***
Да, описание предупреждало Хуайсана о боли, и он был готов к ней. Насколько можно быть готовым к десяткам очень красочных смертей, проживаемых ночью, во сне, и смешанной боли от всего накопленного с момента проведения ритуала днем. Боль ослаблялась, но накапливалась, становясь чуть сильнее с каждым днем, и все же это была цена, которую он был готов — нет, к этому сложно быть готовым, что бы он ни говорил... Но он согласился ее платить. Вот о чем гуев трактат забыл упомянуть, так это о шрамах! Шрамах, которые, пусть и сходили гораздо быстрее обычных, но все же некоторое время оставались и кровоточили, гнили или цвели синяками и кровоподтеками — в зависимости от характера смерти, в очередной раз не настигшей Минцзюэ — на его коже. С остальным телом было довольно просто — перевязать, чтобы одежды не запачкались, да облачиться в привычное уже ханьфу с более длинными, чем необходимо, рукавами (научиться не путаться в них было на удивление просто) — но вот лицо... Логично было предположить, что большинство противников брата будут целиться в голову. Даже малоразумная нечисть, что уж говорить о людях. Только Хуайсан никогда не думал, что это вызовет столько проблем. Он пытался прикрываться руками, широкими рукавами ханьфу, утыкался лицом в учебники, скучные и выученные им уже давно наизусть — и, закономерно, его поведение вызывало вопросы и подозрения. Один раз Минцзюэ, пытаясь оторвать брата от книг и вытащить на тренировку, случайно заметил страшного вида кровоподтек на пол-лица, после чего два часа — два часа! — пытался вызнать у него имя обидчика. В крайне неприятных последствиях для вышеупомянутого, судя по кровожадному оскалу на лице Минцзюэ, сомневаться не приходилось. Знал бы он, что обидчиком, пусть и невольным, является он сам... Проблему срочно нужно было решать. Прогуливаясь однажды по рынку в попытке развеяться (не то чтобы это сильно помогало), Хуайсан наткнулся на него. Изящный деревянный веер с изображенными на ткани горами был очень красив, привлекая внимание своей мнимой хрупкостью, но для Хуайсана его красота имела второстепенное значение. Что ему до росписи на дамской побрякушке? В первую очередь вещица привлекла его тем, что ею спокойно можно было закрыть лицо, не вызывая ни единого вопроса. Кроме, естественно, того, зачем нечто подобное вообще ему понадобилось, но Хуайсан уже привык придумывать оправдания своим нелепым поступкам. На следующий день Хуайсан пришел на занятия с веером. Ему не нравилось, во что он превращался в глазах других, но не то чтобы у него был большой выбор.***
Отъезд в Гусу на год был буквально спасением. Отсутствие вопросов брата о поддержании формы, его проницательного недоверия к отговоркам и беспокойства, смешанного со справедливой, но доходящей до абсурда заботой. Глупые люди, не выдрессированные присутствием гениальных братьев, не видящие подвохов в мелких деталях, даже не ищущие их — кому есть дело до бездарного младшего Не? Опасения внушал разве что новоявленный друг брата из Ланей — весь словно сироп, приторно сладкий, тягучий, словно мед, мягкий, улыбчивый и доброжелательный, Хуайсан не верил ни единому его слову, но все равно не проникался симпатией только из-за боли, забиравшей почти все внимание. Он был уверен, против этого человека маска будет буквально трещать по швам. Прорабатывал свое поведение, отрабатывал жесты на уровне рефлексов, чтобы узнать уже в Гусу, что все усилия были напрасны — он знал ещё в Цинхэ, но не выдал брату, потому что гуев. Лань. Ванцзи. Хотел. Покончить. С собой. Может, и не хотел, на самом деле. Узнать, что Сичень проводил тот же ритуал, который и в библиотеке Не оказался непонятно почему, разработанный ещё Лань Юном (знать бы, кто это и почему "ещё") и секретный даже в клане Лань — хотя почему непонятно, Лань и подсунул, заботливый дружок Минцзюэ, получив от него доступ в библиотеку, а самого Хуайсана, глупого, ничего не заподозрившего ребенка, видя насквозь — было шоком. Случайность, конечно! Он истерически смеялся на протяжении всего разговора, пока этот Лань, тактично умолчав о том, о чем он, не будучи дураком, догадался и без него, рассказывал ему, как его драгоценный брат, не выдержав смерти матери, отдалился от брата и дяди, замкнулся в себе, разумеется, он замышлял самоубийство! Ему было плевать на эти семейные драмы, Сичень даже не представлял, на что обрёк его самого своими благими намерениями, не зная о проклятии Минцзюэ ничего — парочка смертей за год по чистой случайности во время обучения (будто кто-то вообще позволит одному из наследников Лань умереть так просто — это же не Не) да несколько попыток суицида (к слову, так и не произошедших)? Он даже ритуал давно отменил за ненадобностью! Хуайсан перестал считать свои смерти на четыреста тридцать пятой — или четыреста тридцать шестой, он не догадался поначалу записывать, а по сливающейся в адскую агонию боли во всем теле — острой, тупой, стучащей в виски молотком, жгущей огнем вены, зудящей под кожей и раздирающей кишки — уже не удавалось разобрать, что откуда. Проклятье никуда не делось и с нетерпением ждало, пока Хуайсан не выдержит, отменит ритуал, чтобы новая смерть, не придя очередным кошмаром в его ночь и не наполнив новой нотой агонии его день, достигла наконец цели. Сколько ещё он выдержит, когда перестанет цепляться за память о страхе за брата, ослеплённый постоянной болью настолько, чтобы наплевать на причину, по которой он это затеял? Он ненавидел Лань Сиченя почти настолько же сильно, насколько был ему благодарен.***
Из напряженного мира в военную кампанию, названную его братом "Выстрелом в солнце", конфликт с Вэнями перешел почти незаметно — только брат стал чаще умирать. Сожжение Облачных Глубин и Пристани Лотоса, лагерь перевоспитания — право, он уже не замечал таких мелочей. Говорил и действовал точно на автомате, почти не запоминая происходящего. Здесь было из-за чего развязать войну, будь он прежним, был бы рад рассекать тела слишком много о себе возомнивших Вэней бок о бок с братом. Будь он прежним — его брата бы уже не было. А нынешнему ему война казалась совершенно незначительным событием, хотя хорошо бы ей закончиться поскорее — и неважно, кто победит, лишь бы брат прекратил сражения. Ему стоило бы ненавидеть себя за такие мысли, только сил на ненависть не было. Эмоции выгорали, оставляя тягучее равнодушие и пустоту.***
Люди, имевшие для него хоть какое-то значение, будто были обречены на смерть. И если брата от этой участи он спас (кто бы спас его самого), то спасать Вэй Усяня, собутыльника из Гусу (с которым он пил только потому, что первое время алкоголь немного заглушал боль), светлого, как солнце, шумного и глуповатого, несмотря на всю гениальность, не было ни сил, ни желания. Да и как спасти того, кто не желает быть спасенным? Хуайсан ничего не мог для него сделать, даже переживать за него не мог — в его сердце даже для брата осталось совсем немного места. Потерявший все, что ценил, скованный болью и скорбью, он встречал смерть с облегчением, и Хуайсан мог понять его как никто другой. Он был в тот день на Погребальных холмах — сам не мог объяснить себе, зачем. В последний момент своей жизни Вэй Усянь случайно пересекся с ним взглядом, но, конечно же, он, некогда яркий луч, теперь бесплотная тень, уже ничего не видел.***
Будь он тем же юнцом, каким читал строки ритуала, он хотел бы как-то помочь брату. Сейчас он хотел лишь хоть пару мгновений прожить без боли, к которой нельзя было привыкнуть, которую нельзя было терпеть и от которой даже нельзя было кричать — горло сводило судорогой. Он держался на безбашенной, какой-то звериной злобе, все сильнее подступающем безумии, избравшем брата центром вселенной, и непомерном упрямстве — всем, что у него осталось. Этого совсем не хватало, чтобы делать вид, что ничего не происходит. В последний год он не находил в себе сил разговаривать. Был ли смысл раз за разом напрягать сотню раз порванное горло,чтобы сказать пару слов, которые никому особо, кроме его сентиментального братца, и не нужны? Он не мог ничем помочь Минцзюэ, пока искажение ци проявлялось не более чем болью и яростью, но даже если бы мог — не стал. Пожалуй, он мог бы даже радоваться этому. Он пытался цепляться за мысль, что теперь больно не ему одному, но легче не становилось. Ему было пугающе все равно. Однажды Мэн Яо — другой вопрос, как он вообще узнал — спросил его: "Почему ты делаешь это?" "Он мой брат", — спокойно ответил Не Хуайсан. "Только ли брат?" — тихо уточнил Мэн Яо. "Не только", — пожал плечами Хуайсан, чуть поморщившись от боли в разорванном в очередной раз в клочья легком. Он не знал, зачем солгал, и не помнил уже, действительно ли это все ещё ложь. Чуть позже Мэн Яо — Цзинь Гуанъяо, если бы ему не было так плевать на имя — предложил Минцзюэ играть какие-то ланьские мелодии, чтобы усмирить ярость. Хуайсан на себе испытал действенность ланьских методик и позволил себе толику злорадства, хоть и понимал, что, скорее всего, эта техника не несёт в себе подвоха.***
Он был благодарен Мэн Яо почти настолько же сильно, насколько его ненавидел. Тысячи раз он лгал самому себе — нельзя было, но так хотелось... А правда была уродлива — такой она обычно и бывает. Он ненавидел Минцзюэ лишь чуть меньше, чем его ненавидел Гуанъяо. Он ненавидел Гуанъяо лишь чуть меньше, чем его ненавидел Минцзюэ. Какая неприглядная ирония. Насколько сильно он любил брата, он вспомнил — осознал? — только спустя год после его смерти. Не наполненные больше смертями сны стали причинять будто даже большую боль — и к боли физической Хуайсан хотя бы был готов. Холодный труп брата во сне, пусть наяву он его даже не видел, буквально преследовал его каждой ночью. А днем лицемерная улыбка Гуанъяо — он пытался скрыть виновника произошедшего, какая жалость, что Хуайсан видел (буквально прочувствовал на себе), что произошло — доводила до исступления. Он не считал себя злым человеком, никогда не причинял никому вреда. Он ужасался самому себе, когда хладнокровно и жестоко продумывал злобные, отвратительные планы мести на годы вперед. Идя наперекор собственным желаниям, он выбрал план, в котором Гуанъяо лишь получал то, что заслужил — и не более того. Может, лишь немного... Было легко простить себе эту каплю. Легче, чем простить ему жизнь, ушедшую из родных глаз. Терпеть боль было сложно, гораздо сложнее, чем невозможность уничтожить противника мгновенно. Хуайсан очень хорошо умел — научился — ждать. Подобно затаившейся в траве змее он спрятался среди слухов о самом себе, собственной беспомощности и никчемности, регулярно прибегая к врагу за помощью, внимательно изучая его, подмечая каждую слабость, каждую мелочь в его окружении. Насколько остер был его разум, он понимал лишь сейчас, когда тот не был затуманен постоянной болью. Гуанъяо и не снилось. Ублюдок нашел способ отгородить Минцзюэ от ритуала, лишить гениальный мозг его брата единственной преграды — что ж, пусть пожинает плоды.***
Он чувствовал опустошение и будто грызущую изнутри тоску. Вопреки ожиданиям, после исполнения мести не стало легче. Все эти годы он прожил лишь благодаря своему упрямству, жажде достичь той цели, которую он поставил перед собой. Сейчас же хотелось лишь упасть на колени подле собранного наконец трупа брата и глухо завыть от безысходности. Не то чтобы ему действительно требовалась месть, но десять лет, прожитых не бесцельно, того стоили. Жаль, что все так быстро кончилось — до этого не было ни времени, ни сил на тоску, теперь же казалось, что она и не исчезала. Когда Вэй Усянь — проницательный куда больше, чем от него этого требовалось, и тактичный куда меньше, чем хотелось бы — спросил его: "Почему ты сделал это?" "Он мой брат", — хотел бы ответить он. Но впервые решил не лгать. "Не знаю".