Часть 1
4 июля 2020 г. в 01:37
Ханно пятнадцать и он точно знает, что его ждет что-то большее, чем праздная и бестолковая жизнь большинства людей, которых заносит в их таверну. Он изредка слушает их разговоры, запоминает чужие имена и истории — но никогда не вступает в диалог, только улыбается, так, как врач улыбается душевно больному, соглашаясь с ним во всем: потому что у Ханно есть настоящая, значимая цель, которую он не может вот так просто разменять.
Адам говорит, что один раз проникнешься страданиями чужих людей — и это разъест тебя, уведет с пути и не даст выполнить свое предназначение.
Адам говорит, что они смогут построить настоящий рай, только если будут неотступно выполнять свое предназначение — такой рай, где нет места ни боли, ни печали, все сделанное при жизни — прощено, а все умершие — живы.
Умершие — живы.
Ханно думает о матери, о ее тонких и мягких руках, молочно-белой коже, густой копне каштановых волос, спадающих на плечи.
Она была красивой такой фарфорово хрупкой и какой-то полупрозрачной, словно ускользающей красотой — даже когда лежала в белом платье, с аккуратно вплетенным в волосы венком из таких же крахмально-белоснежных цветков, в обитом багровым шелком гробу.
Ханно совсем плохо ее помнил, это были больше какие-то едва видимые, зыбкие воспоминания, прикосновения, получувства и полутона, к которым всегда неизбежно примешивался запах ладана и других церковных благовоний.
Вот, например, смутно проскальзывают картинки того дня, когда он испугался темных немигающих глаз паука, заплетающего сложные, совсем как на домашних салфетницах, узоры на потолке — и, слишком резко попятившись назад, упал прямо в объятия матери:
— Я тебя защищу, — смеялась она. — Не бойся, Ханно.
А затем все опять сменяется на ту же багрово-белую церковную картину смерти.
Кажется, в тот день он очень много плакал.
В тот день много плакал и его отец — совсем отстранившийся и как бы не замечавший больше своих детей: ни Ханно, ни, тем более, Агнес.
И тогда Адам дал Ханно уже было утраченное чувство отцовской защиты и то ли понимания, то ли принятия. А еще он дал ему Библию и новое, куда более значимое имя — Ноа.
— Ноа, — говорит Адам, — был праведником, за что и удостоился возможности создать ковчег и спасти свою семью.
Ханно, конечно, задается вопросом: разве есть у него семья?
Вся эта холодность, монотонность и отстранённость жизни Ханно, за которой он давно уже словно бы следит со стороны, в мгновение оправдывается идеей, которую ему дал Адам — идея рая, где нет ни боли, ни печали, все сделанное при жизни — прощено, а все умершие — живы.
И только отец, в редкие моменты забвения о своей скорби, так раздражающе вновь появляется в жизни Ханно, словно пытаясь нарушить и без того хрупкое равновесие своим постоянно проскальзывающим сомнением в верности слов Адама.
Отец говорит, что рая, наверное, не существует, а если и есть, то Бог давно забыл о них.
Но Ханно читает, много читает, потому что того хотел Адам: «если я и пойду долиною смертной тени, то не убоюсь зла, ибо ты со мной…» — и безоговорочно верит, потому что впервые больше не боится.
Ханно вот-вот исполнится семнадцать и он уже знает, нет — он уже немного видел, что ждет его и других в будущем. Это знание, несмотря на всю его мрачность, не вызывает в нем ни капли страха — только укрепляет веру в правильность слов Адама.
Ханно видит самого себя — но старше — и пытается изучить каждую деталь на своем (или еще нет?) лице: тонкую сеть морщин под глазами, опустившиеся уголки губ и нависшие, тяжелые надбровные дуги.
Ну, думает он, это все еще лучше, чем то, что стало с Адамом.
Ему искренне нравится проводить время в компании с — смешно подумать — самим собой. Интересно наблюдать за каждым движением, подмечать отличия, малейшие изменения. Но больше всего — Ханно нравится слушать.
— Ты не можешь и не должен знать то, что уже известно мне, — привычно ничего не выражающим тоном объясняет он. — Иначе не сможешь пойти по тому же пути, а значит, выполнить свое предназначение.
Ханно лишь немного хмурится и кивает — да, да, он это уже слышал — понимает, что таким образом начинаются все его пространные наставления.
— Я хочу тебе сказать, что есть человек, о котором теперь ты должен заботиться, — с нажимом продолжает тот. — Элизабет Допплер.
И Ханно зачарованно слушает, и смотрит: вот фотографии, на одной из которых еще не он, но все же он — аккуратно, словно боясь поранить, обнимает девушку со светлыми, почти прозрачно-белыми волосами, плотно закутанную в багровое льняное пальто.
Ханно не может понять почему, но эта фотография цепляет его сильнее остальных — словно что-то старое, старательно забытое, пробуждается в нем.
— Дежа вю, — беззвучно шепчет он.
— Тебе надо выучить язык жестов, — как-то совершенно не к месту говорит ему Ноа.
На какую-то долю секунды Ханно кажется, что это шутка, которых, собственно, он никогда от старших и не слышал — смотрит с непониманием, оценивая.
А затем просто принимает это — так, как верил всему сказанному Адамом.
Разве он не должен верить самому себе?
Петер Допплер сразу говорит Ханно, чтобы тот держался подальше от них с Элизабет.
И выжидающе смотрит на него исподлобья пристальным недоверчивым взглядом черных, прищуренных глаз — таких удивительно не похожих на по-щенячьи наивные и широко распахнутые голубые глаза Элизабет, что на какую-то долю секунды Ханно даже ловит себя на странной мысли: значит ли, что эту черту девчонка позаимствовала у своей матери?
Разговор, само собой, совершенно не клеится, и дальше только тишина, вообще ничего не слышно — только лампа в бункере мерно трещит и действует на нервы.
Ханно знал, знал от себя же — но уже более взрослого, осунувшегося, с каким-то словно бы помятым лицом — сегодня будет последний, судный день, и пережить его смогут не все.
Именно поэтому он с каким-то странным, отвратительным для самого себя любопытством — с которым обычно посетители их таверны смотрели на пьяные драки, даже не пытаясь вмешаться и помочь слабому; с которым в камерном театре (маленький Ханно слишком хорошо это помнил) люди наблюдали за чужой трагедией: да, Офелия умерла, но оплакивать ее означало бы не разглядеть дальнейшие сцены, за которые уже заплачено — пытался прислушаться к тому, что происходило там, извне — в какой момент все пойдет не так? Сейчас? Чуть позже?
Наконец раздается глухой хлопок, затем еще один — и стены бункера начинают трястись, словно бумажные.
Это отрезвляет, это ощущается как знак свыше: назад пути уже нет, и остается только выполнять свое предназначение.
— Всё в порядке, — показывает жестами Ханно и старается как можно более ободряюще улыбнуться, чтобы успокоить Элизабет, и, протягивая ей свою руку, уже вслух добавляет: — Ты же Элизабет, да?
Он не совсем уверен, называл ли при нём старший Допплер её по имени, но, видимо, в такой ситуации никто уже не обращал внимания на подобные мелочи.
Элизабет, едва бросив на него быстрый, испуганный взгляд, коротко кивнула и посильнее прижалась к отцу: она еще не могла понять, как ей реагировать на все происходящее.
— Ноа, — бросает Ханно, не переставая смотреть на нее, и почти ощущая нарастающее раздражение Петера Допплера.
Петер Допплер повторяет свою просьбу держаться от них с Элизабет подальше и позже, когда они совершенно не случайно встречаются в доме в поисках еды.
Ханно на это даже не обижается: разве можно обижаться на того, кто не видел и большей части всего происходящего?
Нет, конечно же нет: то, что мы знаем — одна капля, а то, чего мы не знаем — целый океан.
Он, наоборот, даже понимает Допплера — все разбиты, переломаны и покорёжены, пытаясь выжить в этом неправильном и вывернутом наизнанку мире: просто Ханно знает, что должен быть рядом с Элизабет, потому что это его предназначение.
Сейчас его предназначение заключается в том, чтобы дать Элизабет понять, куда идти, когда ее отец умрет.
Ничего, думает Ханно, так просто должно произойти, как это когда-то было и у него — а потом обязательно будет рай, где все умершие живы.
Это происходит как-то неправильно, очень несвоевременно — слишком рано — хотя в этом мире нельзя и рассчитывать на какие-то поблажки и послабления: белые волосы напитались багровой краской, а голубые глаза словно бы дрожат от застилающих их слез. И девчонка сама дрожит — поджимает колени к груди тонкими бледными руками, щурится от ослепляющего света фонаря.
Значит, Петер Допплер сегодня умер.
Ханно никогда не умел поддерживать, находить нужных слов — но он не был бесчувственным.
Он знал, слишком хорошо знал ощущение утраты.
Ханно ощутил, как и по его щекам покатились слезы — так, как начинается дождь — сначала медленно, одной каплей, которую можно и не заметить, а затем по нарастающей.
Он осторожно, словно боясь спугнуть Элизабет, сел возле нее и невесомо приобнял за плечи. И без того грязный, как и вся куртка, рукав — в смеси песка и извести — пропитался чужой кровью.
— Я тебя защищу, — больше обещает самому себе, чем говорит ей. — Теперь я буду рядом.
Элизабет, которой, в общем-то, совершенно все равно, кто перед ней сейчас — лишь бы укрыл от пугающего, нового мира, где она осталась совсем одна — слабыми, едва слушающимися пальцами пытается ухватиться за подол его куртки, спрятаться.
Ему становится немного страшно — впервые Ханно чувствует, что чье-то существование может настолько зависеть от него.
А еще страшнее становится от того, что в то же время какое-то другое, неизведанное чувство чем-то теплым пронизывает его — утерянная опора, основанная не только на вере, что его обязательно ждет что-то хорошее, но где-то там, за чертой. Что-то хорошее может быть здесь и сейчас.
Ему почему-то вдруг кажется безумно важным именно в этот момент поделиться тем знанием, что ему передал Адам, и которое Ханно так рьяно оберегал все эти годы, с Элизабет:
— Послушай. Это еще не конец, это только начало: есть рай, и рай свободен от боли и печали, — он говорит медленно, очень медленно и отчётливо, обозначая каждое слово соответствующим жестом, — все, что мы когда-либо сделали — там уже давно прощено, а все умершие — живы.
— Понимаешь, — после недолгой паузы продолжает он, — это то, ради чего мы здесь. Это то, почему наши пути сошлись именно здесь. У каждого есть свое предназначение — и выполнив его, мы узнаем, что такое рай.
Всхлипы Элизабет становятся тише, она уже не прячет свое лицо в складках его куртки — только как-то очень тихо и кротко смотрит, обдумывает услышанное.
— Так Он говорил, — завершает Ханно.
И Элизабет верит — только не кому-то призрачному, вскользь упомянутому в разговоре, а Ноа.
Элизабет меняется очень быстро, как и все в их сумасшедшем и не сбавляющем оборотов мире — ее лицо заостряется еще сильнее, пропадает мягкая наивность во взгляде, все чаще усталость сквозит в движениях и словах.
Все меньше ее беспокоят вопросы, которые беспрестанно обсуждают Ноа и Йонас — с рождением Шарлотты весь внешний мир словно бы отходит для нее на второй план.
Ноа понимает ее, и поэтому по-прежнему старается бережно оградить от всего, что происходит вокруг.
Ноа верит — еще больше, чем раньше, верит — все, что он имеет, было дано ему как награда за то, что он точно следовал своему предназначению.
Слушает каждое слово Йонаса, внимает его указаниям — потому что надо сделать все правильно.
Йонас говорит: я все исправлю, я знаю, как все исправить.
И — боже правый — Ноа ведь действительно никогда не замечает ни капли лукавства или фальши в его обещаниях.
Он, конечно же, всегда помнил слова — свои же слова — Йонас будет ему хорошим другом, до тех пор, пока не предаст.
Ноа верит, что это всего лишь часть предназначения — а значит, так и должно быть, это все еще не лишит его самого главного.
Ноа только пытается уберечь, уберечь их всех: Элизабет и Шарлотту — от внешнего мира; Йонаса — от очевидно пытающейся что-то получить, как-то обмануть Клаудии.
А с Ноа все будет в порядке — потому что ему есть, на кого опереться.
Ноа так отчаянно, так безнадежно верит во весь этот тщательно, годами выстраиваемый им эфемерный мир, где все работает по строгим и определенным правилам — что даже в ту самую ночь, когда пропадает Шарлотта, успокаивает Элизабет:
— Я смогу вернуть её. Я обещал вас защищать.
Есть некоторая ирония в том, что это именно Агнес — его родная сестра — спускает курок пистолета, упирающегося прямо ему в грудь.
Её полные слез глаза напоминают ему о тех, что он уже когда-то видел: едва различимые в тусклом свете фонаря, озаряющем пещеру.
Хрипло вдыхая воздух, Ноа — уже не различая, в бреду это или наяву — слышит старые, забытые голоса давно знакомых людей.
Он чувствует, что сил в нем осталось немного — и ему совсем не страшно.
Ноа понимает, что весь рай — в неведении, в том, чтобы вновь начать этот цикл, где все их умершие — живы, а близкие — рядом.
Пока что — рядом.
Кажется, поэтому отец говорил, что, возможно, рай — то же самое, что и ад.