***
* - герой поэмы Ариосто, храбрый рыцарь, потерявший рассудок, за которым нужно отправляться на луну ** - «Орлеанская девственница» Вольтера, широко ходившая по всей Европе в рукописях (списках) до официального издания *** - предрассудок, сохраняющийся со средневековых времён, согласно которому бой барабанов сопровождал приход Антихриста, излюбленным же инструментом Мадонны считалась виолаЕсли у тумана и есть воплощение, то это ты...
12 октября 2020 г. в 18:02
В итальянских соборах Мадонны смотрят по-другому. Чистый, ничем не замутнённый взор и всегда опущенные глаза. Укрывают страждущих плащом или благословляют – всегда с этой своей мечтательной улыбкой, которую так любят описывать поэты. Тонкие, гармоничные – что им, таким совершенным, до нашей грешной земли? Совестно омрачать тихое их умиротворение суетными человеческими воплями. Нет, когда на душе горе, не смотрите на слепящую позолоту, на исступлённую, полумавританскую роскошь, без страха подойдите к статуе испанской Мадонны. На алебастровых щеках застывают слёзы, проливаемые о бедных грешниках, за кем слуга несёт в церковь скамеечку для молитвы, обитую алым бархатом, и кто разбивает в кровь колени, едва прикрытые рубищем. И всякому скорбящему кажется, что она слышит его истерзанную, смятённую собственными прегрешениями душу и видит его боль. Одни только рассудочные наблюдатели, из тех, кто верит, что вся человеческая мудрость заключена в их голове, судят о мастерстве скульптора, так неискусно вызолотившего покрывало. Но вы не обращайте на них внимания, известное дело, еретики.
Садитесь в правом ряду, поближе к амвону – с тех пор, как отцу Эстебану прошлой зимой надуло в горло, он стал читать так тихо, что дальше шестого-седьмого ряда ни за что не услыхать – только, ради всего святого, не сюда, здесь всегда садится господин судья. И обратите, наконец, внимание на «Вознесение» в алтаре – такого больше нет во всей Испании, ведь это кисть сеньора Вальдеса Леаля. Вот даже когда здесь был проездом господин архиепископ, он сказал, что величайшее благо доброго христианина состоит... куда вы всё время оборачиваетесь? Что вы там интересного увидели? В конце концов, это неприлично, сейчас начнётся служба, все прихожане заняли свои места... а, вы ждёте, пока сядет вон тот мрачный сыч в человеческом облике? Сразу видно, вы не из здешних краёв. Не трудитесь, он будет простаивать всю службу. Преупрямейший старик, ему хоть Рождество, хоть Пасха, вечно брови сдвинуты. Хотя, конечно, что ему говорить, он ведь сумасшедший. Да что вы всё любуетесь, как на диковинку какую? Впрочем, можете рассматривать его сколько хотите, только не вздумайте одарять своим сочувствием – его повреждённый ум всё равно не в состоянии оценить ваше великодушие, и вместо того, чтоб помолиться о вашем благополучии, пожелает вам якорь в селезёнку. Не пугайтесь, это не угроза, просто ему случалось ходить когда-то под парусом – давно ещё, когда он был ещё в своём уме. Отец Эстебан утверждает, что даже удостаивался какой-то награды... да лет, получается, тридцать уже назад. Это с турками, что ли, когда воевали... ну, вы точно не помните, вас тогда на свете не было. Или это не с турками, а с голландцами... слушайте, спросите лучше отца Эстебана, как закончится месса. Но вообще занятный старик, интересно иногда посмотреть на такие обломки прошедшего времени.
Кстати, эта церковь тоже построена на развалинах старинной базилики – если вы были в Италии, вы, должно быть, видели такие, особенно в Риме. А вот таких одухотворённых образов итальянские мастера никогда не создают, а всё почему? Потому что помышляют исключительно об удовольствиях плоти, а ни один испанец... ох, заговорился совсем, доскажу после. Тише... Начинается!
Зачем я хожу сюда каждое воскресенье с этой толпой? Чтобы совсем не двинуться умом? Скорее лишишься с ними и последнего. Они же ничего не видят. Какая война? Что за бесприютные души? Они не знают. Одному Богу и тебе известно, сколько раз я был на кладбище, сколько прислушивался к каждой плите, даже там, где лежат мой отец и братья. Они спокойны. Они счастливы, насколько может быть счастлива горсть праха, груда костей. Они ждут Воскресения, как должно ждать. И эти, которые ещё ходят по земле, не знают, что всё могло быть иначе. Гори весь свет, лишь бы я не видал огня, думает каждый – и это правда. Если бы они знали, если б видели, как туман застилает разум и истлевшие в могиле рвут на части живую плоть, их не спасла бы уже никакая сила. Ведь ты помнишь. Ведь это же было! Однажды увидевший никогда не забудет этой дьявольской пасти. Верь же мне... Верь!
Сидящие поблизости от витой колонны оборачиваются на глухой, требовательный голос старика. Сдавленный, смешанный с хрипом стон, поразительно отчётливый среди службы. Благочестивые, которые ходят каждое воскресенье, хорошо знают его излюбленное место – слева, там, откуда хорошо видно статую Мадонны. Многие видели, как он говорит с ней, порой с жаром, но никто ещё не заставал повреждённого в уме кабальеро молящимся. То, что когда-то он был кабальеро, следует из золочёной шпаги, с которой он никогда не расстаётся, поношенного мундира образца ещё конца прошлого века, строевой походки и бриллиантовой звезды с эмалью на груди. Должно быть, полвека назад это всё производило блестящее впечатление, но теперь вид измятого жизнью неистового Роланда* способен вызвать разве что содрогание за собственное будущее – доживёшь ведь до такого... А может, так и должно быть, и последние обломки уродливого прошлого должны дать дорогу новому, просвещённому человеку, свободному, наконец, от многовекового варварства? Мы называем дикарями тех, кто окружает жилище кольями с черепами поверженных врагов, а разве не такое же варварство носить на себе кусок золота, пожалованный за ещё большее истребление себе подобных и гордиться правом носить его?
Может быть, и закономерно, что осознание старых грехов в конце концов повредило его рассудок в назидание всем тем, кто видит его здесь каждое воскресенье и своими глазами может убедиться в необходимости перемен в умах, к чему мы так стремимся? В скором времени необходимость в ведении военных конфликтов отпадёт так же закономерно, как вера в духов, призраков, непогрешимость папы римского и прочий вздор, который несут старики вроде этого полоумного. Если бы monsieur Arouet находился теперь проездом в Севилье, он не отказался бы высказать по этому поводу пару соображений. Ведь у вас сейчас на руках список его «Девственницы»**?
Второй философ чуть замедлил с ответом, поймав на себе свинцовый, непривычно твёрдый для помешанного взгляд. Донеслись ли до ушей старого кабальеро обрывки их учёных речей, рассердил ли его разговор во время службы или просто чем-то не угодили ему просвещённые юнцы в платье на французский манер самой что ни на есть попугайской расцветки, но вызов был принят, и вольтерьянец не спешил отводить глаза. Немного бы тридцать лет назад нашлось смельчаков, способных выдержать немигающий взгляд Диего де Очоа. В этом сложно признаваться, но... тридцать лет назад он бы никогда не прервал поединок оттого, что надоело сражаться и не начал оттого, что ему помешали слушать священника. Бывший губернатор никогда не был твёрд в латыни, понимал ход службы только отрывками и обычно сам отыскивал себе в церкви хоть какое-то развлечение. Никогда ему не случалось задумываться так часто и глубоко, когда разум ещё повиновался ему в полной мере.
Когда отец Эстебан ещё был лиценциатом, от своего предшественника он узнал, что приблизительно с начала столетия в приходе Сан-Лоренсо, на улице Гарбансера проживает один свихнувшийся сеньор, не очень буйный, если не заговаривать с ним о войнах, после одной из которых он и повредился умом, но из уважения к прошлым заслугам и, кажется, подлинному адмиральскому чину с ним нужно обходиться вежливо. За годы отец Эстебан привык к этим еженедельным встречам, и, как полагается пастырю чужих душ, считал своим долгом приглядывать за не имеющим ни друзей, ни родных беднягой.
– Сеньор Очоа, если вы из-за органа, музыки сегодня не будет, день постный.
Слова священника заставили повреждённого, задержавшегося после мессы около излюбленной статуи, даже не молясь, а как-то обхватив её подножие, обернуться. Рассеянный взгляд остановился на прелате, на миг даже сделавшись осознанным, как у разумного.
– А Святая Дева никогда не любила бой барабанов***, – со странной, кривящей рот усмешкой отозвался он, и ещё не утратившая своей крепости рука сжалась было в кулаке и повисла бессильной плетью.
Никогда она не слышала звуков органа. Никогда, даже на первом причастии не поднималась по лестнице под сладостные, протяжные аккорды. Колония бедная. Нет в Санто-Доминго возносящихся ввысь соборов. И не будет уже. Никогда не стать ей ни грозной крепостью, ни отрадой паломников. Без его ли железного кулака? Нет... без этой неоперившейся сорвиголовы. Не знающей жизни девочки, от которой ждали чудес, как от той бедной Мадонны со слезами на алебастровых щеках. Она стояла до самого конца, спасая разрушенное не ей. А те, кто разрушал тот мир – были они грешнее тех, кто спешат сейчас по улицам Севильи и обгоняют его? Может быть, но расплачиваться за свои прегрешения они уходили с мечом в руках.
И так же деловито кипела жизнь вокруг тогда, в тот день, когда всё закончилось. Клятва на алтаре язычников смыла древнее проклятье, но за кровь надо платить кровью.
Аделаида не дожила недели до возвращения «Триумфа» в гавань. Несломленный дух тщетно бился в изъеденном ранами теле, и только перед самым концом признался «Я так устала...». Дотронулась до его щеки, слетел с посиневших губ короткий вздох, словно хотела ещё что-то сказать, распрямились искажённые судорожной болью черты. Будьте вы прокляты, законы справедливости!
В Санто-Доминго он уже не вернулся, не выдержав предстоящего признания. Пусть лучше клянут его, чем сказать, что ваша дочь спасла мне жизнь – а я не сумел уберечь её. Диего привык смотреть, как умирают здоровые и крепкие мужчины, и предпочёл бы сам биться в агонии, чем снова и снова ощущать касание этой огрубевшей в сражениях руки с запекшейся под ногтями кровью, даже в последние минуты пытавшейся успокоить его. Домой, скорее домой, в Испанию, там сложить голову за свою страну, там служить своему королю, там искать приюта погибшей своей душе.
Вступая на берег, он чувствовал себя перерубленным пополам, но ещё готовым сражаться, ничем не выдав себя. Она никогда не показывала свою слабость, никогда не плакала и не жаловалась. И хотела, чтобы он жил. Что бы ни случилось. Ещё ничего не сделано, чтобы заслужить эту жизнь. Испания... как-то приняла ты верного своего слугу? Нет, не битва с морским дьяволом, не гибель возлюбленной – ты расколола уже помутнённый рассудок, показав ему родной дом приукрашенным – но уже другими людьми. Довольными жизнью, не знающими больших потрясений, чем подорожание дров на зиму, вызванное обесцениванием колониального золота, не видевшими распахнутой вековой бездны даже во сне.
Для чего ты сохранила мне эту жизнь? Что мне делать, только ждать смерти? Так я этого не желал! Зачем все эти годы? На меня смотрели и смотрят как на безумца. Они не знают, какой ценой куплено всё это! Ты ошиблась. Я не способен открыть глаза никому. Вырвать меня из адской пасти ради того, чтоб стать посмешищем? Я не верю в это! Меня разрывает собственная сила. Кто запер меня в этом дряхлом теле? Не может быть, чтобы вот так прошла жизнь! Я ищу опору, и не на кого опереться. Отпусти меня! Освободи!..
Если б не привычка говорить вслух с самим собой, пожалуй, бывшего адмирала Вест-индской флотилии можно было больше принять за сломленного горем бедняка, чем за помешанного. Со временем в его сторону перестали оборачиваться, и только заезжих удивлял вид уже немолодого, уже потасканного жизнью сумасброда, вообразившего себя пророком.
Ещё можно было поверить, что ему повиновалось море, что его дражайшая половина, о которой он всегда рассказывал едва ли не со слезами, одним взглядом обращала вспять целую флотилию и что покоритель Нового света, умерший два столетия назад, на самом деле пал от его руки – в конце концов, за последние десятилетия наука дошла до известного совершенства, чтобы найти объяснение всему – но поверить в то, что ему прислуживал настоящий чёрт с рогами и хвостом – это уж сущая нелепица. Верить в чертей во второй четверти восемнадцатого столетия, когда все мало-мальски знающие люди уже давно верят только в атмосферное электричество! Такими россказнями хорошо забавлять только малых детей и галисийских крестьян, глупее которых, как известно, нет никого на свете. С годами Диего перестал ждать доверия к своим словам, стал сдержаннее, мрачнее и, должно быть, совсем превратился бы в ненавистника человечества, если бы не она.
Ему часто казалось, что это она, живая, тёплая слушает его, помертвевшего и холодного, чтоб не дать ему заледенеть совсем, и часами говорил с ней, говорил, говорил... всё, что не успел сказать за пять лет брака, окончившегося кровавой свадьбой, что терзало ум бедного безумца, ещё хватавшийся за Меч смерти и не заметивший, как волосы из чёрных стали седыми.
Он видел её лишь раз. По весне, где-то между Пасхой и Благовещением. Тогда ещё он не научился прощать другим их неверие и, осатанев тогда от собственного бессилия и от никчёмности жизни, подумывал прервать всё это одной пулей. То была даже не тень – всего лишь смутное отражение в зеркале. Только звук голоса, грозный, несломленный, картечью отскочил от стены:
– Моя смерть превратила тебя из куска мяса в человека, и ты смеешь ещё роптать! Ты ещё не до конца получил своё, Диего.
В это едва ли возможно поверить, но тогда он по-настоящему испугался и отбросил пистолет. Выстрел пришёлся в стену, у самого изголовья. За четверть века, минувшую с тех пор, бывший адмирал шесть раз переменял обои, но на бумаге всё равно оставался след. А может быть, лишь ему так казалось? Сколько всего на свете живо лишь потому, что Диего де Очоа, утратил, возможно, рассудок – но, благодаря богу, пока ещё не память. И это всё... ведь это же было!.. И станет пылью, рассеется, когда он закроет глаза... нет... значительно раньше. Уже стало.
Нет больше славного флагмана «Сан Фелипе», давно не выносят волны на берег его позолоченных обломков. Нет больше верной команды, один только ветер пригибает траву над могилами храбрых его сослуживцев. Нет больше пиратской вольницы, которую когда-то силился задушить верный слуга короны – только не его рука скосила рыцарей наживы, а беспощадное время. И испанской короны больше нет: блестят над кастильским троном золотые лилии, льётся в стенах Эскориала французская речь, давно променяна былая честь на приторную любезность. Только и разговоров, что о всесилии разума и о какой-то новой породе людей, которая познает все тайны мироздания и прекратит все войны на земле. О мироздании он судить не мастер, а вот войны и впрямь давно ведут одним языком, а шпаги и в руках удержать не умеют.
Нет больше нужды ни в великих полководцах, ни в храбрых офицерах. Да и не осталось их никого. Давно нет на свете бравого адмирала Диего де Очоа. Ему отсекли голову тридцать лет тому назад, и никто никогда не вспомнит воинской доблести доживающего свой век безумца. Знать бы ещё тогда, так не брал бы грех на душу, не гонялся б за призрачной властью, не искал дороги на край света. Не заливала бы алтарь чистая, как янтарь, её кровь.
Она могла бы сейчас видеть вознесённый шпиль собора в окне и слышать перебор струн на улице. Пусть переменится хоть всё на свете, пусть умные головы презирают всё, что прежде казалось несокрушимым, а в Испании вздохам всегда будет вторить гул гитарной деки. Как бы она смеялась сейчас этим нынешним порядкам... этим чёртовым французским басням про близость природе и добрых дикарей, которых ни один из этих учёных лбов не видел даже издали! Какой орган сравнится с симфонией этого заливистого смеха, искрящегося в уголках её глаз цвета виноградного тумана?.. Смотри, как заговорил... Самому смешно стало. А ты бы ведь хохотала до упаду, каким седым и скучным сделался твой тиран, да, Адель? Бедная, глупая девочка... хотела спасти никому не нужное отребье, которые сдохли так же, как и жили, и дать ещё увидеть сияние дня живым... о ком она думала?
Должно быть, и о родной Испании, куда он обещал привезти её, да так и не сдержал обещания. Ей было жаль, чтоб туман накрыл головы этих бездельников, забывших о вековой чести. Жертвовать собой ради других... как это нелепо и как старомодно... Диего всегда был слишком прямодушен, чтоб прикрываться красивыми словами о служении престолу и отечеству. Всю жизнь он служил только собственной славе – и чем отблагодарили его за пролитую кровь? Неужели хотя бы в собственном городе – не в захваченной колонии, в Севилье, где вырос, где до сих пор нет ни одной ограды, через которую не лазил бы мальчишкой, ни одного закоулка, в котором не обнажал бы кинжал ещё не бреющим бороды юнцом – не заслужил хотя бы поклона вслед? А ты... дай бог, если в твоём Санто-Доминго удостоят свечки хоть в день поминовения усопших. Где уж нам помышлять о большем, любовь моя.
– Диего, – грубые мужские руки, изрубленные ударами сабель, накрывают смутно различимые, почти прозрачные ладони – совсем ещё тонкие, бессильные, как у ребёнка или очень молодой девушки, никогда не бравшей ничего тяжелее платка, и мягко оплетают их, словно окутывая наваждением. – Ты всё-таки так ничего и не понял...
Он оборачивается – и тяжёлый, выстраданный вздох оглашает комнату старого кабальеро. Не в зеркале, а совсем рядом, за спиной... Встретившись с ним взглядом, мягко опустились длинные ресницы, южный ветерок играет выбившейся каштановой прядью, гребнем морской волны обнимает шею стоячий воротничок. Невеста победителя османской армады.
Сколько грезилось об этой встрече, а теперь позабылось всё, что хотел сказать, только в первом порыве припал к впервые приласкавшим рукам.
– Я думала, ты стал мудрее за эти годы, а ты так и гонишься за пустым фимиамом. Куда тебя уже привела мирская слава... Бедный мой адмирал... Конечно, всё не напрасно, ведь ты сам видишь, Диего. Ну что ты так убиваешься... Не думай о прошлом. За то, что было, ты давно поплатился головой. Что тебе до чужой признательности? Ведь мы с тобой знаем лучше. Потерпи ещё немного. Скоро ты вернёшься ко мне.
Среди гор уж клубится и вьется
Серебристый вечерний туман.
Звон вечерний над лесом льется.
На молитву зовет христиан.
Сквозь полузабытье ночи беспокойный дух ещё мог ощутить, как ласкает седые пряди невидимая рука, и как сквозь шум вечно беспокойной городской улицы пробивается тонкий девичий голос.
Не могу я с молитвой склониться
Пред распятьем и ликом святых,
Но в душе моей много роится
Мыслей чистых и грез золотых.
А у ног моих ропотом нежным
Плещут в озере волны… Пою
Горным травам, цветам белоснежным
Я последнюю песню мою.
И только знойный ветер старой Севильи мог бы рассказать, как где-то в душной спальне на чердаке разбитого параличом старика убаюкивала стройная девушка в старомодном платье без фижм с высоким воротником.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.