\Пуговица, частые концерты, долгие перелёты\
28 марта 2024 г. в 21:51
Самолёт гудел. Наверное. Звукоизоляция салона была глупой какой-то, излишней, закладывающей уши тишиной, пока тонкая мерная вибрация металла эфемерно билась где-то в коленях. А может, и не было её, а он просто оглох от усталости и дурацкого звона — коэффициент усиления высоких частот улетал, видимо, в потолок на местном оборудовании феста, а о системах гашения паразитных звучаний здесь и не думали. Видимо, по той же причине, по которой пришлось выворачивать ВЧ на максимум — зажмотили понемногу везде. А оборудование в Дубай везти... Он оборвал себя на мысли. Уже полчаса он так сидел и думал, мешая себе успокоиться и уснуть, а до того пару часов в аэропорту, когда утихли разговоры и еду больше не заказывали и не поглощали.
Еда... Тошнило немного от блестящих озерец жира прямо в том, что здесь называлось карбонарой. Там. Там называлось, здесь были какие-то салаты, что-то отдалённо напоминающее мясо и неожиданно вкусный чай. И не горячий — в самолётах запрещено греть выше 80. Или 85 градусов? Кто же ему рассказывал? Он снова оборвал мысль и сердито выдохнул. Даже в своей голове никакого покоя.
Между лопаток неприятно тихонько заныло, обещая шикарную боль по прилёте. Но это было уже неважно, потому что темнота незаметно и быстро заполнила всё. В темноте было хорошо. Ни лиц, ни голосов, но потрёпанный диван какой-то старой квартиры. Тетиной? Подруги матери? С чёрно-стальным абстрактным узором, расползающимся белыми прожилками и мелким, синтетическо-бархатным ворсом. Он лежал на нём, удивительно помещаясь на маленькой поверхности, как будто она была огромно-огромной, как крытые коврами мраморные полы больших театров и музеев, и ковырял пальцем каретную стяжку. Кто-то сел сзади, закинув свои тяжёлые ноги на его, тепло прижался к голени, но смотреть было лень, пуговица дивана висела на нитке, которую почти получилось оторвать. И он думал: вот сейчас оторву, точно оторву и повернусь, протяну эту пуговицу, обтянутую стальным синтетическим бархатом, как самый дорогой подарок, и скажу: "Держи, Вадик. Это просто так, тебе".
Нитка всё не рвалась, растягиваясь, а потом лопнула с оглушительным треском, ослепила ярким светом. Самолёт собирался идти на посадку, люди в салоне оживлённо шевелились, а свет крохотного потолочного светильника бил прямо ему в глаза.
Потом была пересадка. Зубастый сочинский аэропорт, который он видел уже столько раз, что изнутри, что снаружи. Три часа, половина на какие-то проволочки, половина на попытку выпить чего-то горячего и ни с кем, ни с кем не разговаривать. Под конец он умудряется на 15 минут прикорнуть на кожаном сидении, поймать за хвост трещащий рвущейся тканью незапомнившийся сон, тяжёлое тепло на голенях, но темнота только касается головы шёлковым платком, оставляя мутную боль в висках.
И три с половиной часа из Сочи в вымерзший Архангельск. Самолёты одинаковые, все одинаковые, вереница металла, пластика и тканевой обивки. Но тут сон приходит быстро, неверно забирая его в прерывистое забытьё. Короткие вспышки темноты, прояснения-пробуждения на секунду и новые нырки. Там нет ничего, но пуговица греется в потеющей ладони. Он должен был отдать её, мягкую сверху. Он должен был её. Мама? Вадик? Таня? Что он должен отдать? Пуговица. Зачем она? Откуда?
Будит его Димина рука на плече, и спросонья он осоловело уточняет:
— Я тебе пуговицу не должен?
Потом восточно-сладко-вонючее такси, попытки поспать в гримёрке головой в куртке. До концерта остаётся меньше получаса, когда он, задев плечом стену, выходит с чёрного хода покурить. Под большой металлической конструкцией стоит древний, серый от уличной пыли и грязи, немного припорошенный снегом продавленный диван, рядом с которым так же серо и древне стояли банки из-под кофе для окурков. Маленький уголок отдыха для местных работяг или ещё кого, защищённый от непогоды, но не потрескивающего в воздухе мороза. Абсолютно непопулярный ввиду минусовой температуры и времени, уверенно бегущего от шести вечера к семи. Глеб воровато пересёк расстояние от порога до крытой площадки, как будто задумал что-то плохое, хотя ничего плохого он, конечно, не задумал.
Сидение он трогать не рискнул, хотя спинка не выглядела много чище. Он подхватил двумя пальцами единственную плоскую пуговицу не ней, почти такую же, как во сне, и с силой дёрнул, оставляя нитку торчать. Потом замёрз окончательно, докурил, вернулся в гримёрку и долго мыл её, пуговицу, дряным жидким мылом, оставляя на раковине серо-коричневые потёки. Их тоже смыл мылом, как умел. А пуговицу промокнул полотенцем, посмотрел на стальную прожилку, бегущую по потрёпанному синтетическому бархату, и бросил её в карман штанов.
Глупость, какая же глупость это всё. Эта глупость просто так, тебе.