***
Когда Энн отвечает, ему кажется, что сейчас его просто вывернет наизнанку, просто скрутит пополам, просто разорвет на части. «Нет, нет, нет, нетнетнет!» — твердит Энн, и глаза у нее блестят звездным блеском — на этот раз от слез. «Пожалуйста.» — умоляет Энн, и руки у нее дрожат. «Зачем ты так?» — шепчет Энн, и прячет лицо в ладонях. «Я не могу.» — плачет Энн, и Гилберту кажется, что он сейчас осыплется горстью пепла к ее ногам. Он предложил ей сплести их судьбы причудливым узором, она предложила ему мечтать больше. — Да что с тобой такое? — Диана смотрит на нее и не понимает, совершенно не понимает и ей кажется, что Земля нечаянно закружилась в вальсе немного не туда, и вообще, когда она уже остановится, эй, когда ее остановка? А Энн смеется-смеется-смеется, потому что все настолько плохо, что просто плакать больше нечем — слезы закончились, а кричать нельзя; потому что слезы, если бы даже были, не выразили всепоглощающей, всеразрушающей, бесконечной бездонной боли. (О словах не стоит и упоминать.) Энн смеется, и глаза у нее сухие, губы потрескавшиеся и обветренные, а в горле першит, а в горле ком, а на сердце камень.***
Просто Гилберт Блайт слишком любит Энн Ширли, просто до беспамятства отчаянно и бесконечно любит. Ему хочется умереть, ему хочется вернуться на тысячу лет назад и сказать себе прошлому, чтобы он ни в коем случае — ни в коем случае! — не дергал Энн Ширли-Катберт за огненную косу, такую огненную, что пальцы обожжешь вкупе с сердцем, такую огненную, что выпалит все мысли и чувства, такую огненную, что смотреть на нее можно только издалека, ближе становится чревато для душевного здоровья. А потом вдруг молнией стреляет в голову, что, нет, тысячи лет все-таки не хватит, тысяча лет — срок все-таки смехотворный, Энн Ширли-Катберт он любит гораздо, гораздо дольше. И не помогут тут никакие путешествие во времени. Энн Ширли-Катберт — олицетворение вечности. Гилберт Блайт — олицетворение отчаяния. Просто Энн Ширли-Катберт не так железна, каковой жаждет казаться,***
Соломенная шляпка выскальзывает из разом ослабевших пальцев, голос не повинуется, не повинуется и сердце, слишком часто стучащее о ребра. Тишина давит не хуже собственных мыслей и сочувственных взглядов. — …Гилберт Блайт что? «При смерти, малышка Энн. При смерти. У-ми-ра-ет.» — шепчет, напевает, стучит жилкой на виске, обволакивает ядовитый голосок. Энн, кажется, больше никогда не сумеет сделать ни единого вдоха. Энн, кажется, захлебывается. Энн, кажется, слишком часто совершает ошибки. И она ненавидит себя за это.***
Когда Гилберт Блайт, все еще бледный, измученный после болезни, но живой — боже мой, живой! — впервые появляется на пороге Зеленых Крыш, Энн сосредоточенно месит тесто для яблочной шарлотки. Яблочной, потому что Энн знает, Гилберт любит яблоки. И ее стряпню, но об этом она старается слишком много не думать. Радостная весть — о, будь благословенна Рейчел Линд! — разнеслась по Эйвонли еще вчера: жизнь Гилберта Блайта теперь совершенно вне опасности. Жизнь Энн Ширли тоже — это она осознает, как только весть впервые доносится до ее слуха. Энн почти не ужасает мысль о том, на что она собиралась пойти в случае непоправимого. На щеке ее след от муки, и когда она открывает дверь на слабый стук, это — первое, что он замечает. Второе — когда он наконец может оторваться, разумеется (где-то на задворках проносится шальная мысль о том, что он мог бы сейчас запросто ее коснуться, но он только смотрит, бесконечно смотрит на нее) — что глаза у нее блестят от слез. Сперва он боится, в голове всплывает похожий момент, пугающее дежавю, когда руки у нее дрожали точно так же, и было такое же выражение лица — совершенное сожаление, как сказал бы отец. Это выражение лица он запомнил, кажется, на всю жизнь — так часто оно преследовало его в его снах, а затем — в болезненном бреду. Но затем он всматривается внимательнее, хотя кажется — куда уж внимательнее, куда уж, но он смотрит-смотрит-смотрит и, наконец, понимает. Просто Энн Ширли-Катберт плачет от счастья. Просто Гилберт Блайт знает, что он никогда больше не позволит себе сдаться.