ID работы: 9189329

Верую

Джен
R
Завершён
58
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 20 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Федор Достоевский смотрит с ухмылкой на людишек, что бегают где-то внизу, создавая впечатление наблюдающих за ним. Они не знают, что это лишнее — эспер не предпримет попытки сбежать, ему не составило бы труда улизнуть вновь, так зачем же понапрасну волновать народ?       Одаренный в клетке, но разве же это помешает вершить волю всевышнего? Нет, ему не помешает ничто, слишком он согрешил перед творцом в детстве, а значит, любой ценой обязан искупить грех. Пускай он один в этом заточении — старцы точно так же уединялись и молились, достигая м и л о с т и божьей в отшельничестве своем. Они оставались одни по воле своей? Но Федор слишком хитёр, чтобы попасться случайно — он сам возжелал заточения.       Он знает, что сильнее их всех вместе взятых. И вовсе не потому, что страшную силу хранит в касаниях своих, а потому, что пережил очень много и остался притом человеком. Хотя, это спорный факт. Скорее, он не был человеком никогда, а иначе бы не пережил, сорвался, рассыпался, наткнувшись на жестокость чужую и кусочками этими ранил бы всех, кто повинен в том, что случилось с ним много лет назад.       Достоевский закусывает губу.       Единственное, что выводит эспера из себя это память. Память о страшном детстве, которое заставило его быть обязанным богу. Федор на миг морщится, потом сильно стискивает зубы, почти разрывая ими губу. Кровь течет едва-едва — малокровием юноша страдал с рождения. Больно. Но таково н а к а з а н и е.       Кто он такой, чтобы роптать на творца?       Никто.       Нечеловек с расколотой душой. Две сущности, что борются за одно тело, заставляя его страдать и корчиться от боли.       — Довольно. — говорит он себе и, уже опасаясь, смотрит — не заметили ли?       Но никто не заметил. Все ждут от него чего-то глобального, отслеживая малейшие движения, но простому дрожанию губ его значения не придают. Они наверняка считают, что Федор сходит с ума — слишком часто тот вскидывал руки кверху и горячо шептал слова молитвы: «Боже, помоги…»       Только творец не помогал, всю жизнь оставляя Достоевского один на один с собой. Не помогал так долго, что поначалу Федор в вере усомнился. Потом какое-то опустошение поселилось в его груди, вынуждая заполнить его чем-то. Но что может предпринять бедный подросток, оставшийся совершенно один в большом городе?       Убивать?       У б и в а т ь. Во имя божие вершить правосудие — ответственность будто меньше. Но не по велению веры. Эспер чувствовал себя обязанным. Связанным по рукам и ногам этим обязательством и сброшенным в пропасть. В котел, под названием «жизнь».       До сих пор перед его глазами жёлтые брошюрки старых газет: «Загадочные смерти петербуржцев», «Новая жертва таинственного убийцы», «Полиция Петербурга так и не вышла на след преступника» и ещё сотни других. Их было слишком много, но Федор помнил каждый заголовок. И всегда, гуляя по Невскому проспекту, одаренный прислушивался — любой шорох на углу заставлял его вздрагивать и оборачиваться — вдруг в с е знают, просто молчат, потому что боятся? Вдруг они попросту выжидают момент, чтобы схватить его? Сына божьего ведь тоже предали?.. Так же низко, подло, жестоко, подкрались со спины и прислонились к мертвецки холодной щеке жгучими устами.       И Федор прекратил свой суд. Оставил родной город ради большей цели — услышал однажды, что за пределами города на Неве тоже есть такие проклятые.       Добрался до Йокогамы — эпицентра странных явлений и начал там вершить суд, только уже обособившись. Творец был лишь прикрытием. Но его беззаконие пресекли скорее, чем он завершил судебный процесс. Что же, это своеобразное испытание, закалка. Он выдержит. Он и не такое терпел.       Картины, страшные обрывки прошлого мучают его каждую ночь, но теперь, когда период неверия ненадолго отступил, эспер принимает это как наказание божие, через которое сам спасётся. Не знал, не знал он, пока не ощутил, что видеть сие намного страшнее, чем быть участником. Видеть и знать, что ничего не изменишь. Только на будущее таить надежду, что освободишься. Но время тянется долго-долго, а на будущее уже нет надежд.       До сих пор перед его глазами стоит маленький мальчик, худыми ручонками запахивающий огромный, протершийся в нескольких местах тулуп. И Федор знает, что мальчик этот — он.       Ему шесть лет и живёт он в маленькой грязной квартирке, в которой лишь изредка пахнет свежим хлебом. Правда, чем-то мясным или сладким там пахло ещё реже, но это не важно, главное, что этот мальчишка до ушей улыбается и тянет ручки к матери, стирающей чужое белье за копейки и отмахивающейся, мол, мешает ей ребенок. В соседней комнате спит отец, вернувшийся со смены. Он служит в жандармерии, только вопреки россказням старух, получает так мало, что на то, чтобы семью прокормить едва хватает. Потому мать и стирает чужие тряпки. Храп мужчины слышно слишком хорошо через тонкие стены. И мальчик смеётся, смеётся…       Но однажды все круто изменилось.       Отец пришел шатаясь, и еле-еле поднялся по скрипящей лестнице. Его глаза не выражали ничего кроме тоски. Мать отпрянула от него, отталкивая сына.       — Уйди, Федюша. — Робко сказала она. — Иди, иди, нечего тут.       Достоевский-младший послушно уходит, стараясь не оборачиваться — слишком напуган увиденным, слишком поражен.       Стоя за тоненькой стенкой, он слышал плач матери и ее горькие причитания. Ворчание отца, но уже иное, какое-то грубое и чужое, будто не он это поднимался так тяжело по лестнице.       На утро все по-прежнему: отца нет дома, а мать стирает белье. Федор поерзал на кровати и свесил ножки, поеживаясь от прохлады.       Только хлебом не пахнет.       Мальчик пытается посчитать, какой день недели — вроде среда, но каждую среду мама пекла огромную булку ржаного хлеба, состоящего наполовину из грубых отрубей, застревающих в зубах.       — Мам? — позвал Достоевский и зашлепал босыми пятками по некрашеному полу. «Может быть я рано проснулся?» — подумал он, потому и спросил. — Сколько время?       — Восьмой час. — как-то печально ответила женщина, убирая мыльной рукой сальную прядь волос, закрывавшую лицо. — Хлеба сегодня… не будет. — предупреждая следующий вопрос, бросила она.       — Мама, что это? — Робко задал вопрос ребенок, разглядывая ссадины на лбу матери. Он как-то мимо ушей пропустил слова о хлебе — не единым хлебом человек живёт.       — Упала. Так, пустяки, вымоталась просто и голова кругом пошла. — женщина слабо отмахнулась. — Быть может это из-за того, что пищи вчера у нас не было почти. — соврала она и опустила глаза. Эта ложь ей далась проще, чем рассказ о муже.       — Устала… — протянул Достоевский. — Мама, может быть ты отдохнёшь?       — Средства нужны…       — А папа?..       — Михаила со службы выгнали. — Мать замолчала, потупив взгляд, потом бросила стирку и резко подошла к сыну, прижав его к сухому своему телу. — Совсем худо заживём теперь, ой, Федя, сынок мой!       Она затихла, кусая растрескавшиеся губы и словно понимая, что воем своим ничего не добьется. Не она ли русская женщина, что вынесет любые трудности и все преграды пройдет?       Она.       Но она у с т а л а.       Достоевский-младший не сказал ни слова. Понял. И изменился в лице вмиг. Он только обвил хрупкий стан женщины и пальчиками скомкал грубую льняную рубаху.       — Мам, ты говорила, боженька поможет… Он всем страждущим помогает, так ведь? — мальчик старался не плакать.       — Поможет. Боженька обязательно п о м о ж е т.       Удивительно, что тогда Достоевский рисовал в мыслях бога светлого, великого, доброго. Основываясь лишь на рассказах из детской библии и картинках оттуда. Книжонку, старую и потрепанную, Федор любил: ни единой книги не было больше в их доме — не могли себе позволить, а оттого, наверное, и верил всему, что изложено в ней было.       Теперь же, сидя в заточении и расплачиваясь за какие-то грехи, Федор думал о боге просто как о материи, существующей лишь для тех, кто верит. Отрицать того, чье существование н е д о к а з у е м о — безмерно глупо. А Федор глупцом не был. Скорее наоборот, он был человеком весьма неглупым, раз мог в своем сознании заключить целую вселенную.       Но тогда, когда ребенок рос, господь так и не помог. И Федор впервые в жизни ощутил всю тяжесть существования.       Вот мальчику уже семь. Его мать больше не стирает чужое белье — ей едва хватает сил, чтобы подняться со скрипящей жёсткой койки. Но она поднимается. И каждое утро, неважно, холод ли, зной, дождь ли сечет упругой плетью тонкую кожу, или же метель сбивает с пути — она идёт. Она уходит надолго, чтобы к вечеру принести кусок черствого хлеба. И Достоевскому каждый раз кажется, что уходит она навсегда.       Он бы и сам рад выбраться на воздух, чтобы заработать копеечку хоть на корочку, хоть на крошку хлеба, дабы немного облегчить страдания матери. Но болезнь его прогрессирует. Его состояние ухудшается с каждым днём, и мальчику тоже тяжело подниматься с кровати и что-то делать. Растущему организму нужна пища. Только Фёдор ее не получает, но растёт. Мальчик вытянулся за несколько месяцев, длинный стал.       Бывало, встанет с кровати, чтобы по комнате пройтись, предупреждая образование пролежней, идет по комнате — шатается подобно жерди на ветру во все стороны, а мать смотрит. Больно на это смотреть, и боль эта подстегивает её и заставляет идти, идти, идти…       А средств все меньше.       Достоевский понимал, что отчасти в сложившейся ситуации виноват отец. Фёдор уже знал, что такое пьянство — слышал от отца. Тот однажды вернулся с улицы в более трезвом состоянии. Как влетел в квартиру, так и грохнулся на колени перед домашним образком, и, вскинув к нему руки, завопил: «Богородице, прости!» И долго-долго потом плакал, целуя уже ноги Фёдоровой матери, обливаясь слезами и что-то горячо шепча. А потом, когда добра в квартире не осталось, и образок этот вынес. Продал на базаре, а деньги пропил.       Собственно, отец и говорил, что бог есть, только он верить не достоин.       Сомнения в его душе проклюнулись, получив необходимое для дальнейшего развития. Но слабы они были слишком.       После продажи иконки в их в доме откуда-то появились деньги. Отец Федора ушел в завязку, и у матери пропала необходимость каждый день ходить за хлебом. Достоевский постепенно вставал на ноги, и первое, что он сделал, будучи уверенным в том, что не грохнется в обморок — встал на колени посреди комнаты и помолился. Так горячо и наивно, как только дети умеют. Не зная, где находится восток, он просто молился. Просто вверх, думая, что так быстрее дойдёт молитва до бога. Оказалось, что нет.       Михаил запил снова.       И мать по-прежнему ежедневно уходила поутру куда-то, чтобы в ночи вернуться и трясущимися пальцами разломать на две части чёрствый кусок хлеба — одну маленькую совсем, а вторую побольше. Маленький Федя вгрызался в свою осторожно, чтобы ни крошки не упало на пол, но мать, уже хрипя и кашляя, постоянно гавкала на него как псина старая: «Осторожно, не кроши. Чай, не богачи, чтобы свежий хлеб кушать.»       Удивительно, но она никогда не поносила отца при ребенке, хотя и ненависть питала к его персоне нечеловеческую. Она лишь уходила из дома, чтобы прокормить дитя свое и изредка причитала, что бог ее карает. Федя долго молчал, но спросил однажды: «Мама, а бог есть?»       — Есть. — Глухо отвечала женщина, сдерживая клокотание в груди. Сказать что-то ещё, что следовало знать ребенку, она не могла.       — А бог нас не любит? — Тогда спросил мальчик и посмотрел в серые материнские глаза так пристально, что у той холодок пробежал по спине, и клокотание в груди на миг прекратилось.       — Любит, Федя. Любит. — Как-то сурово бросила она, но вовсе не из-за того, что претило ей общение с сыном и тягостно было, а потому, что по-другому она разучилась общаться. — По способностям нашим и испытания нам.       Достоевский тогда потупился. Он в силу детского ума своего не понимал, как можно любить и так издеваться.  А задать и этот вопрос страшился. До семи лет страшился.       Когда же решился, было п о з д н о.       Федор сейчас не думает, не боится.       Возникающий пред ним вопрос решает тотчас, но поведение его вовсе не безрассудно. Возможно, тогда он созревал, как и сомнения в душе, но разве же легче от осознания?       Нет. Он мог бы совсем иначе провернуть ситуацию, будь тогда немного с м е л е е.       Жаль, что прошлого не воротишь. А впрочем, нет. Не жаль. Достоевский — икона русской души. Многострадальный, сомневающийся, мечущийся туда-сюда, плачущий и вершащий свое дело. Ежели его смогут сломить, то что говорить об остальных? Те ведь слепо верят и как за поводырем идут за божьим словом. А он пытается идти вровень с творцом. Не получается — о б г о н я е т.       В ту самую ночь тихо скрипели половицы. Пахло водкой. Федор хотел встать, но ноги не послушались. Потом все стихло, в мальчик лежал, смотря в потолок, до самого утра. Живот сводило, но вовсе не от голода не мог он уснуть, а от страха.       Предчувствие чего-то мучило давно.       С лучами первыми солнца, кряхтя поднялась мать.       — Господи! — простонала она, когда встала у выхода. — Последнюю. Вынес!       На гвозде, вбитом в стену, висела старая подранная шуба. Несмотря на страшный вид, она была достаточно теплой. Именно в ней женщина ходила доставать пропитание.       Достоевский-младший понял, зачем заходил отец.       — Ма, не ходи никуда. — тоненько позвал он. — Я чувствую что-то страшное. Будто смерть в доме этом.       — Уж над кем сидит она, так это над тобой… Мальчик, маленький мой, несправедливо господь обходится с нами. — покачала она головой. — Знаешь, смерть не является концом, мы живы в вечности и… Я вернусь, только дай мне свой тулупчик.       — Холодно там…       — Не бойся. Н и к о г д а.       Мать взяла тулуп и ушла. Федор остался один — ему не привыкать, но в этот раз отчего-то одиночество было мучительней.       На улице дул ветер и хлипкая форточка распахнулась, запуская свежий морозный воздух в спертое пространство. И почудилось мальчику, что вместе с вьюгой попала в комнату птичка. Маленькая, трепетала она в углу.       — Эй, лети сюда! — Достоевский встрепенулся.       Птичка услышала.       Ребенок протянул к ней ручки и случайно дотронулся до оперения.       Птица упала и больше не билась.       Умерла.       И Достоевский заплакал, горючие слезы лились из глаз, пропадая вместе с силами.       А вечером вернулась мать. Помогая сыну подняться с пола, она старалась не смотреть в его глаза, замечая в них какой-то новый нездоровый блеск. «Врача бы вызвать.» — подумалось ей, но не на что было. Ее и саму трясло в лихорадке, но ей было неважно, что происходит с ней.       — Я вот что сегодня достала. — мать развернула фартук и положила перед Федей кусок ещё теплого мяса. Ткань пропиталась соком и вкусно пахла, но от аромата сводило все тело. — Кушай. — приказала она и отошла. — Вдруг отец придет, не медли.       И ребенок ел. Жадно отрывая куски и тщательно жуя, он не обращал внимания на текущий по рукам жир. Но мать строго смотрела и заставляла слизывать и это.       — Спасибо…       — Доедай. — рявкнула женщина.       — Но я…       — Доедай. Быть может, это последний раз.       Она только после мальчика обглодала кость.       Ночью Федор чувствовал рези в желудке — с непривычки было трудно переваривать, но приятное ощущение сытости затмевало боль. Даже, скорее, на психологическом уровне.       Около часа ночи застонала его мать. Потом она долго-долго кашляла. Под утро ее начало рвать желчью и кровью. И она сама ощутила дыхание смерти.       А после пришел Михаил. Хрюкая, как свинья, и гогоча, он ввалился в квартиру и плюхнулся за стол, подзывая сына. Тот почему-то доверчиво подошёл, моргая редкими ресничками и растянув в улыбочке тонкие бесцветные губы, будто понадеялся на что-то доброе. Отец присмотрелся к лицу мальчика, взял его за подбородок и сощурился, мгновенно меняясь в лице.       У Михаила глаза были опухшие, слезливые, покрасневшие, радужка цвета испорченного старого вина. У матери — обычные серые, цвета грязи петербургских улиц. У Фёдора глаза стали сиреневыми, непохожими на родительские. Такие редко встречаются.       — Миша, не надо! — взмолилась мать, когда мужчина ударил ребенка наотмашь.       — Ты, старая сука. Где ты этого выродка нагуляла? — разразился криком он, сотрясая все. Похмелье будто рукой сняло, и отец строил в голове какие-то догадки насчёт жены. Он подскочил к женщине и ударил ее. — От кого ты его родила, сука? С кем связалась, шлюха старая?!       Женщина плакала, но ничего поделать не могла. Ей не было смысла врать, да и врать то было не о чем.       Земля слухами полнится, и много кто поговаривал, что Фёдор — ребёнок дьявола, что мать его связалась с самим сатаной. Ну разве жили бы они тогда так плохо, разве мучились бы, разве питались бы корками хлеба чёрствого? Ежели правдой то было, разве же правитель Ада позволил бы своему потомку жить т а к?       Нет.       Фёдора как-то вытеснили из кухоньки. Михаил замолчал, только навалившись всем телом на хрупкую жену свою, избивал ее. Достоевский-младший очнулся. Он почувствовал в себе силы остановить это безумие, хотя ещё не представлял к а к.       И, ринувшись со спины на отца, схватил того костлявыми кистями за мясистую шею.       Тело обмякло.       Обвалилось на женщину, перекрывая той воздух.       Федор старался сдвинуть груз, но силенок не хватало. А мать хрипела под мертвым телом, все чаще и чаще отхаркивая кровь.       Тогда Достоевский смалодушничал.       Он рванул прочь от места своего преступления. Сшибая на пути все, выбежал на улицу, прямо в метель в одной рубашечке.       Было много людей, и казалось мальчику, что каждый видит его мерзкую душеньку насквозь.       Нужно было бежать, бежать, только н е к у д а было.       И спустя только пару лет, побираясь в трактирах, ночуя в подворотнях, отсиживаясь в приютах, Достоевский избрал для себя путь.       Он невиновен.       Он невиновен в смерти отца — тот сам спровоцировал, он невиновен в оставлении матери — та бы не протянула более часа.       Он виновен только в своей смерти?       Пожалуй.       Он хотел убить себя, но господь дал ему шанс.       А сколько было этих шансов?

Немерено…       И теперь ему дан шанс исправиться. Переждать грехопадение и остаться чистым.       Бог доверяет ему.       И камера эта не что иное как рай на земле.       Федор думает долго. Каждый день.       И сегодня,

т о л ь к о…

      Раздался шум. Достоевский будто от полусна очнулся и, продирая глаза, пристально смерил взглядом такого же.       У попавшего в тюрьму на голове был мешок. Странно было, что парень не сопротивлялся ни капли и все указания тюремщиков выполнял безоговорочно. Тот только мотал головой, но потом мешок сняли.       Когда люди из его камеры ушли, новый заключённый повернулся к Федору и стряхнул с волос пыль.       — Ну, здравствуй, Достоевский. — каким-то неведомым способом сказал попавшийся, чтобы только Федор понял.       — Все ещё веруешь?       Русский эспер впервые за последние несколько лет встрепенулся. На него  в упор смотрели темные глаза цвета старого вина.       Нужно было сделать выбор.       — Да.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.