Часть 1
14 января 2019 г. в 17:25
— Мы можем заняться любовью сейчас, — говорит Катя (которая на самом деле ни черта не Катя, если быть честным), опираясь обнаженными лопатками об ледяную плитку в ванной, и на её лопатках нет гусиной кожи. Это как восьмое чудо Света в самом человеческом обличии из всех возможных.
Он смотрит, но не прикасается: обводит взглядом острые плечи («сыроедение до добра не доведет, Кать»), задерживается взглядом на пульсирующей венке на шее, как у дорогой фарфоровой куклы с невероятными мягкими на ощупь волосами (словно настоящие), которую ей так и не купили в детстве. Попросту не было денег. Катя рассказывает об этом пьяная в хлам, сидя на барной стойке его съемной студии, на самом верхнем этаже, и болтает в воздухе босой ногой, пока он поправляет сбившуюся лямку лифчика, — и обводит контур пальцами. Кожа на ощупь — подожженная бумага, горящая в его руках.
Но его руки н е о б ж и г а ю щ а я.
— Можем, — соглашается Игорь (который, вообще-то, тоже ни черта не Игорь),
если выползти в оффлайн, и перестать
врать
самим себе.
— Но это не решит проблем — ни одной, —
[из всех тех, что мы создали себе сами.]
Катя мысленно смеется и открывает для себя загадочный мир потолка в ванной; белый, — слишком однозначно, — больничный. Прямо как для наркоманки Яны, приходит в голову быстрее, чем она успевает остановить себя, чтобы не превращать происходящее в драму, на которую у неё чесотка.
Яна, Яночка, девочка, ты заигралась в собственную безнаказанность, — слова одного из продюсеров — держатся в голове на протяжении всех съемок, а потом прячутся под многолетними ледниками её под- и сознания; ей бы вытащить, исцарапать неподвластный лед обкоцанными из-за нервов ногтями, перепилить нервные окончания.
Их бы вытащить и поселить в собственных глазах как напоминание: за все приходится отвечать.
Только вот она не наркоманка, да и не Яна, в общем-то,
и не Катя.
Она смотрит на потолок, который расходится на двадцать восемь линий, подсвеченный искусственным светом, находит в этом дурацкую отсылку к её реальному возрасту и кое-чему ещё. И думает, что скрытых смыслах в её жизни и так предостаточно.
Наркологическую клинику перенесли авансом до начала съемок в её реальную жизнь, — а она хоть и не под веществами, взгляда отвести не может: себе под ноги смотреть не привыкла.
А в сторону, где, в общем-то сидит П… Игорь, который ни на грамм от неё самой не отличается, Катя смотреть не хочет.
— Я в курсе, — он улыбается (не как Игорь Соколовский), но чересчур обворожительно: улыбка почти что вампирская, почти что кровожадно-красная (но кристально-белая), и она почти ждет, пока эти зубы вонзятся в её шею (хотя самой улыбки не видит — чувствует, знает наизусть, помнит — привыкла), под ухом, и заставят кровь стекать по светлой коже, окрасят рубиновым цветом белоснежную плитку в ванной, и Игорь (тот, который ни черта не Игорь), пальцами её шею сжимать будет; сминая кожу подушечками пальцев, будто наждачную бумагу:
месть за Вику, которой в реальной жизни не существует. За себя будет мстить иначе.
Катя поранит его даже если будет умирать. От его рук.
Потому что к ней нельзя прикасаться сейчас — выдержки не осталось, и ей легче подписать смертный им обоим, чем продолжать сопротивляться.
Ей легче поджечь тот невидимый керосин, разлитый под их ногами. Ей легче выстрелить ему в живот и закрыть от своей же пули. Без пафосных слов вроде ненависти.
Только с клятвами про вечную любовь.
— А что-то способно их решить? — этот вопрос с усмешкой на изломанных горечью губах; этот вопрос априори не требует ответа — они оба его знают, и от этого никак не легче.
Этот вопрос невольно перехлестывает за ту-самую-невидимую-грань, которую они пообещали себе не пересекать.
У Кати глаза грустно улыбаются, и Игорь считывает эту отнюдь не актерскую беспомощность за пару мгновений.
До её личного внутреннего взрыва.
«Придумал образ примерного семьянина — следуй ему до конца», — хочет сорваться с её губ желчно-безжалостное и оставить на его идеально-чистой (аж тошнит) шее кровавую царапину от накладных ногтей очередной пассии на одну ночь; у неё самой таких ногтей нет — они весьма неудобны в повседневном использовании и весьма уродливы на её субъективный взгляд. На его, впрочем, тоже.
В этом они определенно схожи. И в мании на искалечивание шей, конечно же.
Кате продолжать этот разговор не хочется — он ничем хорошим не закончится, он вообще ничем не закончится, если быть до конца честными. Все самые важные решения почти всегда безмолвны.
Им бы уже давно к этому привыкнуть.
Вместо этого Катя говорит:
— Мне жаль, — и останавливается, будто раздумывает, говорить или нет, хотя она все равно скажет, в конечном итоге, в этом уже давно не интриги для того, то слишком хорошо её знает (лучше, чем она сама, если быть до конца честными).
А у Игоря кончается воздух в легких, и воздух заканчивается в комнате.
— Жаль, что Игорь так и не остался с Викой, — наконец, говорит Катя, выдыхая, как после очередной затяжки, словно здесь должны появиться клубы серого непрозрачного дыма, давно заползшего им в легкие (и заставляющего их гнить).
Делая вид, что они все ещё т а м, где это м о ж н о, где прикосновение-взгляд-поцелуй-объятие-занятие любовью — отмеренные хлопки нумератора, как метронома во времена Великой Отечественной.
Игорь слышит: «что ты не расстался с Агатой», — и он бы подумал, что у него проблемы со слухом, если б она говорила это вслух.
Но все гораздо сложнее и она говорит это в своей голове, не давая себе озвучить очевидное. Не давая ему возможности усомниться в собственной непрошибаемости.
Которой нет, но ему об этом совсем необязательно. Как и ей пока что, что с Агатой он все-таки расстался.
— Правда, — уточняет так, словно он не верит, — он любил её. До последнего вздоха.
Игорь слышит, читает между строк больное своей очевидностью: «Так, как никто не будет любить меня». И надеется, что она знает, что врет
самой себе.
Спрашивать про мужа — списывать себя со счета, признать собственную невозможность читать между строк.
А это он умеет лучше, чем играть в кино. Лучше, чем заплетать косички своей младшей дочери.
Но хуже, чем врать самому себе.
Игорь мотает головой из стороны в стороны, выражая беззвучное несогласие.
Ты не права, Катя, Катечка, Кейт. Тебе не будут изменять, а это куда значимее одной лужи крови на двоих. Показательнее. Однозначнее.
Честнее.
Игорю (который не Игорь) хочется сказать, что Игорь Соколовский — мудак, и любовь его вытекла кровью из дырки на его животе. Непозволительно красная в своей фальшивости.
Она замечает движение краем глаза, поворачивает голову, — и впервые за все время, что они здесь сидят, смотрит прямо на него. Он чувствует: под ним подожгли кафель, и он загорелся.
Ему не больно, он боли этой не чувствует, боль эта с ним самим сросшаяся — родная, привычная, свербит где-то под ребрами, и просыпается только,
когда болеть там, где ему уже давным-давно привычно, а ей — совсем нет, да и не надо вовсе, чтобы привычно было, начинает именно у
н е ё.
Гореть заживо Игорь Соколовский привыкает быстро, смотреть, как заживо горит Екатерина Игнатьева он не привыкнет уже никогда.
Он спас её из горящей машины, чтобы спалить самому.
И Катя (Яна, Ася, Вероника) пылает.
Люба пылает тоже.
Глаза горят показным безразличием, закрывая руками границы, по звукам падающие с той самой высоты, где по рассказам должен сидеть Бог; пытаясь закрыть и свое, нараспашку открытое, сердце.
В этом всем Игорь читает злостное:
Не нарушай границы, Соколовский. Не покидай игры. Покинешь — придется принимать решения, менять жизнь, а ты к этому не готов. Как и Игорь. И в этом — почти что единственном — вы с ним похожи.
А в остальном — кардинально разные: у тебя — красавица жена и двое замечательных детей, которых ты любишь, поэтому и её вроде как любишь тоже, у Соколовского (того последнего, который на мотоцикле и с ветром в голове, словно тринадцать, а пытается в паспортные тридцать) — мотоцикл, недо-квартира в каком-то заброшенном подвале (здесь сценаристы явно перегнули), любовь к беременной капитанше и временная замена в виде дочери бывшего друга (на самом деле главного врага?) твоего отца.
Хотя нет. Весьма похожие. Неспособные на решительные действия ни в одной из данных вам реальностей.
Не изматывай меня тем, в чем не уверен сам.
— Люб, — пытается осторожно, словно воздух способен отрубить ему язык, — Люб, — тише на полтона и руку протягивает;
Кате хочется заорать, что он мудак, потому что ломает ей кости, как будто они не человеческие, а игральные. И совсем ничего не стоят.
Катя ненавидит его справедливость. Катя терпеть не может его образ, который осыпается пылью на её колени;
который заставляет осыпаться её саму.
— Катя, — бескомпромиссно шипит она, но от руки не уворачивается: позволяет. Он касается её ключицы, и медленно проводит до самого конца,
растягивая момент, отставляя в сторону важное.
Он соскучился так, что от нежности сводит пальцы, и кончики этих самых пальцев покалывает слегка — повышенная чувствительность просыпается слишком быстро; у него в голове совесть скалит зубы, совесть оборачивается слезами на глазах почти-что-бывшей-жены.
Её слезы — катализатор невозвратности, его слова — наивысшая степень честности, на которую он способен.
Портить жизнь им всем — Агате, Кате, своим (их с Агатой, вообще-то) детям, а ещё, разумеется, самому себе — цена, которую он не согласен платить. В отличие от тех двадцати семи миллионов, за которые они выставили свое (теперь уже бывшее) «семейное гнездышко».
«Мне хочется отсюда сбежать», — говорит Агата, когда он предлагает оставить дом полностью им — делить имущество кажется слишком низким, слишком недостойным, слишком не в его стиле.
Они его продают; она собирается переехать с детьми в двухэтажную квартиру в центре Москвы, он — снять номер на самом последнем этаже.
Он повторяет действия Игоря Соколовского, и номер изумительно похож на тот, в котором снимали второй сезон. Он не осматривал его. Честно. Так просто совпало.
И Катя там тоже по чистому совпадению, организованному ночной службой такси прямо после новогодней ночи — таксист берет в три раза больше, Катя смеется.
Игорь проходит взглядом по пьяным глазам и губам цвета «наркоманка в завязке», пугающим своей искусственной (в её случае — естественной) бледностью, — и открывает бумажник, одновременно пропуская Катю в номер.
С бутылкой виски, которую она тут же проливает на ковер. По чистой случайности.
По чистой случайности он говорит то, что не сказал бы, даже если б ему жгли язык раскаленными углями.
По чистой случайности.
— Ты ревнуешь, — констатирует он, улыбаясь, уверенный, что она поймет. Она умеет понимать слишком многое.
Больше, чем Катя.
Она поворачивается, задевая волосами его пальцы, задевая волосами свои ключицы.
И думает, что понимает Вику.
Идущие на эшафот не боятся уже ничего.
И Игорь (тот-который-на-самом-деле-уже-видимо-Паша) вроде бы готовый к этому понимает, что она права. И он нихрена к этому не готов.
Она поворачивается до конца, и сердце, то, которое израненное, то, которое едва живое и посыпанное звездной пылью как лекарством (для пущей надежности её жизнеспособности), закрывать уже некому.
— Да. К Кате.
Теперь — только тебе, Прилучный. Закрой, замаскируй и не дай мне сойти с ума.
Ему некстати вспоминается Татьяна Ларина. Только вот он не Евгений Онегин.
Отмахивается от мыслей и тащит Любу в кровать, подняв на руки. Как невесту. В одном нижнем белье.
От Игоря Соколовского в Павле Прилучном не остается ничего.
От Екатерины Игнатьевой в Любови Аксеновой ничего никогда и не было.
Кроме истерического (только в оффлайне — от счастья) смеха и преданности, пожалуй.
Пожалуй.
Примечания:
Ваше мнение насчет пейринга заглатывает очень глубоко.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.