Прости, гостеприимный кров Жилище юности беспечной, Где время средь забав, веселий и трудов Как сон промчалось скоротечный Батюшков
С утра в дортуаре старших воспитанниц Смольного института царило волнение — это был день выпускного акта, самого торжественного и долгожданного события в жизни смолянок. Подготовка к нему велась самая тщательная: ожидали приезда августейшей четы, и все должно было быть идеально. Результаты выпускных экзаменов только подтвердили, кто выходит в первые ученицы и может надеяться на фрейлинский шифр. Вернувшись в дортуар после обеда, Софья и Надя нашли на спинках кроватей парадные белые платья — они были довольно просты, но надевались только на Рождественский бал и, разумеется, выпускной акт. Девушки были очень взволнованы — ведь через несколько часов они увидят императора и императрицу и будут получать награды из рук государыни. А Надя, в числе лучших по игре на фортепьянах, будет участвовать в исполнении пьесы в шестнадцать рук. Как же это ответственно и почетно- демонстрация успехов перед августейшей четою! И вот, приближается желанный час: сорок выпускниц — гордых, счастливых, сияющих, в одинаковых белых платьях, с одинаково убранными волосами готовятся спуститься в парадную институтскую залу. Она блещет всеми свечами в огромных позолоченных люстрах. Оркестр играет что-то торжественное и волнующее. В центре залы приготовлены места для августейшей четы и большой стол, покрытый красным сукном. Приезда императора и императрицы ждали с минуты на минуту. В волнении пребывали и воспитанницы, и преподаватели, и многочисленные гости торжества. Вдруг глухой и громкий удар колокола, висевшего у подъезда, возвестил о прибытии августейшей четы. Легкий шелест пронесся по зале. Все присутствующие низко склонили головы — входили император и императрица. За ними следовали министр народного просвещения светлейший князь Карл Ливен, пожилая обер-гофмейстерина императорского двора и многочисленные опекуны и попечители института. Девушки присели чуть не до пола и громко и отчетливо, насколько то было возможно в подобном волнении, проговорили: «Nous avons l’honneur ete saluer Votre Majeste Imperial!» (1) Когда Софья подняла голову, она увидела уже сидевших императора и императрицу, окруженных сановниками. Александра Федоровна в то время находилась в расцвете своей красоты и представляла, как говорили, идеал русской императрицы, сочетая царственность образа с приветливостью и добротой. А наружность самого императора сделалась почти легендарною — среди институток он считался кем-то вроде сказочного богатыря. Культ августейшей четы был развит в Смольном чрезвычайно, и сейчас ее присутствие вызывало всеобщий восторг и воодушевление. По знаку императрицы седая обер-гофмейстерина в расшитом кружевами платье дала список со стола князю Ливену, чтобы тот начал вызывать воспитанниц по фамилиям. — Наталья Вельская — произнес министр, и сияющая гордостью Натали подошла к императрице, чтобы принять из ее рук вторую медаль за успеваемость и заветный шифр. «Сейчас пойду я», — волновалась Наденька, отыскав в толпе отца и глядя на него, так гордившегося теперь своею младшей дочерью. И вот — голос министра: — Надежда Ветровская. Первая ученица приблизилась к государыне и с благоговейным трепетом приняла от нее высшие награды за успеваемость. Вернувшись на свое место подле Софьи, восторженно шептала на ухо подруге: «Ах, Соня, какое это счастье быть удостоенной чести подойти к руке императрицы!..» Княжна что-то отвечала, но сейчас она не могла вполне разделять восторга Наденьки. Софья уже несколько минут пыталась найти в толпе Рунского, но его нигде не было видно: вот Павел улыбается, гордый за сестру, вот подле него стоит Евдокия, которая выглядит расстроенной и отчего-то избегает смотреть Софье в глаза… Не потому ли, что случилось что-то ужасное — что-то, из-за чего здесь нет теперь Рунского, обещавшего прийти, из-за чего Евдокия так бледна и печальна? — Александра Мильская! — раздался голос министра. «Ты следующая», — проговорила Надя, взяв за руку Софью. Та, погруженная в свои раздумья, едва не забыла, что ей еще предстоит получать награды. Услышав свою фамилию, княжна нетвердым шагом приближается к императрице, подносит к губам ее прекрасную руку. Возвращается на свое место среди воспитанниц, держа в руках покрытый бриллиантами шифр — все с одною гнетущей мыслью: что, если он арестован? Выставка рукоделий, пение, исполнение пиес в четыре, восемь, шестнадцать рук… Наденька — гордая, счастливая, сияющая. Софья — изнемогающая под тяжким грузом неизвестности, в ожидании и страхе встречи с Евдокией, что давно стала посредницей между нею и Рунским. Торжественный обед, длинная речь графини-начальницы, прощание с подругами… Выпускные выходили на паперть в сопровождении родных. Счастливая Наденька обнимала отца, Владимира и Пелагею, восхищавшихся ею, не замечая в общем восторге тревоги Софьи. Княжна, только завидев брата с женою, устремилась к Евдокии. Та уже не прятала глаз, она сразу поняла, что Софья обо всем догадалась. «Он в Петропавловской крепости», — чуть слышно произнесла княгиня то, что уже несколько часов стояло в мыслях Софьи. Она не лишилась чувств, только очень побледнела и, сжав руку Евдокии, продолжала шаги к выходу среди огромной движущейся толпы, где останавливаться было нельзя. А вокруг мелькали наряды и звезды, звучали голоса и смех — все ликовало, залитое солнечным светом, отражавшимся в золотых куполах церкви Смольного монастыря. **** Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может себе вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата. Чувство это уже почти три месяца не покидало Рунского. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями? Воображение работает страшно, представляя невероятнейшие, чудовищные помыслы: Евдокию допрашивает Бенкендорф, Софью насильно выдают замуж… Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась целая бездна, которую необходимо было чем-то заполнить. Ему представлялось ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения. Особенно когда стало известно, что двор покинул Петербург из-за подступавшей холеры, и город практически опустел, Рунский почувствовал себя забытым в этом каземате, обреченным на вечное одиночное заточение. И ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Каземат, в котором томился Рунский, представлял собою комнату в четыре шага в квадрате. Помещал он лазаретную кровать, столик и стул, немного оставляя места для движения. Тюфяк и подушки были набиты мочалом, одеяло — из толстого солдатского сукна. Небольшое окно, замазанное мелом, пропускало в амбразуру толстой каменной стены какой-то сумрачный полусвет. А когда темнело, ночник с постным конопляным маслом освещал каземат. Железная труба от железной же печки из коридора, проведенная через всю комнату и висевшая над самой головой, раскаливаясь во время топки, сообщала с каким-то треском несносную теплоту верхней половине комнаты, тогда как в нижней ноги зябли от холода. Сидеть неподвижно, снедаемому грустью, было нестерпимо, а ходить можно было, только описывая небольшой круг. (2) Рунский месяц уже не видел другого человеческого лица, кроме часового, приносившего ему пищу. Несколько допросов, которые были проведены в начале лета Бенкендорфом, он пережил со спокойствием и даже каким-то безразличием: знал, что все названные им имена давно известны, и друзья его уже больше пяти лет отбывают наказание. Единственное, что он узнал утешительного для себя, это то, что лучший друг его Александр Бестужев жив и находится в Якутской ссылке. Больше надобности допрашивать Рунского не было, но судить его в отсутствии государя также было нельзя, и несчастный несколько недель уже жил в мучительном чувстве неизвестности. Рунский предполагал, что больше пяти лет каторги ему не дадут. Но последующее поселение, он знал, будет бессрочным, и в этом случае он никогда больше не увидит Софью. «Единственный способ со временем вернуться к ней — это отличиться на Кавказе, получить офицерский чин и право жить в России. Но Кавказ — слишком легкое наказание, и едва ли я получу его», — размышлял Рунский, который уже передумал обо всем и строил теперь предположения о дальнейшей своей судьбе. Переписываться он права не имел, но письменные принадлежности ему выдавались, и Рунский вел дневник, обращенный к Евдокии. Софью он берег как дитя и боялся делиться с нею тяжкими своими переживаниями. «Дорогая сестрица», — начинал он каждый день, в надежде, что когда-нибудь она сможет прочесть эти строки. Примечания: 1. Честь имеем приветствовать Ваше Императорское Величество! (фр.) 2. цит. по воспоминаниям декабристов: В.Ф. Раевского, П.И. Фаленберга, Н.В. Басаргина, А.П. Беляева.6.
23 декабря 2020 г. в 23:32