой, превращающий траву в море. Страх оковал Эдварда. Он вновь приоткрыл рот и слёзы заполнили веки, превратили глаза в стекло. Видел он нечто непостигаемое, что никак не мог разглядеть. Нечто, что было неведомо ранее, что начинало в сердце заходить. Вдохнул. Холод начинал драть горло. И вечность казалась уже так близка. Так родна. Ощущение необъятного мира, что простирался пред ним так близко, и не мог к нему прикоснуться — да и не очень-то и хотел. Пробирал от вида этого страх, сравнимый с неким экстазом, что вот-вот предстояло ощутить. — Идём, — вновь сказал жрец. В глазах его бездонных разворачивалась скорбь, — Я не причиню тебе зла. Тонкие, как доплывы к Евфрату слёзы, вновь потекли по его щекам. Эдвард вздохнул и поднялся. Подходил всё ближе и ближе. А за спиной будто был кто-то. Чёрные тени. Гнались за ним, хотели добежать, забрать. Страх его оковал. Он ступил быстрее, уже почти бежал, еле вдохнул и горло сжало. Прижался Эдвард к груди этой. Укрыли его накидкой, закрыв головою ладонью от гудения ветра, а другая закрыла спину — ибо готовы были уже стрелять. И почувствовал великое тепло, что перебивало режущий ветер. И почувствовал Эдвард милость, которую так захотелось принять. Вытянулись к нему руки. Приняла чернота в свои объятия. Прикрыла темнотой. Склонил голову Господь, слушая мысли в детской голове. И тягостно ему стало. Тяжелый взгляд пустил на холмы. На вечность, что смотрела в ответ. Прижал к себе сильнее. Стало тихо. Не слышал Эдвард изнуряющего ветра и шипения травы. Лишь дивный треск, доносящийся. — Что это за звук? — спросил он тихо, не желая прерывать покой. — Вода ударяется об лёд, — ответил тот шепотом. И руки его были тёплые. — Ало? — послышался в трубке знакомый голос. Откашлялся. — Звоню сказать, что мы доехали. — Ох, прекрасно, — в утешение себе говорил, — Ты же не будешь возвращаться в ночь? — Нет. Останусь здесь. Завтра рано выеду, — умолк, — У тебя измученный голос. Что-то произошло? В трубке послышался тяжкий вздох и мычание. — А что только не произошло… Устал. Гоббс сегодня не вышел на работу, представляешь? Нахмурился. — Почему? Мы же его видели утром. — А вот так! Взял и не вышел. И когда я позвонил, он мне сказал, что чувствует себя плохо. — А что плохо? — Да всё нормально! Я так и не выяснил, что случилось, а он скинул трубку. И это при знании, что у нас так много работы… — Вычти ему это из зарплаты. Вновь послышалось мычание. — Нет, это как-то жестоко… — Не будь таким морализатором. — Может действительно что-то произошло, — хриплый кашель, — И пришлось мне отключить все стенографы сегодня. — Зачем? — Эти блаженные целый день наяривают. Пришлось отключить. И знаешь, что? Если они не звонили ни Нинель, ни мне, то начали доставать других! — И ты отключил абсолютно всё, — ухмыльнулся. — Легче было сделать вид, что мы умерли. А я не могу понять, чего именно они хотят… — Думаю, ты знаешь ответ на этот вопрос. Тяжелый вздох, за ним опять кашель и хрипение. — Лучше расскажи мне, как вы доехали. — С истерикой, но добрались. — С истерикой? Из-за чего? — Это я у тебя спросить хочу. Таддеуш, ты всё перед ним умолчал. Послышался вздох более раздраженный. — Ничего я не умолчал. Это мелкое отродье не хотело слушать. — И поэтому мне пришлось всё ему рассказать. Бравые вы ребята. — А что нужно было делать? Ты сам видишь, что он себя вообще не контролирует. Начал злиться. Нервно выдохнул дым. — С этим тоже нужно что-то делать. — Именно. Потому пусть пока побудет там. — Но на счёт Руперта у меня много вопросов, Таддеуш. В ответ в трубке послышалось: — У меня голова болит. Приедешь, поговорим. До завтра. И гудки. Вошли они в маленький домик, что стоял у склона, ведущего к замку. Уже так стемнело, что казалась крепость теперь тёмным причудливым пятном. Пошел мелкий дождь. Двухэтажный домик, в окнах которого горел тёплый свет. Вошли сразу в кухню, в которой была разогрета печь, от чего тепло разошлось по поверхности тела сразу. — Вы так удачно приехали, — сказал жрец, закрывая на ключ дверь, в которую сразу начал биться ветер, — Хлеб ещё горячий. Эдвард осмотрелся. Комнатка, посреди которой стоял стол, а посреди стола керосиновая лампа, что была единым источником света. У печи диван, накрытый парой овечьих шкур, выглядящий уютным и мягким; и столешница, на которой стояла посуда, висели над нею ножи и приборы, и под нею пару мешков — наверное, с овощами. И плита, на которой стоял казанок, под которым виднелись волны огня. Всё это выглядело так для Эдварда странно, так незнакомо, но вместе и с тем родное в этом было, словно вернулся к себе домой. Витал по комнате приятный запах — чуть острый и сладкий, и почувствовал Эдвард, что уже голоден. Увидел, что на том же столе лежала доска, а на ней — по догадкам — накрытый вышитым рушником хлеб. Эдвард встал у двери, и всё ему было боязно. — Прошу тебя, заходи, — мягко говорил жрец, снимая накидку, — Положи вещи возле дивана. Потом занесём их в комнату, — вдруг спохватился, —Тебя же называют Эдвардом, да? Юноша кивнул, так же неуверенно снимая плащ. — Я Мродок, — улыбнулся жрец, — Называй меня по имени. Или Отче. Как тебе удобнее. Эдвард вновь кивнул. Ничего не хотел. Слёзы засохли на щеках и чувствовал себя как тряпка, которою вытерли полы. Желал бы упасть на этот диван и отвернуться, не общаться с этим незнакомцем, казавшемся ему дивным. Жрец же снял эту смешную шапочку — похожую часто носил Эла — повесил на крючок, что был на двери. Лицо его выглядело так лучезарно и добро, но вместе с тем и холодно, с тяжелым жизненным отпечатком. Мродок подошел к казанку, открыл, из того вырвался мятежный пар и слышалось бульканье. — Ещё немного и будет готово… Чего стоишь? — обернулся к Эдварду, что стоял в углу, — Садись. — указал на стул. Эдвард сел за стол, ближе к свету, и во невнимательности своей разглядывал рушник. Белый-белый, вышитый белыми лозами и формами ласточек. Такой красивый… и в переливах света лампы казался чудным. Мродок заметил направление взгляда юноши. — Я сам вышивал, — похвастаться решил, чуть смутился, — Захочешь, тебя научу. Не успел приехать, а его уже вышивать учить хотят! Ну уж нет — думал Эдвард — пусть останется это всё в границах монастыря. Эла ведь тоже пытался занять Эдварда этим гадством, и отдалось это в голове неприязнью и отвращением. — Ты же в гимназии учишься? — спросил Мродок, попутно ища что-то у печи. Эдвард кивнул. — Недавно сдал экзамены. — Ох, ты уже совсем взрослый, — звучало это очень странно. Словно удивлённо, — Почему-то мне казалось, что ты младше, — и вдруг замер Мродок, — Ты что, совсем меня не помнишь? Эдвард нахмурился. Вот оно что. Значит, когда-то он здесь был. — Вы выглядите так знакомо… но я не помню, чтоб был здесь. — Ты был очень мал. Помню, вы тогда все приехали, — говорил Мродок это с неким забвением в глазах. И голос его ставал всё тише, — Почти все… — и показалась некоторая печаль, — Руперт хотел, чтоб я во второй раз освятил тебя уже своим именем. Одного раза ему не хватило, — уже не мог слышать о нём Эдвард! Сразу же почувствовал, как вновь начало щипать в глазах. Он вытер выступающие слёзы рукавом, ибо не хотел показывать свою слабость. — Я чувствую эту тягость в твоей душе, дитя, — голос Мродока обволакивал голову, — Я знаю, что с тобой случились нехорошие вещи. Они убивают твою несчастную душу и от того мне очень горестно, — поставил на стол масло, что выглядело как крем, — Ты здесь, чтоб я помог тебе, Эдвард. И хотел уже было огрызнуться. Сказать, что ему — сильному и от мнения других независимому — никакой помощи не надо, и что с радостью остался бы лежать на кровати дома. А в дверь постучали. Эдвард вздрогнул. Кто же это мог быть среди пустоты? А на пороге оказался Уильям — весь измокший, грозный в своём проявлении. Эдвард улыбнулся. Так обрадовался. И как мог подумать, что Уильям его вот так бросит? Стало тут же стыдно. Уильям скинул куртку, оставшись в льняной рубашке. Выглядел он теперь ещё мощнее, настоящий воин, что пришел с поля боя. Он яростно выдохнул, но тут же расплылся в такой улыбке, которой Эдвард ещё не видел. — Ну и ливень там, — весело проговорил, — В прогнозе такого не обещали. — Здесь каждый день идёт дождь, — Мродок открыл печь, из которой повалил красный жар. Уильям кинул на диван плед, что держал до того за пазухой, и сел за стол возле Эдварда. В свете лампы лицо его преобразилось и видно было, что от холода покраснел, от чего выглядел чуть комично. И вместе с этим выглядел так живо, следил глазами — оживлёнными — за каждым движением Мродока, что метался теперь из стороны в сторону, на Уильяма совсем не глядя. — Тебе помочь с чем-то? — спросил претор, желая привстать. — Нет, сидите, — Мродок отмахнулся, — Только скажи мне, будешь ли ты вино. — Буду, — без размышлений ответил Уильям, — Но немного и с водой. Мне завтра за руль. — А молодой человек? — мило спросил Мродок, к Эдварду обернувшись. Эдвард замешкал. Вспомнил тот симпозиум, вспомнил на нём себя и то, как потом было стыдно — прежде всего перед учителем, который потом его же отчитал. Мягко, безусловно, но Эдвард до сих пор вспоминал об этом с неприязнью. — Учитель не разрешает мне… — А он сейчас с нами? — Мродок, казалось, был настойчив, а сама мысль о Руперте вызвала в нём смешок. Эдвард нечто засмущался, взглянул на Уильяма, что так же, как и жрец улыбнулся ему. Почувствовал себя сразу за границами лодки — не в этом месте, не в этом мире. Они, казалось, были друг другу так знакомы и понимали с полуслова, а он чужак, что ничего не понимал. Примитивный человек, что не мог считать и мысли. Чувствовал Эдвард себя дураком, словно слепым, что шёл в темноте, нащупывая окружающий мир. От того настрой вновь угасал, вновь чувствовал, что вот-вот и расплачется. Мродок тем временем расставил тарелки, и на столе появилось пару блюд, на которых покоилась горячая еда. Под рушником Эдвард увидел лепёшки, что выглядели как солнца, что рисовали в глубоких временах. Возле них бутылка вина, которую открыл Уильям, и отражалось в зелёных её гранях свечение лампы. Мясо — по-видимому, курица, что исходила паром, как и до того булькающий в казанке булгур, который Мродок присыпал какими-то травами. И два блюдца, в которых видел Эдвард йогурт и какую-то красную жижу, и не мог понять, что это. Мродок разлил вино. И по обыкновению своему встали они молиться. И было странное что-то в молитве той, чего Эдвард не мог уловить. Взялся он за руку Уильяма — за руку воина, и взялся за руку Мродока — неведомого ему Бога, пророка, и теперь стоял меж ними как маленький ребёнок, что не мог достичь их высоты, величия. И нравилось Эдварду держаться за них — как будто тонул, и пытались они его вытянуть. Вытащить из пучины отчаяния, из болота, в которое его кинули. Руки эти, за которые держался, были такими тёплыми, словно передать это тепло ему пытались. Не хотел Эдвард отпускать. Сели за стол. Мродок окинул их двоих как детей собственных отеческим взглядом, и первым, что сделал, подал Эдварду лепёшки, подвинул масло. И на лице его всё была эта еле видная улыбка, такая тёплая и родная, на которую хотелось вечно смотреть. Тут же на тарелке — того и не заметил — появилось мясо, булгур, и Эдвард, что от нервов и страданий был очень голоден, хоть физическим трудом никаким не занимался, тут же принялся есть, а те двое ещё долго сидели и пили в молчании. Мродок, что смотрел на Эдварда с мягкой улыбкой и добротой, пускал на Уильяма нечто тяжелый взор. — Пятнадцать лет, а ничего тут не меняется, — промолвил в конце концов Уильям. — Всё, что есть доброго для меня, всё есть счастье во всей его полноте и даруется свыше, — забвенно говорил Мродок, — А всё это нисходит от Господа, а сам Он вне изменений, неведомо Ему излишнее непостоянство, соответственно неведомо оно и мне, — упал удручающий взгляд, — А душа твоя всё изменчива. Колко это было в сторону Уильяма, от чего тот на миг замер в смятении. Прошлось это грубым молчанием. — Человеку дано изменяться. — Таким как мы это вредит, — Мродок вновь взглянул на Эдварда и глаза его наполнились жалостью, — Хотел бы я всё-таки знать, что произошло. — Я же тебе в письме рассказывал, — отпирался Уильям, что не желал более говорить на эту тему, вспоминая, что было пару часов назад. — Это ты от Таддеуша привычку взял — ничего не договаривать? — Было бы что! — Уильям нервно вздохнул, оглядываясь на Эдварда. Он же проявлял ко всему абсолютное безразличие, и был занят едой и вином. Уильям цокнул, поджал губы. А лицо Мродока всё изменялось, получало тысячи метаморфоз, в которых видел Эдвард и змею, и льва, и орла, и святое Солнце. Ах, хотел бы Эдвард каждый раз вставать под этим Солнцем и видеть его облик, что даровал бы великую мудрость. И хотел тянуться к Мродоку, или же это заиграло в нём вино, хоть обещал себе более не позориться. — Если ты не против, — обратился к нему Уильям. Юноша тяжко вздохнул, словно был уже очень стар. — Мне всё равно, — пытался сказать Эдвард твёрдо, но вместо этого услышали они ребяческое гудение, из-за которого Мродок улыбнулся шире. Он потянулся длинною ладонью к его волосам, убрал за ухо, чтоб видеть лицо, погладил по голове. Странным показалось это движение Эдварду, от чего он нахмурился и сомнительно на жреца посмотрел. — Тебе всё равно, конечно! — воскликнул в сердцах Уильям, — Словно это не ты ревел сегодня. Эдвард покраснел, сразу же разозлился. Теперь показался ему Уильям неприятным, мерзким, хоть и понимал, что при этом тепле в чаше и печи по-другому быть не могло. И на лице претора был лёгкий от тепла румянец, что лишь красил его нездорово-бледное лицо. — Слёзы не грех, — ответил Мродок вместо Эдварда, другими, более мудрыми словами, — Главное, чтоб после них последовал вывод. — К какому выводу ты пришел? — спросил Уильям, глядя на юношу проницательными глазами, на которые иногда находила дивная пелена, то ли ненависти, то ли бесконечной любви. — Я не думал об этом. — Думал! — восклицал Уильям, — Не нужно врать… — Не нужно врать, — всё улыбался Мродок, что был словно протиставлением ужащемуся духу Уильяма, — Мы любим правду. Эдвард почувствовал во рту горечь. Нет, тот вывод, что он сделал, не мог быть правдивым. — Руперта осудили, но за что? — долил Мродок всем им вина, — Раз вы здесь, значит что-то серьёзное. А Уильям хмыкнул, ибо в словах жреца было кроткое издевательство, ибо прежде всего он знал, за что был осуждён консул. Но ответа желал, дабы разобраться, правду ли видел, и была ли в том истина. Потому, глядя на них так прозрачно, сложил на столе руки в ожидании. — Я писал так невнятно, ибо сам не знаю, действительность ли это, — голос Уильяма был уставшим, хриплым, и как мыслитель опёрся он локтем о спинку стула, чуть опустив голову, — Меня тогда не было. — Но теперь ты есть. — Я был не в том состоянии, чтоб тут же идти разбираться. — Так что же? Уильям всё более злился, но вместе и с тем находила на грудь его печаль, что ложилась, как камень. Он всё смотрел на Эдварда, что с отчаянием распрошал взгляд на стол. И вновь пустота наполняла живой простор. Единственный Мродок был спокоен и всё ждал, пока Уильям разродится мыслью, что так тяжко текла по мозгам. — За такие преступления… за узурпацию властью… за растление несовершеннолетних… за такой ужас ведь предусмотрена… — Смертная казнь, — как эхом процедил Мродок, и глаза его в тусклом свете лампы стали черны, как самая тёмная ночь. Сердце Эдварда отбило пару раз сильно и словно встало, он резко вздохнул, и краска ушла с лица. — Как? Не может быть! — воскликнул с надрывом и зазвенело в ушах. Мродок поджал губы, и красная жидкость лилась всё больше, а Эдвард того сам не замечал, — Что за абсурд. — Да, абсурд… — шептал Уильям. — А содержание-то какое? — Это только Богу известно. Сам Таддеуш, кажется, не знает, — вздохнул, — Может ты, Эдвард, знаешь? И вдруг зароились в голове воспоминания. Гадкие, противные, как слизь тянущиеся. Эдвард посмотрел на одного, на второго, а перед глазами предстали те злосчастные дни. Не мог ничего им рассказать. Не хотел и не мог. На кончике языка застряли эти слова, эта мерзкая история, которую нужно было начертить на песке, как рыб и треугольники. Взглянул на стол. На чашку. На лампу. Биение сердце отдавалось звоном колоколов в висках. Как последние шатания кадила перед его смертью. Закрыл глаза. Тот халат был отправлен в мусорник, навеки забыт, но осадок до сих пор жил в его сердце. Чувствовал себя последним глупцом. Не достойным того, чтоб быть. И тот раз, когда подслушивал телефонные разговоры, что стоили учителю свободы — прежде всего разума — отдавались глухими толчками в мозгу. «А любили ли вы кого-то учитель?» — послышалось в правом ухе, от чего подкатила кислота к горлу. «Конечно, любил» — послышалось в левом, от чего сердце ещё раз больно ударило. «Вы кого-то обманываете, учитель?» — вновь в правом. «Обманываю. Только никому не говори» — в левом. Сжимало голову. Эдвард вздохнул. Но воздуха не почувствовал. Почувствовал лишь гадость. Она, как червь, проникала в тело и будто глист пожирала его. Всё слабел. Никому не сказал, а обманули его. Слишком долго молчал. Ненависть начинала бурлить, а с нею и скорбь. Учителя из-за него же посадили. Сделал что-то неправильно. Сам был неправильным. Сам был лжецом. Врал сам себе. Никто никогда его не любил. Никто из тех людей, что окружали всю эту жизнь. Не любили родители и они любить никогда не будут. Никто не будет. Нет любви в этом мире. А сам был противным подростком, которого терпели лишь… а почему, собственно, терпели? Непонятно. И учитель терпел его так долго, делал вид, что любит, изображал из себя родителя. А кем был на самом деле? Руки вновь начинали дрожать. Ненавидел. Всех их ненавидел. Ненавидел государство, в котором родился. В котором изначально не был никому нужен. Лучше бы умер. Лучше бы умер в луже, в которой его нашел этот мерзкий человек, который хотел себе какую-то игрушку — домашнего питомца — которым можно было крутить-вертеть, как угодно. Они все такие были. И государство поимели себе как поле для игры в мяч. И людей поимели. Схватил бы нож сейчас и замахнулся бы на этого, что сидит слева и смотрит, как на глупенького мальчика. Сам был таким. Придушил бы. Эдвард начинал исходить мелкой дрожью. Тот халат был куплен задорого, за накопленные им же деньги. И тот телефонный разговор был подслушан чисто из любопытства. А как всё обернулось. Добрым казался этот человек справа. Но знал Эдвард, что был он одним из них. Тем, кем должен стать он сам. Словно завязывали на шее петлю. «Вы любили кого-то, учитель?» — нет, никогда не любил. Никто из них никогда не любил. Легче было бы уже умереть. Ослабел окончательно. Растоптали. Кто-то взял его за руку. Поднял слепо глаза. Лицо жреца было так мило, так светло. Он улыбался. Чего же лыбился — думал Эдвард — от какой такой радости? Не было ничего весёлого. Погладил Мродок его по плечам, и руки чувствовались такими тёплыми. Прикоснулись к щекам, ко лбу, прошлись по голове. — Мне плохо, — сказал еле Эдвард, ибо не было сил переворачивать язык, — Мне очень плохо. — Я знаю, дитя, — говорил мягко Мродок, гладя его по голове, — Отвести тебя в комнату? Не хотел Эдвард ни в какую комнату. Ничего не хотел. — Там одиноко, — сказал он, а в глазах расплывалось, — Там страшно. Я не хочу. Что-то сказал ему Мродок, но не расслышал. Уши залили воском. Склонил голову, словно готов был упасть. Потерять сознание. Лечь в землю. Поднялся с места Уильям, сел на корточки, тоже что-то сказал, но Эдвард не слышал. Ничего уже не слышал. Ничего не воспринимал. Голова болела. Взял Уильяма за плечо, еле сжал пальцы. Мродок открыл окно. Уильям обнял за плечи. Эдвард склонил к нему голову, совсем припал, обессиленный. Обмяк окончательно. Уильям поднял Эдварда на руки, как голубя, что на дороге лежал — так бережно и с лёгкостью, будто ничего не весил совсем. Эдвард тяжко вздохнул. Стыдно было за себя, за свою постоянную слабость. И вместе с этим чувствовал облегчение. Уильям что-то шептал. Наверное, молитву, которую шептал и Мродок, что смочил край фартука в воде. Уложили Эдварда на диван. У головы его появился Мродок, что промокнул лоб холодом, закрыв глаза рукой. Эдвард не чувствовал своё тело, не чувствовал своё сознание. Как мёртвый лежал на этом диване и слышал далёкие голоса: один надрывистый и взволнованный — другой тихий и спокойный. Кто-то держал его за руку, за голову, нежно по волосам гладил, как может гладила бы его при болезни мама. И дрожь уходила, холод в конечностях, а вместе с этим приходило тепло, что расползалось по всему телу. Понимал, что укрыли его чем-то мягким. И слышал, как сверху доносился шепот, а в нём: — Remedire…

***

— Что с ним? — приглушенно спрашивал Уильям, а голос его дрожал. — Переутомление, — сидел Мродок у изголовья дивана, прикладывая ко лбу Эдварда холодный компресс, — Слишком много нервничает. Теперь на лице Уильяма было действительное волнение, и стоял он над Эдвардом руки скрестив, всё время боязненно к Мродоку оборачиваясь. А тот, казалось, был совершенно спокоен, хоть и брови его изошли дугой, а губы были поджаты. — Такой ранимый, — Мродок говорил всё тише, почти мурчал себе под нос, — А вы так его мучаете. — Никто его не мучает, — цокнул Уильям, — Ведёт себя как маленький. — То-то ты всё знаешь, друг мой, — лицо Мродока обдавалось печалью. — Наверное, плохая это была идея, — Уильям вздохнул, сел на стул. — Его приезд сюда? Кивнул. — Не повезёшь же ты его обратно. — Не повезу, конечно же. — Пусть остаётся хоть навсегда, — Мродок убрал со лба Эдварда рушник, — Вы его там забьёте. Фыркнул Уильям недовольно. А в воздухе витала недосказанность. Мродок ещё сильнее сжал губы. Встал. — Выйдем. Пусть он спокойно спит. Дождь шёл мелкой дрожью, оставляя за собою еле видные облака, мокроту и тёплую свежесть. Погода здесь сменялась так часто, что не успевал понять: брать ли зонт или шубу. Небо лучило тысячами звёзд, что подобны были глазам. И окружности Ириды светились фиолетом и голубизной. Сели они на крыльце, оставив дверь приоткрытой. Мродок опёрся о косяк, вальяжно раскинув платье и сложив руки, а Уильям согнулся, скрючился, широко расставив ноги. Долина молчала, подавая лишь тихий шелест травы, перебирание кос деревьев и травы, заплывы воды под лёд Евфрата, что исходил урчанием и спокойными переплывами. А замок темнел в глубинах ночи, и падал на него бледный небесный свет, что освещал башни, ржавые флюгера и каменные своды, что проходили томными вздохами по утраченным временам. И пространство, что было цвета тёмного ультрамарина, покрывалось бесконечной масляной белью. Уильям достал уже изрядно помятую пачку. Достал сигарету. Так они и молчали, пока жрец пускал в сторону претора дивный взгляд, сравнимый с уколом иглы об палец. В конце концов сказал: — Я не могу на тебя смотреть. Уильям съежился. Подул ветер, выдрал из кожи мурашки. Он нервно сжал сигарету, смотря в темно́ты замка, чувствовал, как из глубин сознания поднимается боль. — Давай не об этом… — А о чём? — Мродок говорил с укором, — О чем ещё мне говорить, Уильям? Тот пожал плечами. Помотал головой. Как ребёнок, что не мог сопротивляться родительским нападкам. — Пятнадцать лет вас всех не видел; поисчезали, спрятались, как тараканы. И думаете, что я ни о чем не знаю. А теперь что, Уильям? Думаете, Господа руку схватили. — Да никто так не думает. — Действительно. Если бы ты так не думал, так бы не выглядел, — запнулся, глубоко вдохнул дым, — Нет, не подумай, я не хочу вас осуждать… мне просто больно, Уильям. Мне очень больно. — Я понимаю. — Я не могу смотреть на то, как вы сжираете друг друга. Все. Абсолютно все. И теперь ты привёз ко мне этого мальчика — которого уже попытались; как стервятники ждёте, пока он сам дух испустит. Уильям скорбно молчал. Бурлило в душе, жгло как в наковальне и не мог он поднять голову к жрецу. Положил бычок на мокрую ступеньку. Закрыл лицо руками. Усталость сочилась из глаз, из кожи, падала в ладони. А Мродок молчал, и слушал тишину собственных мыслей, которые отгонял чем подальше. Молчал… Уже желал бы уйти спать, от чего сидеть на крыльце, да ещё и на холодном, было нечто мучительно. Но и оставить сына Божьего так не мог. Закрыл глаза. Поразмыслил. А Уильям не оборачивался. Опустил голову совсем на колени, и напоминал уже куст, что внезапно тут вырос. И желал Мродок этот куст поджечь. — Обернись ко мне, скажи что-то, — мягким вновь ставал его голос. Нежным, спокойным, тихим, — Будь здесь, а не там. Уильям вздрогнул, нехотя поднял голову и врезалось пространство в глаза яркостью пылающих звёзд. Сидел на краю обрыва. На конечности времён. — Я так устал, Отче, — сказал он шепотом, — Я так устал. — Я знаю, сын мой. — Я не знаю, что мне делать, — шептал, — Это всё сводит меня с ума. — Расскажи, что тебя тревожит. — Я чувствую себя убогим, — говорил прерывисто, выдавливая из себя слова, — Эти пятнадцать лет были как муки. Кромешные муки… и Таддеуш… — замолчал. Собирался с мыслью, — Господи, Таддеуш… Мродока брови вновь в жалости изогнулись. — Я знаю, Уильям. — Я не могу с ним… — Ты и не должен. — Нет, ты не понимаешь, — слышался надрыв в его голосе, — Я чувствую себя виноватым. — Из-за чего? — хотел услышать, хоть и знал ответ. — То, что произошло между нами. Это такой абсурд. — Всё есть абсурд в той или иной мере. — Нет. Нет, Отче! — воскликнул Уильям. — И кто вам судья? — Мродок хоть и нежен был, но резал словом, как ножом, — За то, что произошло, несёте ответственность только вы. Уильям кивнул. — И за то, что сделал ты с собой, несёшь ответственность лишь ты. Вновь кивнул. — Я такой убогий, — вновь закрыл лицо руками, — Когда я проснулся в больнице, я почувствовал, какой я гадкий, Отче. Когда я в первый раз посмотрел в зеркало, я пробудился из этого многолетнего сна… Гадкий, мерзкий… Словно рождённый из рыготни, Отче. Но ведь я винил его! Все пятнадцать лет я уверял себя — нет, даже не так, — я искренне верил, что в том, что я делаю, виноват он. — Ты всегда так думал. — Неправда. — Нет, сын мой, — улыбнулся Мродок, — Когда ты ушел от нас, вину на своё решение ты взвесил на него. Да и на всех нас. И сейчас виноват он. И все, наверняка. — Неужели ты защищаешь его? — Я никого не защищаю, Уильям, — начинало холодно моросить, и звёзды угасали, — Но разве правильно то, что ты думаешь? — Нет, неправильно, Отче, — Уильям тяжко вздыхал, — Но разве он прав? — Чего ты хочешь от меня? — вдруг резко спросил Мродок, — Тебе нужно моё утешение? Я должен сказать тебе, как ребёнку «нет, он плохой, самый ужасный»? Что ты хочешь? — Хотя бы это… Замолчали. Дым вылетал из уст Уильяма, а Мродок превращал его в причудливые фигуры, в бабочек, в корабли; и руками воспроизводил он из улетающего дыма скульптуры. Уильям смотрел на это с немым удивлением, а на глаз нашла скупая слеза, которую он вытер рукавом сорочки. И тут же накатила на самого себя злость. — Если ты так устал, — продолжал Мродок серьёзным тоном, — Почему вновь не уйдешь? — Я не могу опять всё бросить. Кем я тогда буду? — А что бросить, Уильям? — Государство, — помедлил, — Государство… орден… и его. Замолчал. Взглянул на кристальную ночь. Где-то вдалеке слышал утробное рычание и посапывание, а в кустах переливался песнею соловей. Задумался над тем, что там с Эдвардом, ибо из дома не доносилось ни звука. Мродок же непроницаемым взором на него смотрел, и лицо его было спокойно, как эта ночь, что рождала в себе смыслы и мысль. Чувствовал, что начинает мёрзнуть. Захотел выпить ещё вина, хоть уже и не мог, и забытие хотелось достичь всё больше. Вновь. Ужаснулся этим мыслям. Нет, никакого больше забытия. Там он уже побывал. — Он сходит с ума, — в конце концов молвил, — А вместе с ним и я. И я не могу ничего кинуть, просто уйти, понимаешь? Что тогда будет? Его сжирает это государство, изводит. Мы теряемся в нём. Я не могу, нет. Я тогда стану опять никем. — А кем ты был до того? — Не знаю, — отвечал неуверенно, — Тенью. Отражением его мыслей. — Не тем ты был, сын мой, — голос его звучал из бездны, — А кто ты сейчас? — Вновь тень. Теперь уже собственная. Мродок вздохнул. Он оттолкнул от косяка и сел ближе к Уильяму, что совсем поник. Положил руку ему на спину — такую тёплую руку, через которую проходил Господь. И ночь замерла. Остановил Мродок и пение соловья, и шелест ветвей, и урчание реки. И звёзды прекратили издавать свой рёв. Замерли. Всё замерло. Луна отсвечивала хрусталём, небо исходило интерференцией, что в глазах отражалась далёким блеском. Уильям прерывисто вздохнул, поворачиваясь к Мродоку, смотря на него с изнурительной болью и тоской. С ненавистью к самому себе. Как загнанный хищник, встречающий последнюю зарю. — Не я ли заповедал тебе быть твердым духом, быть благородным и мужественным? Спросил Мродок шепотом. — Ты, Отче, — ответил шепотом Уильям. — Не бойся. Не бойся смотреть в зеркало и в идеи, и в чужие глаза, дитя. Не малодушествуй пред миром. Господь, Бог твой, будет с тобою всегда. Везде. И во всех делах ваших, — засияли ярче звёзды, защебетал соловей и горлица вдали, и река пошла новым ходом, — А теперь иди спать. Завтра договорим. Уильям сжал его руку, которую Мродок только-только хотел отвести. Еле вздохнул претор. Сжал губы. Прислонил руку эту к сердцу. — Так красивы твои ночи, — промолвил с придыханием, — Всегда любуюсь ими, Отче. Эдвард резко пробудился. Не помнил, что произошло, лишь как сидел за столом и слушал разговоры. Был укрыт пледом, лежал на диване в кухне. И было ему тепло. Сквозь полусон слышал голоса, что доносились с улицы. Уильям и Мродок были здесь. Сразу перестало так быстро биться сердце и дыхание утихло. Накрыл голову. Чувствовал себя отвратительно устало и слабо. От того, не вставая, закрыл глаза. Вновь заснул. Оставил беспокойство на второй день.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.