Часть 1
18 октября 2019 г. в 21:17
Жила-была девочка, пошедшая по кривой дорожке.
Ветер рвет крышу, бьется о стены, треплет стяги, и огонь мечется, взвивается обезумевшим конем в очаге.
Ветренные кони, водяные кони, огненные кони.
В полночной тиши ей мнится стук копыт, слышится, слышится, доносится из стылой степи, из мерзлой пустоты, из-под черного неба, из-за выщербленной луны, с той стороны, куда под утро уходят звезды. Будет ли оно, утро? Да и звезд давно уже нет… Исполинские тени зубчатых гор тянутся, ощерившись, приседают в прыжке, выбиваются из сил, расстилаются по сухой траве, силясь добраться до притихшего дома. Не бывать этому, пока Эовин не спит.
Качается, качается, качается колыбель.
Не спи, Эовин, не опускай головы, не разжимай рук, не дай сомкнуться векам — не отводи глаз. Заперты двери, закрыты ставни, и стены не спят, и огонь не дремлет.
Эовин сжимает пальцы на рукояти старинного клинка. Тускло светится металл, переливается в отсветах очага острое лезвие — вдоволь напившееся крови, живое от крови, пахнущее кровью.
Жила-была девочка, потерявшая самое дорогое.
Соком брызгали на руки горькие переспелые ягоды, такие красные, красные до пятен в глазах. Краснее нити, повязанной на запястье, чтобы уберечь от зла, от болезни, да от недоброго взгляда. Краснее плащей, спадающих складками — плечом к плечу, спина к спине, сомкнулись ряды. Краснее осенних листьев. Краснее сока ядовитых трав. Краснее крови, застывающей лужами на зеленой земле. Краснее вывернутого наружу мяса, краснее вспоротой кожи, краснее хищно оскаленных ртов.
Горечь стягивала небо, растекалась на языке, вспыхивала искрами в горле и пропадала, оборачиваясь холодной, стекольно-режущей сладостью. Красная ягода на синевато-стальном металле латной перчатки была невероятно странной, невозможной до ломкой тяжести в груди, до торопливого стука сердца. Эовин никак не могла решиться протянуть руку за немудреным угощением. Согнутые замерзшие пальцы угадывали, чувствовали кончиками гладкие вспухшие соком бусинки ягод, но Эовин не хотелось показаться ему слишком голодной или слишком торопливой.
Они были далеко на пустошах, когда на потерявших бдительность всадников — гранитным снегом на голову — обрушился неведомо откуда взявшийся отряд орков. Это потом она поняла, догадалась. После, через много лет, через много смертей, когда вода стала горькой и приобрела едва заметный надоедливый привкус крови, который, как ни старайся, ничем не отбить и не заглушить…
Это потом.
А сейчас девочка сжимает поводья, сдерживает нетерпеливо переступающего коня, смотрит, смотрит, стоя на безопасном отдалении, — дальше, дальше, беги, беги, может быть, успеешь добраться до дома, взбежать по лестнице, укрыться под защитой высоких стен, в тени резного золоченого трона… Беги, беги, не смотри, как летят топоры, с глухим стуком врезаясь в спины, как брызгает кровь, густая и темная, точно смола, которой пропитывают по осени стены. Кипящая смола над жарким костром, кипящая стычка с заранее предрешенным концом — слишком мало воинов, слишком много орков. Слишком мало сил, чтобы удержать в руках меч или натянуть лук как следует.
Сила ударила в грудь, так что Эовин скатилась кубарем с заметавшегося перепуганного коня. Холодная, мертвая, мертвящая, дышащая запахом раскрытой старой могилы, глухих плотно пригнанных камней, дверей, которым век стоять запертыми.
Эовин корчится на земле, с трудом переваливается на спину — судорога дергает поврежденный бок, горящий сухой, трескающейся, бьющейся пульсом болью. Эовин открывает рот, и воздух оседает у нее на губах стылой моросью, густеет травяным запахом в горле, тает привкусом спекшейся крови на языке. Эовин лежит неподвижно и смотрит в небо, а в небе плывут-плывут стаи серо-синих облаков, и нет им дела ни до маленькой испуганной девочки, ни до летящей сумасшедшим галопом лошади, ни до коченеющих в кровавых лужах трупов, ни до россыпи красных ягодных брызг в долгих зеленых травах.
Конь вернется в стойло к вечеру, король отправит целый отряд на поиски, но следы смоет холодный дождь, затяжной дождь, пролившийся наземь из безразличных серо-синих облаков, летящих на запад.
Эовин сидит, привалившись к холодному боку. Эовин смотрит в пляшущий среди камней огонь, и ей хорошо и спокойно. Ее не пугает ни ночная темнота, ни вой волков вдали, ни холодные надоедливые капли. Ее не пугает черный — чернее самой черной ночи — плащ, и маска, скрывающая под собой непроглядную тьму, ее тоже не пугает, как не пугает и длинный меч, что теперь вложен в ножны. Отблески костра соскальзывают по металлу маски, полыхают в отражении, вспыхивают, когда в огонь падают принесенные ветром капли. Эовин не страшно. Эовин сжимает в кулаке пальцы, царапаясь о холодные пластины, но ей не больно — даже щекотно. Он не отнимает руки, сидит рядом, положив вторую руку на колени. Он молчит, но Эовин слышится гул ветра и отзвуки старых, давно забытых, запертых в каменных гробницах, похороненных под слоем стылой земли песен. Эовин слышится рокот бесконечных вод, летящих вниз с огромной высоты, разбивающихся об острые скалы, бьющихся о подножье исполинского замка. Эовин слушает — и засыпает, прижимая согревшуюся латную перчатку к щеке. На губах у нее горьковато-холодный, терпкий привкус красных переспелых ягод, и она не помнит — не хочет помнить, что кровь тоже красная.
Жила-была девочка, которая не могла говорить — потому что осколки стекла распороли глотку, воткнулись где-то между горлом и грудью, да так навсегда и остались цепляться, впиваться, резать на части дрожащий голос.
Эовин не знает, почему он появился тогда и не дал оркам покончить с ней так, как они покончили с защищавшими ее воинами. Эовин не знает, как он узнал, где она будет, и когда ей понадобится его помощь. Эовин не знает — и не хочет знать.
И еще она не знает, почему выжила, когда все вокруг, все, кого она знала, умерли, но считает себя виноватой в том, что ее кровь еще не смешалась с землей, не проросла сквозь черные комья спутанными корнями, не вспыхнула красными ягодами в зеленой траве. Эовин не хочет жить, но живет, впихивая в себя воздух и возвращая его с приказами, с командами, с тысячей бесполезных, но таких нужных слов. Воздух забирает ее тепло, и ей кажется, что она сама понемногу развеивается в воздухе, растворяется, тает, разлетается пеплом по ветру. Ей бы давно взобраться по лестнице вверх, на самую высокую башню, ей бы рассыпаться прахом, разлететься дождевыми каплями оземь, но каждый вечер, стоит солнцу коснуться краем земли, она приказывает запереть двери, закрыть ставни и развести огонь в каждом очаге. Она садится у огня, качает-качает-качает расписанную яркими красками колыбель, — красный кажется ей кровавым, а зеленый побуревшим от крови, — качает и плачет, плачет и отмахивается от зова, затыкает уши, напевает песни — старые истлевшие песни, где слова теряются в вое ветра и рокоте моря — и сжимает до судороги, стискивает в кулаке клинок. Его клинок, который у нее не смогли отобрать ни отец с матерью, ни дядя, ни братья.
Клинок, смертоноснее которого не сыщешь на свете, мертвый клинок, изящно выкованный клинок с длинной рукоятью и тонким, узким, кровожадно острым лезвием. Он сам вложил его в ее руку — не то подарок, не то свидетельство заключенного договора, не то острие, которое год за годом рвало бы кожу, резало плоть, вспарывало жилы, добираясь до сердца.
До самого сердца, которое колотилось, как сумасшедшее, когда он приблизился к ней, медленно, шаг за шагом, обдавая ее могильным холодом и огненным жаром возвращенной, спасенной, данной в долг жизни. Орки подыхали у него за спиной — корчились среди мертвых человеческих воинов, скребли взрытую землю, поливали ее черной кровью, а Эовин смотрела только на него и видела только его. И темноту, непроглядную ночь, могильный мрак за рогатой блестящей маской. Она не думала, что вот-вот умрет, не боялась, что он убьет ее, совсем ничего не боялась и ни о чем не думала.
Только сила, давящая на грудь. Только грохот крови в висках. Только холод. Только вой ветра и десятки, сотни, тысячи мертвых лун, разбившихся на осколки.
Эовин не слышала ни грохота битвы, ни предсмертных хрипов и стонов боли. Не слышала слов, хлеставших ее по щекам — заслуженной пощечиной, расплатой за предательство. За темную ночь под дождем, за веселый огонь, стелившийся по камням, за холодную ткань плаща, которая почему-то казалась теплой, за острые грани металла, врезавшиеся — жаль, что не навсегда, — в плотно сжатую грязную детскую ладошку. За спасение, непрошенное и неожиданное. За сны, в которых отзвуки песен разбивались и снова складывались в слова. Эовин забывала, теряла их каждый раз, едва наступал рассвет, едва она просыпалась с залитым слезами лицом, с трясущимися от неверия — от горя — губами, едва она вставала с постели, опираясь дрожащими руками о холодные стены.
Эовин знала.
Знала тогда, когда он протянул ей рукоятью вперед проклятый клинок, носящий в себе отголосок его силы. Знала тогда, когда он проводил ее почти до самых ворот ощерившейся огнями крепости, а потом растаял в предрассветном сумраке и неверных тенях. Исчез бесследно — и пропал на много долгих, пестрых, огненных, черных от слез и звенящих от стали, почти невыносимых, слишком громких, оглушающих криками и плачем, безумных лет. Знала тогда, когда пыталась докричаться, когда дожидалась, когда надеялась, сама смеясь отчаянно-громким смехом над собственными надеждами. Знала, когда спорила до хрипоты, срывая голос. Знала, когда оказалась в кровавой каше, в кипящем месиве из брызжущей крови, скрестившихся мечей и прорубленных доспехов. Знала, когда вокруг все внезапно стихло, оглохло, лопнуло, осыпаясь режущими осколками.
Знала, когда он убивал. Знала, когда убивала его. Знала, но до самого конца не хотела — не могла — верить.
Жила-была девочка, которая убила всех, кого любила.
Жила-была Эовин.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.