2. the way he sees things (child, I will hurt you)
9 мая 2024 г. в 17:18
Дрожащими от перенапряжения руками он взводит ствол и целится в плывущую перед глазами мишень.
Твой отец, Леон. Его больше нет. Ты свободен. Радуйся.
Радость — сродни выстрелу. Она прошибает лишь однажды, в день похорон, у самой могилы, и с тех пор сидит застрявшей пулей где-то в черепной коробке.
Леон слышал о людях, которые буквально жили с пулей в мозгах и каждый день молились, чтобы маленькая дрянь не продвинулась дальше.
Он уже повел себя бесчеловечно. Он хоть и всего мгновение, но порадовался тому, чему нельзя, — смерти. Главное — на этом остановиться.
Ты можешь быть хорошим парнем. Добрым. Без бутылки и россказней о том, как служил в чертовом нигде. У тебя может быть свой дом, свои дети, на которых ты никогда не поднимешь руку, и огромная собака на заднем дворе. Просто еще немного. Еще немного терпения, еще немного усилий, и все обязательно получится.
Леон делает последние четыре выстрела, и только тогда все вокруг проясняется, — словно кто-то меняет мутную исцарапанную линзу на новую, — мишень, холодные лампы на стрельбище и силуэт стоящих в одном с ним ряду курсантов.
Почти. Почти все выстрелы — в цель. Молодец.
Леон откладывает на стойку пистолет и здоровенные наушники, и только тогда его руки, схваченные свинцом, беспомощно опускаются вниз. Он даже не чувствует, как поочередно подергиваются пальцы, каждый из которых стерт в кровь и обмотан пластырем.
Легко только в фильмах. Только в фильмах копы, едва-едва закончившие академию, метко стреляют с двух рук и как будто не знают самого слова отдача. Им не ведома боль в забитом запястье. Они попадают в колено плохому парню чуть ли не с пятисот метров, перезаряжают оружие на бегу, а потом, не вспотев, пьют свой заслуженный кофе в патрульной машине и обсуждают извечную дихотомию добра и зла, пока преступник дает чистосердечное и искренне раскаивается в одном из прокуренных кабинетов.
Это — типичный день киношного копа. Типичный день Леона куда прозаичнее и в своей монотонности труднее. Физподготовка. Стрельбище. Снова физподготовка. Лекции юристов и криминалистов. Под конец — нудная домашка по праву и пара свободных часов, которые Леон обычно тратит на то, чтобы собрать себя в кучу под горячим душем и доползти до приятно холодной постели.
Жаловаться не на что. Жив, здоров, на том спасибо.
Небольшой кулак прицельно врезается в плечо, как раз в мышцу, которую особенно старательно выкручивает усталость. Боковое зрение ловит знакомое лицо, секундой позже взгляд мажет по нему и с трудом фокусируется. Клэр Редфилд расплывается в мученической улыбке и сдувает со взмокшего лба темные пряди.
— Порядок? — спрашивает она.
— Порядок, но мог и лучше.
— Я тоже.
Клэр Редфилд — погодка Леона. Неунывающая и донельзя энергичная, она всегда держится до победного конца. Ей по-другому не положено. Крис Редфилд, старший инструктор, ее родной брат, а значит, за любую оплошность с нее дерут по двойному тарифу. Она отвечает за все не только перед собой, но и перед собственным именем. Редфилды вот уже три поколения подряд ходят в копах, и не абы каких, а чертовски результативных: лучшие оценки на выходе из академии, лучшие назначения на службу, лучшие показатели. Снова и снова — сплошь образцовые кадры без единой осечки.
Леон иногда сочувствует Клэр, сочувствует всем сердцем, потому что за ним самим стоит тень бледная и ничтожная, тень его отца, с которой легко соревноваться — просто не будь мудаком, и все. За Клэр же целая галерея фотопортретов с доски почета; и прямо сейчас — брат, здоровенный как бык (Леону о таких габаритах только мечтать), нечеловечески принципиальный и, вдобавок ко всему, вопреки стереотипам о громилах, отнюдь не тупой.
Наследие Клэр — вечно ноющие от тренировок мышцы, не раз вывихнутые суставы и такие же, как у Леона, заклеенные пластырем пальцы.
Наследие Клэр — тяжелый взгляд Криса, когда на стрельбище она вдруг выбивает меньше семи баллов из десяти.
Сегодня как раз такой день. День плохой стрельбы и — чуть позже — гор сладостей в ближайшем кафе в качестве утешения. Первого утешения. Вторым утешением будет визит на стрельбище ночью, и этот визит она будет долго выпрашивать у самого Криса, который в ответ будет хмуриться и настырно чуть ли не тыкать ее лицом в фото их отца, до сих пор висящее в холле академии.
Клэр улыбается, делая вид, что вовсе не расстроена грядущей бессонной ночью.
Клэр всегда улыбается. Леону бы у нее поучиться, но...
...Ада, та самая Ада, почти никогда не улыбалась, и это, кажется, не мешало ей жить.
— Пойдем поедим? — приглашает Клэр. — У нас есть целый час до физподготовки.
Леон тактично, насколько позволяет усталость, давит в себе желание сморщиться. Идея ужасная. Физподготовку ведет Джек Краузер, бывший морпех с жутким шрамом на лице, и если они с Клэр все-таки пообедают, то под конец занятия их обед окажется всего-навсего рвотой на беговом треке.
Говорят, Краузер разжился своим шрамом в Ираке.
Говорят, он был в каком-то конвое, и этот конвой по штабной оплошности попал в засаду.
Говорят, из тридцати человек выжило только десять, и из них двоих, безнадежно раненых, Краузер оставил в ущелье, где конвой и совершил свою последнюю остановку. Некоторые и вовсе слышали, что товарищей по несчастью он не просто оставил, а добил ножом. Якобы он решил, что лучше и достойнее так, чем медленно умирать в ожидании помощи, которая все равно пришла бы слишком поздно.
Леон все время говорит себе, что не должен судить резко. В конце концов, никто точно не знает, что именно случилось. Да и как выносить приговор тому, на чьем месте никогда не был? Особенно когда сам всю жизнь — ни больше, ни меньше — сплошь вывихнутые суставы, фиолетово-черные гематомы и разбитые губы, и это — еще задолго до совершеннолетия?
Надень форму, отгладь ее, вычисти ботинки до блеска, научись смотреть перед собой, а не под ноги, и — что толку? Слабым был, слабым и останешься, только лишь тонкой ледяной коркой самоуверенности обрастешь. Лед хрупкий. Лед легко ломается, особенно если наступит тот, кто кто пожестче и посвирепее.
Краузер как раз свирепый.
Леона от него тошнит. Тошнит на каком-то подсознательном уровне: не из-за предельных нагрузок, которыми Краузер щедро сыплет направо и налево, но из-за чего-то другого, из-за какого-то воспоминания, которое и на поверхность вытягивать не нужно — оно само всплывает и прибивается к берегу разбухшим трупом по весне.
Отец был рыхлый, вечно красный от проблем с сердцем (которое в итоге его и убило после очередной бутылки), не очень высокий. Краузер же — эталон физического здоровья, несмотря на старые ранения.
И все же у них один и тот же взгляд.
Взгляд самодура и садиста.
Краузер никогда не просит того, что человек действительно может сделать. Он завышает нормативы и требует невыносимого. Быстрее, сильнее, терпеливее, и так — пока кровь носом не хлынет.
И нет, дело не в том, что он пытается добиться от курсантов приличных результатов.
Дело в том, что ему нравится доводить до таких кондиций, когда хочется плюнуть на все, на любое честолюбие, на мечты о справедливости, и никогда больше не задумываться о карьере в полиции.
Леон стискивает зубы и продолжает бежать свой чертов кросс. Краузер или кто угодно — не повод сдаваться раньше времени.
— Он снова перепутал десант с полицией, — задыхаясь, бросает бегущая рядом Клэр. — Мы же, блять, не в морпехи готовимся.
Леон согласен, тысячу раз согласен, под сказанным через нотариуса подписаться готов, но бросает в ответ одну короткую фразу:
— Постарайся восстановить дыхание.
Иначе точно не добежишь.
Кросс — не худшая часть, отнюдь не худшая. По крайней мере, Леону ясно: это приемлемая, хоть и чрезмерная, кардио-тренировка, а заодно и эффективный способ избавиться от курения среди курсантов.
Худшее — спарринг.
Его вообще нет в программе, но у Краузера программа своя.
Должно быть, это его любимый момент за весь день — поделить курсантов на пары и вдруг как бы случайно заметить, что в группе нечетное количество человек, а значит, какому-то несчастному придется выходить один на один с самим Краузером. Разумеется, без шансов, потому что он — гребаная машина.
По какому-то невероятному стечению обстоятельств этим несчастным через раз оказывается Леон, и все это длится ровно с того момента, как Краузер сказал, что смазливый коп с щенячьими глазами — воистину жалкое зрелище.
Еще до того, как Краузер называет его имя, Леон с мрачным смирением выходит на шаг вперед из общей шеренги.
— А, Кеннеди, — небрежно бросает Краузер. — Опять без пары.
Если бы он бросал только слова, в этом не было бы ничего ужасного, но он — без преувеличений — бросает Леона, словно тот ничего не весит. Бросает через плечо буквально с первых же секунд, как Леон говорит, что готов, втайне лелея надежду продержаться чуть дольше обычного и отделаться меньшими побоями. Небо и земля меняются местами, и во рту разливается такой привычный вкус крови из разбитого носа.
Некоторые вещи не меняются.
Меняются лица, меняются локации, разной степени унылости пейзаж вокруг, но вот кровь — кровь всегда остается с Леоном.
Как бы он ни сопротивлялся, как бы ни пытался подняться на ноги, Краузер всегда одерживает верх.
Краузер и жуткие воспоминания о доме в захолустном городке.
— Это ненормально, — в десятый раз подряд сокрушается Клэр. — Это нарушение. Он явно руководствуется личной неприязнью. Нигде не прописано, что инструктор должен колотить подопечных до кровавых соплей.
Леон лежит на кушетке в маленьком больничном блоке. Его пространство — бежевые занавески, которыми огорожена кушетка, и белый потолок. Он держит принесенный медсестрой пакет льда на начавшей опухать переносице, но хлещет не только из носа. Кровоточит рассеченная костяшкой губа. А еще жутко болит чудом не сломанная ключица и развороченная ссадинами спина, которой Леон проехался по гравию, когда форменная футболка задралась.
Больничный блок — самое тихое место в академии. Сюда мало кто приходит. Максимум — какой-нибудь курсант, пытающийся на денек увильнуть от занятий, затаскивается без стука и красноречиво описывает несуществующие боли в животе, заговариваясь до того, что по симптоматике остается только что-то страшное вроде рака.
Леон даже в какой-то степени рад своему положению — он может остаться здесь на лишний час и со спокойной душой пропустить скучное право, сославшись на неудачное падение на физподготовке и запись обращения в медблок.
— Тебе нужно написать официальную жалобу к администрации, — твердит Клэр. — К тому же, вся группа видела, что он нарушил границы допустимого.
Леону и в голову не приходит жаловаться куда-то на Краузера.
Толку-то? Он пожалуется на Краузера, Краузер — на него, и в итоге все закончится плачевно для самого Леона: вместо стандартных пяти километров он будет бегать семь, а вместо и без того завышенных нормативов ему выставят чуть ли не олимпийские стандарты, которые он, разумеется, провалит.
Поэтому возмущения Клэр, несмотря на всю искренность желания помочь и доброту побуждения, раздражают. Леон что-то отвечает — достаточно односложно — и сам не разбирает собственных фраз.
Клэр там, за занавеской, и он говорит не с ней, живой и сопереживающей, а с ее тенью. Это гораздо проще. Нет лица — нет человека (Леон ни разу не задумывался о том, почему практически не смотрится в зеркало).
Клэр делает худшее из всего, на что только способен желающий кому-то добра человек. Она подставляется вместо Леона. В очередной день с Краузером вдруг выступает вперед еще до оглашения списка и просится в пару.
— Сэр, — твердо чеканит она. — Я хочу попытаться. Мне кажется, это принесет мне больше пользы, чем работа с курсантами моего же уровня подготовки.
Леон цепенеет, надеясь, что Краузер в своей привычной пренебрежительной манере высмеет Клэр и откажется: в конце концов, избивать женщину (да-да, они все тут просто копы, никаких мужчин и женщин) — не такое увлекательное занятие. Тем более что Клэр явно не вызывает у него столько презрения и отвращения, а значит, выгоды в этом предложении мало.
Ну, откажется же?
Но Краузер плотоядно улыбается, взвесив плюсы и минусы обмена, и соглашается.
Всего через пять минут Леон уводит Клэр в лазарет, и они, по сравнению с последним визитом сюда, меняются местами. Правда, разница невелика — так и так они друг для друга остаются тенями за ширмой, а Леон открывает для себя простую истину: если страдаешь не ты, то из-за тебя обязательно страдает кто-то.
В следующий раз он делает шаг вперед быстрее, чем Клэр.
Леон знает, что Клэр смелая, но чтобы смелая до безрассудства — это что-то новое, на уровне фантастики и разговоров о зеленых человечках.
Во время сонного ночного патрулирования, положенного курсантам по графику дежурств, она отбрасывает на заднее сидение форменную куртку и говорит одну очень простую, но совершенно непомещающуюся в голове Леона вещь:
— Ты мне нравишься. В смысле, не как друг.
И все это с такой уверенностью, что Леону на секунду кажется, что Крис — вовсе не образец человека-титана.
Леон мягко останавливает машину, которая шуршит колесами по нервному асфальту, но обеих рук с руля не убирает. Так спокойнее. Есть точка опоры.
— Это очень... прямо.
— У нас, у Редфилдов, всегда так. Если человек хороший, мы ему говорим об этом. Если он дерьмо... ну, знаешь, посмотри на Криса, когда он распекает кого-нибудь.
Упоминание Криса — не самая комфортная вещь. Редфилд кажется именно тем человеком, который размажет любого лишь за взгляд в сторону его сестры, не говоря о чем-то большем. Но, в самом-то деле, Леона волнует не это, не угроза собственному здоровью и благополучию. Леона волнует то, что Клэр — вовсе не та.
Вовсе не его боль, что ли, и не причина мысленно возвращаться к одному маленькому мерзкому городку, который, по всем правилам, уже давно должен был кануть в лету. Человеческий мозг, несмотря на явное несовершенство, все же потрясающая штука: чтобы не взорваться и не пересечь весьма условную грань безумия, он умело фильтрует воспоминания и постепенно уничтожает те, что ранят сильнее всего.
Леон бы начал забывать, полностью забывать, до теней вместо лиц, если бы не... ну, хватит, приди в себя.
Он глубоко вдыхает, стараясь не думать о лишнем (не-его-лишнее никогда не было лишним). У него не так много времени, чтобы выйти из неловкого разговора с достоинством и, если повезет, с прежней дружбой. Чем дольше он молчит, тем глубже становится яма, в которую ему придется полететь головой вниз, но Клэр, спасибо ей за все, едва заметно хмурится и — вдруг — мягко улыбается.
— Я решила сказать правду, — спокойно произносит она, — но тебе не обязательно отвечать сегодня или завтра. Вообще не обязательно. Просто пообещай, что не станешь сторониться.
Такая малость. Она просит такую малость за отверженные чувства. Леону становится нестерпимо противно от самого себя: вместо понимающей и открытой Клэр Редфилд он играет в догонялки с призраками в своей голове. От одного бежит, за другим наугад следует, и так замыкается круг.
Повзрослей.
Но повзрослеть означает принять себя и настоящего, немного нелепого и потерянного, и прошлого — задыхающегося на полу под отцовскими ударами.
Леон не готов.
Он дает обещание, которое, конечно же, постарается исполнить:
— Не буду.
Клэр толкает его в плечо, мол, ну, что за серьезное лицо, и уже через пару минут заводит разговор о том, что где-то неподалеку есть отличная круглосуточная забегаловка с вкусными пончиками и терпимым кофе. Леон хочет быть таким же: стойким, как Клэр, и умеющим забывать.
Леон заканчивает академию с отличием, получает назначение в местный участок, и незадолго до первого официального рабочего дня ему наконец-то выдают желанный полицейский значок. Почему-то он впечатляет куда больше, чем идущее в комплекте удостоверение и последующая запись о первой официальной должности.
Полицейский значок — важный символ. Что-то вроде маленького физического воплощения всего светлого и справедливого в этом мире. Вернее, воплощение напоминания о том, что это самое доброе и справедливое постоянно нужно защищать.
Леон думает о том, сколько хорошего он может сделать. Наконец-то у него есть не только искреннее желание, но и полномочия, которые приближают к цели.
Он не будет брать взяток, не будет относиться к вызовам формально, не будет превышать полномочия и убеждать людей забрать из участка заявление ради меньшего количества работы.
Леон наконец-то станет не просто кем-то, а кем-то, кто нисколько не похож на отца. У него наконец-то появился реальный шанс разорвать круг насилия; не вываливать на окружающих свои травмы; очиститься и превзойти собственный фатум, в который и так не очень-то верится.
Но...
Реальность вновь растекается кровью во рту, только теперь эта кровь — не от чужого удара или падения лицом вниз, а от злости и прикушенного из-за нее языка. Самый знакомый вкус. Вкус дома.
Они с Клэр — у дома.
Дома, который жутко напоминает его собственный.
Они стоят на пороге, хотя имеют право пройти внутрь, и сверлят взглядами здоровенную пьяную тушу. Эта туша — некий мистер Джонс, который, судя по сообщению соседей, периодически избивает и жену, и сына.
Миссис Даунинг, пожилая женщина, позвонила в полицию полчаса назад и заявила, что слышала грохот и крики. Она слышала их и раньше, но сегодня они были особенно громкими, поэтому тревога взяла верх над правом на личные границы. Разумеется, Леон и его старая-новая напарница Клэр тут же выехали на место.
Джонс, под завязку полный дешевым пойлом, стоит в проходе, загораживая собой коридор, и презрительно ухмыляется.
— Ордер есть? — он спрашивает совершенно бесцеремонно, словно перед ним не полицейские, а парочка сектантов, пришедших рассказать о Боге.
В этом доме Бога точно нет. И никогда не будет. Никто не принесет свет проповедями и брошюрками. По крайней мере, пока Джонс находится здесь, а не в тюрьме.
— Нам не нужен ордер, сэр, — терпеливо отвечает Клэр. — Мы приехали не с обыском, а по вызову о возможном домашнем насилии. В случае, когда существует угроза здоровью и жизни, мы имеем право войти без ордера.
— Как вы определяете, что есть реальная угроза?
— Никак. Поэтому нам нужно войти внутрь.
— Слабый аргумент. До свидания, офицеры... как вас там.
— Офицер Редфилд и офицер Кеннеди, — медленно чеканит Леон. — И мы все-таки войдем внутрь. Прямо сейчас вы препятствуете работе полиции.
— Ну так работайте, а не просто так людей беспокойте.
Заплывшие глаза отца, красные глаза, полопавшиеся от выпивки капилляры. Леон смотрит в них, не скрывая ненависти, и его рука невольно тянется к дубинке на поясе. Избить человека — не лучшее начало послужного списка, но в инструкциях ничего не сказано о том, человек ли та мразь, что колотит жену и ребенка. Должно быть, Леон начинает слишком громко дышать, потому что рука Клэр незаметно для Джонса ложится на его руку и твердо удерживает.
— Сэр, — Клэр не оставляет попыток решить все миром. — Дайте нам войти и убедиться, что никто не пострадал. Буквально две минуты и один вопрос, который мы зададим вашей жене и вашему сыну.
Джонс не отвечает. В его пьяной башке наверняка крутится что-то, какая-нибудь наглая фразочка, но Леон не хочет вникать. Он резко подается вперед плечом, и алкоголь в крови Джонса помогает ему: Джонс не успевает среагировать и, пошатнувшись, невольно отходит в сторону. Леон оказывается в коридоре с тусклым светом и раскиданными по полу грязными ботинками, наугад идет к ближайшей двери, за которой стоит тишина, и открывает ее. Ее, в смысле, тишину. Оглушительную, мертвую, именно такую, которая повсюду царила в его собственном детстве.
Это гостиная, плохо убранная и неопрятная, заставлена пустыми бутылками и коробками из-под полуфабрикатов. На диване сидит женщина, а рядом с ней — мальчик лет десяти. Щуплый, весь из птичьих косточек и наверняка не раз вывихнутых суставов, с осунувшимся лицом и огромным синяком под левым глазом. Этот синяк — он ведь обязательно растечется, захватит собой скулу, щеку, даже часть подбородка, потом побледнеет, перейдет из черно-фиолетового в синий, и наконец — в желтушный зеленый и коричневый.
Леон знает как никто другой.
Отцовские подарки — самые долговечные подарки.
Женщина задушено всхлипывает, когда Леон подходит ближе, а мальчик вздрагивает, но плакать — не плачет.
Слишком устал, чтобы плакать.
Слишком рано понял, что от слез только хуже.
— Офицер Кеннеди, — представляется он, и собственный голос застревает сухими крошками в горле. — Я хотел бы задать всего один вопрос.
Женщина поднимает бледное лицо, и Леон видит, что ее подбородок измазан плохо стертой засохшей кровью. Бурая кровь и на горловине ее футболки. Ее руки — все синие, особенно в районе локтей, и ужасно тонкие.
Даже если обычно она сопротивляется, у нее ни шанса против этого борова. Ей наверняка приходится молиться, чтобы спирт свалил мужа быстрее, чем он свалит ее саму.
— Пожалуйста, мэм, скажите, что произошло сегодня?
Такой глупый вопрос. Такой никчемный. Единственное, что Леон действительно должен делать, — защелкнуть наручники на запястьях ублюдка и увезти его в участок, где он никому не сумеет навредить.
Женщина переводит дыхание и с ужасом смотрит куда-то поверх головы Леона. Ну, конечно. Чертов Джонс пришел следом.
Леон не волнуется о том, что пьяница огреет его чем-нибудь тяжелым сзади. На это есть Клэр. Клэр, ждущая где-то за Джонсом, и ее табельное оружие, которое она сможет пустить в ход совершенно легально при угрозе нападения.
Застрелить папашу на глазах у сына и жены — не твой вариант. Придумай что-нибудь по лучше.
— Миранда, скажи ему, что случилось, — раздраженно торопит Джонс. — Расскажи, как ты упала, когда убиралась на кухне.
Да, конечно, уборка в полночь. Очень правдоподобно.
Леон впивается взглядом в лицо несчастной женщины. Ну же. Одно слово, одно правдивое слово, и полоумный сукин сын не переночует дома еще пару лет. За это время можно многое изменить: развестись официально, продать дом и уехать куда подальше.
Миранда колеблется. Это видно в том, как ее потерянный взгляд мечется от Леона к мужу, и как ее спина и плечи выпрямляются от напряжения. Дилемма в ее сознании — не дилемма правосудия; это дилемма ее дальнейшей жизни. Ее и, что наверняка важнее, ее сына.
Бесконечно долгие секунды ожидания обвиваются петлей вокруг шеи. Здесь и без того трудно дышать: перегар и табачный дым забиваются в ноздри. Леон бессознательно подается вперед, так, словно он готов в любой момент протянуть женщине и ее сыну обе руки, и вывести их куда-нибудь в другую комнату, чтобы затем вернуться и исполнить свой долг.
Но Миранда, бедная запуганная Миранда, принимает решение. Она растягивает губы в полной боли улыбке и коротко кивает. На это простое движение у нее уходит слишком много сил.
— Так и было, офицер Кеннеди, я отмывала кухонные шкафчики, стоя на табурете, и потеряла равновесие. Мой сын подтвердит. Адам, скажи офицеру Кеннеди, как все случилось.
Мальчик угрюмо смотрит на Леона. Он уже понимает, чего от него хотят. От него хотят лжи во благо, но он, скорее всего, понятия не имеет, чье именно это благо, — матери или деспотичного отца.
— Мама упала, — с трудом выдавливает он. — А я пытался поднять ее и тоже упал.
У Леона перехватывает дыхание.
Он сделал бы ровно то же самое, окажись на месте мальца, но...
— Адам, если ты чего-то боишься, — Леон намеренно упускает слово кого-то, — то этого не стоит делать. Ты будешь в безопасности. Я защищу тебя.
Шанс упущен. Огромная рука Джонса бесцеремонно ложится на плечо Леона.
— Видите, офицер, вам здесь нечего делать. А теперь уходите, не мешайте нам.
Без протокола и без четких показаний Леон не имеет права оставаться. Нет пострадавших — нет разрешения на вмешательство. Если он постарается урезонить ублюдка физической силой, то через неделю (ровно столько займет служебное расследование) ему придется сдать значок и удостоверение, а потом — предстать перед окружным судом в качестве обвиняемого.
Клэр понимает это ничуть не хуже. Она протискивается в гостиную, берет Леона под локоть и осторожно ведет к выходу. Он вяло сопротивляется, все норовит остановиться, но Клэр с неожиданной от нее силой тянет вперед.
— Мы не должны оставлять их с ним, — шепчет Леон. — Мы не...
— Знаю. Но пока что у нас нет никаких полномочий. Вернемся в участок, свяжемся с социальными работниками, и...
— Нахер социальных работников! — рычит Леон сквозь зубы. — Что они сделают? Придут, пофотографируют помещение и выдадут заключение, что все в порядке?
— Леон, — голос Клэр звучит почти угрожающе. — Ты не сделаешь этот мир лучше, если изобьешь какого-то пьяницу. Тебя отстранят от службы, а потом и вовсе уволят. Попробуем идти законным путем.
Законный путь.
Леон хотел бы, чтобы этот путь был прямым, но в конечном итоге Джонс закрывает за ними дверь, и еще одно детство остается в ловушке домашнего ада.
Леон впервые напивается так, что перед глазами плывет. Плывет все: стены, барная стойка, лицо Клэр, собственное удостоверение, которое он бесцельно вертит в руках, пытаясь понять, чего оно вообще стоит. Оно, это удостоверение, несколько лет стараний в академии и сам Леон.
Их дежурство закончилось в семь утра. В девять они связались с опекой и передали сведения. В десять спонтанно решили, что не пойдут по домам, а завалятся в любой бар, который откроется первым.
Этот открылся в одиннадцать, поэтому они — единственные посетители.
Пить с самого утра и нажраться до двух часов дня — вселенская мерзость, прямое противоречие личным правилам, но Леон никак не может выбросить из головы лицо мальчика, сына Джонса. Оно отпечатывается на обратной стороне век и никак не желает уйти прочь. Еще один маленький призрак машет рукой из кромешной тьмы и просит забрать его оттуда.
Клэр гораздо трезвее. Ей проще мириться с несправедливостью, даже с самой вопиющей. Как внучка, дочь и сестра копа она никогда не лелеяла иллюзий о нормальности.
Она все знала.
Знала, как закон не разбивается о реальность, но как легко он гнется, чтобы вписаться в рамки обстоятельств.
Леон так не умеет. Гибкость — не о нем. Клэр без слов понимает. Она незаметно сигналит бармену, чтобы тот не торопился со следующим стаканом виски, но бармен делает вид, что не замечает, и ставит перед Леоном очередную порцию.
— Он погибнет там, — Леон морщится от запаха откровенного пойла, разведенного Колой. — Этот мальчик...
— Нет, — твердо отвечает Клэр. — Мы направили запрос. Нужно немного подождать и почаще напоминать опеке о том, что они должны сделать. Позвони им завтра.
Не вздумай брать телефон в руки сегодня.
— Ты не боишься за него? Не боишься, что однажды папаша перейдет границу?
— Боюсь, но пока что мы бессильны.
Пока что.
Клэр понятия не имеет, что Леон всю жизнь бессилен.
Это легко подтверждается в тот момент, когда Леон все-таки оказывается в ее постели, но она слишком возбуждена, чтобы остановиться хоть на мгновение и подумать. Если бы она все-таки остановилась, то сквозь пелену адреналина разглядела бы одну занятную вещь: Леон не то что пьян, он попросту не здесь. Может, он все еще в баре, откуда они только что кое-как притащились, может — в доме Джонса, может, и того дальше — где-то в пяти годах от настоящего момента.
Четыре часа. День в самом разгаре. Самый светлый, блять, за всю неделю день. Зимнее солнце пробивается сквозь окно, впивается лучами в глаза, точно пытается выколоть их лучами-льдинками, и открывает часть истины.
Клэр видит все шрамы. На правом плече — шрам от чего-то тонкого вроде провода. На предплечьях — лунки сигаретных ожогов. На спине — мелкие шрамы от гравия, по которому Краузер возит Леона каждую неделю.
Когда-нибудь она спросит, все-таки спросит, каково оно, — жить в такой израненной шкуре, когда тебе и тридцати нет?
Каково оно — прятаться за всем добрым, что только можешь наскрести по углам своей души?
Клэр впервые настолько хорошо и плохо одновременно. Она чувствует тепло, настоящий жар настоящего человека — человека, который чертовски симпатичен ей, — и в то же время она чувствует себя гребаным животным, потому что только животное способно впиваться в плоть с такой жаждой.
Это тело, думает она, тело Леона Кеннеди — произведение искусства, а она и другие, кто ответственен за шрамы, — всего лишь вандалы.
Вандализм приятен в моменте.
Все остальное — последствия.
Последствие для Клэр — абсолютная уверенность в том, что в ближайшие несколько минут Леон обязательно назовет ее чужим именем.
Когда Леон просыпается посреди ночи в чужой постели и с жуткой головной болью, ему на ум приходит только одно: какой чудесный повод сожрать себя с потрохами; какой чудесный повод повесить на себя все смертные грехи и никогда не прощать. Разумеется, в его голове эта мысль формулируется иначе, витиеватыми хитросплетениями вины, но, отбросив лишнее, можно легко извлечь суть.
Суть в том, что больше всего в этом мире он ненавидит оттиск отца в себе себя.
Не Клэр, которая в его представлении ни в чем не виновата.
Только себя.
Себя в очередной раз слабого.
— Это не измена, — говорит он себе шепотом, пока собирает с пола вещи. — Даже не рядом.
Чистая правда. Нельзя изменить воспоминаниям. Своим принципам — можно, но это вопрос того, верил ли ты в себя изначально. Леон не верил. Такой роскоши он себе никогда не позволял.
— Ты с кем-то встречаешься?
Оказывается, Клэр не спит. Она приподнимается на локте, подгребает вторую подушку к себе, и в этом жесте есть что-то ужасно уязвимое. Леон замирает, не зная, что лучше: соврать или сказать честно. И то, и другое — одинаково жалкие действия.
Леон выбирает правду. Он садится обратно на край постели и долго смотрит на Клэр, будто пытаясь угадать, будет ли она злиться. Старая привычка. Привычка из херового детства. Прежде, чем открыть рот, подумай, чего это будет стоить.
— Нет, не встречаюсь, — наконец-то произносит Леон. — Но хотел бы.
— И это не я, — Клэр сонно тянется.
— Не ты. Это человек, с которым я не виделся много лет, и...
— Так и знала, — Клэр отвечает без всякой злобы. — Примерно таким я тебя и представляла. Слишком романтичным для двадцать первого века.
Леон никогда не видел и даже не думал о том, как именно сходят лавины, с какой чудовищной силой они перемалывают в себе альпинистов, но эта дурцкая история длинной в половину жизни вырывается из него стихийно, и он рассказывает все — все об Аде, и самую малость — о себе.
Как ни странно, никакой неловкости нет. Клэр — все та же жизнерадостная Клэр, которая в этом месяце, не позже Рождества, точно пойдет на повышение и перестанет быть напарницей Леона. Может, оно и к лучшему. Клэр с ее фамилией нечего делать в рядовых копах.
На последнем дежурстве они много шутят, как будто ничего не было, и Клэр радостно вещает о том, что Крис наконец-то перестанет нудить.
— Представляешь, — она болтает с набитым пончиками ртом. — Он весь год говорил, что если меня не повысят, то я навсегда останусь позором нашей семьи. Он, конечно, не по-настоящему. Он меня любит, но... кстати, если хочешь, приходи к нам на Рождество. Ты удивишься, но Крис неплохо готовит.
— Ты хочешь, чтобы он меня вилкой заколол? Я даже не успею объяснить, что пришел как товарищ, а не как твой бойфренд.
— Еще пакет пончиков, и я все объясню ему заранее.
— Пахнет шантажом.
— Готовлюсь к новой должности.
Леон действительно задумывается о том, чтобы заглянуть к Редфилдам на Рождество. У него все равно нет других планов. По крайней мере, если они и есть, то он до сих пор не в курсе.
Все хорошее всегда быстро заканчивается.
За час до окончания дежурства, ровно в шесть утра, диспетчер сообщает адрес, куда нужно ехать.
— Только быстрее, там что-то не так, — добавляет обычно скупой на эмоции оператор. — Запросите подкрепление, если понадобится.
Адрес оказывается знакомым. Дом Джонса и поразительная тишина на его пороге. Леон несколько раз нервно стучит в дверь и уже готовится выбивать ее вопреки всем правилам, но вдруг по ту сторону раздаются шаги — шоркающие, шаткие, жуткие по извечному канону неблагополучных отцов.
Джонс вырастает в проеме, резко хватает в легкие морозный воздух и закашливается. Леон сразу же, не выжидая ни секунды, сует ему под нос удостоверение.
— Офицер Кеннеди. Полиция.
— Вам что, перед Рождеством делать совсем нечего? Вы время вообще видели?
Язык у Джонса заплетается гораздо сильнее, чем в прошлый раз. Он едва-едва связывает слова, вставляя между ними какое-то невнятное бормотание, и смачно харкает себе под ноги. Стеклянные глаза тупо пялятся на Леона, и в них видно только одно, — алкоголь, слишком много алкоголя.
— Где ваша семья, сэр? — осторожно спрашивает Клэр. — Насколько я знаю, сегодня к вам должна была прийти социальная опека.
— Приходила.
— И?
— Вынесли постановление о повторной проверке через неделю.
Диспетчер был встревожен. Он сказал, что здесь что-то не так, но Леон не спросил, кто именно вызвал полицию. Кто-вызвал-полицию-в-гребаных-шесть-утра. Холод пробегает мурашками по хребту. Страшная догадка скромно топчется на задворках сознания, и Леон выпаливает раньше, чем успевает как следует подумать:
— Это вы вызвали полицию?
Джонс тупо кивает. Он, точно зомби, медленно отходит назад, вглубь темной прихожей, и оставляет дверь нараспашку.
Свет. Везде выключен свет.
Джонс едва-едва стоит на ногах. Леон бесцеремонно толкает его, проходя в дом, и тот бессильно плюхается задницей на пол.
И бормочет-бормочет-бормочет.
Имена всплывают в памяти Леона.
— Миранда? — он кричит в темноту, надеясь, что женщина отзовется.
— Адам?
Тишина.
Бормотание.
Леон напрягает слух и вопреки желанию прислушивается к бреду Джонса. Разрозненные звуки сплетаются в слова. Слова, от которых сердце падает куда-то вниз.
— Мне сказали, что у меня заберут сына. Я не мог отдать его.
Боковым зрением Леон видит, как Клэр подскакивает к Джонсу и защелкивает наручники на его запястьях. Она же говорит что-то, тщетно пытается удержать Леона за руку, не давая пройти дальше, но Леон сбрасывает чужую хватку и неумолимо продвигается дальше в темноту. Он уже знает, что не хочет видеть, что было бы лучше ослепнуть прямо сейчас, но какой-то страшный поток подхватывает его и тянет дальше. Болото. Это самое настоящее болото. Из него нет выхода.
Невидимое течение приносит его в гостиную, где тускло горит опрокинутый на пол ночник. Вся комната — шабаш теней. Тени жадно вбирают в себя и сжирают последние крохи света.
Леон еще никогда не был так близок к первобытному ужасу, к тому самому, что заставлял первых людей жаться ночами к огню.
На диване лежит женщина. У нее мокрые спутанные волосы и странная поза.
— Миранда? — он по-прежнему надеется.
Господи, хоть раз ответь на просьбу.
Диван был бежевый. Леон помнит, что он точно был бежевый, и на нем не было узоров. Какое-то пятно — прямо под лицом Миранды.
Она не дышит. Она-блять-не-дышит.
И молоток для мяса на журнальном столике — ответ на один-единственный вопрос, если этот вопрос — "Что случилось?", а не риторическое "Ради чего?".
Леон никогда не вспомнит, как Клэр вывела его из гостиной обратно в прихожую. Точно так же он не вспомнит, как блевал на коврик у входной двери. Блевал до тех пор, пока в измученном спазмами желудке не резанула кинжально-острая боль.
Зато он обязательно вспомнит свой вопрос: "Где мальчик?".
И ответ: "В ванной, но, офицер, там очень грязно".
Грязно. Там очень грязно.
От того, чтобы самому стать убийцей, Леона удерживает только Клэр. Она виснет на нем, всем весом оттягивая от полубезумного Джонса, и в конечном итоге побеждает. Побеждает не сама. Побеждает с помощью очень тихого голоса разума в голове Леона. Этот голос сквозь испепеляющую ярость твердит: "Ты виноват, только ты, Леон, виноват, но ты ничего не исправишь".
Подкрепление прибывает в течение двадцати минут. За эти двадцать минут Клэр удается уговорить Леона не заходить в ванную. Она заходит сама, оставив Леона на улице, и возвращается назад с землистым от дурноты лицом.
Ей долго будет сниться эта чертова ванная, а Крис обязательно скажет, что видел хуже, и предложит выпить.
Тела выносят из дома примерно в семь утра. Криминалисты тащат носилки, закрытые содранными с окон шторами, и загружают их в машину. Джонса выводят следом. Он пытается бежать за носилками, но незнакомый Леону коп машинально пинает пьяницу под колено.
— В первый раз на таком вызове? — будничным тоном спрашивает инспектор, заполняя бумажки на капоте своей машины.
Леон не отвечает.
Если он как-то неудачно пошевелится или откроет рот, его снова вывернет наизнанку.
Его будет выворачивать еще несколько лет подряд. Все, что он видел сегодня, не затрется.