***
Нежная струйка дыма, насыщенная фруктовым ароматом, вырывалась из длинной сигары и рассеивалась в наглухо закрытом кабинете Аарона Бёрра. Дверь была заперта, а окна заколотили по его приказу. Лишь внимательный прохожий сквозь щель между необтесанными досками мог увидеть колеблющееся пламя свечи, время от времени заслоняемое шастающей из угла в угол фигурой вице-президента. В последнее время, казалось, весь мир ополчился против него. Его жизнь напоминала болото, которое было необходимо пересечь, но, куда бы Аарон ни ступал, предполагая встать на устойчивую кочку, он неизменно ошибался и погружался в зыбкую топь. Чем дальше он продвигался, тем больше увязал. Болотная трясина уже подбиралась к его подбородку, готовая окончательно утопить его, убрать с политической арены. Слухи с легкой подачи Гамильтона и поддержки Джефферсона распространялись, как болотные миазмы, и отравляли репутацию Бёрра. Александр Гамильтон, живой или мертвый, он никогда не позволит Бёрру заполучить президентское кресло. На выборах 1800 года Джефферсон и Бёрр набрали равное количество голосов, исключительно благодаря гамильтоновскому интриганству победителем стал Томас. Джефферсон, видя популярность Бёрра и не желая ему уступить на следующих выборах, незамедлительно поддержал поправку к Конституции: теперь было два списка кандидатов — в президенты и в вице-президенты, и оба составлялись партиями. Бёрр знал, что так хотят вытеснить его: разумеется, большинство демократов-республиканцев поддержат южанина и плантатора Томаса, нежели его — северянина, выступавшего против рабства. Аарон Бёрр всерьез занялся обеспечением поддержки себе в южных штатах: выдал Феодосию замуж за Алстона, регулярно ездил в Южную Каролину, сближался с местной разгульной и пристрастной к виски элитой. Думалось, дела идут на лад, и победа в выборах 1804 года неизбежна. Каково же было удивление Аарона Бёрра, когда он не обнаружил своего имени в партийных кандидатских списках! Президентская власть вновь ускользала из его рук, но на этот раз из-за длинного языка Томаса Джефферсона. Он напомнил всем о прошлом Бёрра, частенько в партийных кругах между делом ронял как бы невзначай: «Разве можем мы доверять тому, кто вступил в нашу партию ради удовлетворения собственных амбиций, а не поддержания наших идей, ради того, чтобы вытеснить Филиппа Скайлера и занять место в Сенате?» К словам уважаемого и популярного Джефферсона прислушивались, как к истине последней инстанции. Однако если Томас Джефферсон подогревал недоверие к Бёрру в партийных кругах, Александр Гамильтон, предполагая выдвижение кандидатуры Аарона на новых выборах и делая все возможное для победы партии федералистов, настраивал общественность против Бёрра. Терявший поддержку Аарон Бёрр, не имевший никакой надежды ни на президентский, ни на вице-президентский срок, решил реабилитировать себя как политика удачным правлением на уровне штата. Для этого он баллотировался в губернаторы Нью-Йорка. Тогда статьи Гамильтона стали выходить чаще, приобрели более колкий характер. Куда бы ни пошел Бёрр, везде его встречали недоверчивые взгляды, в которых немым укором цитировались слова Александра: «На этого человека, жадного до власти, нельзя положиться». Федералисты яростно отстаивали свои северные штаты от влияния южной партии: у прославленного вице-президента Бёрра не было никаких шансов перед никому неизвестным, но поддерживаемым Гамильтоном демократом-республиканцем Морганом Льюисом, очевидно находившимся под влиянием федералистов. Игра становилась все более и более смертоносной для карьеры Бёрра, и его поражение на губернаторских выборах ознаменовало его полное крушение. Колесо Фортуны прокатилось по нему, сбив с ног. Стремясь предотвратить падение, обвинив Гамильтона в пасквилянтстве, клевете и своем поражении, Бёрр вызвал своего вечного оппонента на дуэль. Выстрел должен был расставить все по своим местам. Он расставил. Он предопределил место обоих дуэлянтов в истории. Он заставил замолчать злой язык Гамильтона, но и заглушил речи Бёрра. Еще пару дней назад некоторые считали Александра закоренелым интриганом, готовым идти по головам, деспотом, поставившим южные штаты в зависимость от северных, до сих пор не утихали пересуды об его измене, о том, как сильно он испортил жизнь несчастной Элайзе. Сейчас же в память о нем многие облачились в траур, стекались на его могилу и возлагали к ней свежесрезанные яркие цветы. Со смерти Джорджа Вашингтона не видала Америка такой огромной, нескончаемым потоком идущей похоронной процессии, какая следовала за гробом с телом Александра Гамильтона на кладбище церкви Святой Троицы. Этот заносчивый, высокомерный остряк стал мучеником, погибшим за убеждения. Аарон Бёрр стал его убийцей. Бёрр встал перед портретом своей жены Феодосии, и ему казалось, что ее полные печали, крупные глаза осуждающе смотрят на него. Разве стоило лишать человека жизни ради сомнительного шанса на спасение своей карьеры? Желанная власть из окровавленных рук выскользнет легче, чем из незапятнанных. «Фео, скажи мне, что делать, скажи мне!» — восклицал Бёрр, с мольбой взирая на портрет жены. Картина, сливаясь с темной стеной, продолжала безмолвно висеть, и образ Феодосии, на мгновение оживший, окаменел. Бёрр вынул сигару изо рта и принялся беспокойно крутить ее в пальцах. Хотя общество уже заклеймило его убийцей, он боялся признаться самому себе в том, что дуэль превратилась в преступление. Он пустил пулю в человека, стрелявшего в воздух, боясь, что тот метит в него. Дуэль оказалась не проявлением храбрости, не защитой чести, но малодушием и трусостью. Пуля — вот что оставил Аарон Бёрр в качестве своего наследия. Убийца Александра Гамильтона — вот как его запомнят. Кодекс дуэли не был нарушен, но провидение вмешалось в это смертельное противостояние. Все произошло стремительно, быстро, секунданты так и не поняли, кто стрелял первым. Если б можно было доказать, что первым стрелял Бёрр, то имя его было бы очищено — нет ничего дурного в том, чтобы выстрелить на дуэли первым, но направить дуло на того, кто уже выстрелил в воздух, — верх бесчестья. Чья-то невидимая рука перепутала все карты. Даже для Бёрра воспоминание о дуэли оставалось размытым и неясным, он не мог вспомнить важные детали, которые могли бы оправдать его на суде или перед самим собой. В том, как переплетались жизни Гамильтона и Бёрра, виделась некая предрешенность, заранее обозначившая их роли в истории, и на этот вердикт высших сил, глухих к просьбам и являвших собой единственный справедливый суд, нельзя было повлиять. Поступки оставляют след на тропинке истории: одни следы время безжалостно заметает, другие — оставляет. И никто из рода человеческого не может указать времени, какие следы нужно убрать, а какие оставить. Человек не выбирает, кем стать для потомков — героем или злодеем. Его будут вспоминать лишь по тем поступкам, следы которых забывчивое время сохранило и пронесло. Аарон Бёрр предугадывал, что кровавый след, который он оставил, будет тянуться за каждым последующим его поступком и что никто никогда не забудет, кто убил Александра Гамильтона. Сокрушенный своей роковой ошибкой Аарон Бёрр сел за массивный дубовый стол. Тяжело вдохнув невесомый аромат дымящейся сигары, он принялся писать письмо дочери — единственному человеку, кто не отвернулся от него, несмотря на совершенные грехи, несмотря на его алчность к власти, несмотря на готовность идти по трупам. Феодосия Бёрр Алстон умная, как ее мать, он верил, могла ему помочь. «Дорогая Феодосия», — надписал Аарон и задумался. Может ли он, обреченный считаться преступником, писать своей дочери, не опорочив ее репутацию, не сделав ее соучастницей своего преступления? Он поспешил выкинуть из головы эту глупую мысль. Когда дело идет о спасении собственной жизни, нет времени раздумывать о чести. «Что сказать тебе?— бессильно продолжил он, не в силах упорядочить разрозненные мысли. Он ощутил, как холодный пот выступил у него на проплешине. Страх обуял его. — К тому моменту, как это письмо дойдет до тебя, несомненно, в южных штатах будет известно о том, что Александр Гамильтон получил смертельное ранение на дуэли со мной. Здесь на севере меня уже успели обозвать и убийцей, и душегубом, и чудовищем, и злодеем. Мне неважно, что говорят они; мне важно, чтобы ты, милая Фео, не верила им. Их не было в Вихокене — я был. Мистер Гамильтон целился в меня, меня ужаснула мысль о том, что я могу больше никогда не встретиться с тобой, что ты будешь опечалена, нося священный траур, и я выстрелил, не надеясь, что попаду. Те, кто воевал вместе со мной, знают, насколько я плох в стрельбе. Был рассвет, солнечные лучи слепили Гамильтона, он выстрелил до того, как выпущенная мной пуля ранила его, но промахнулся. И эту проведенную по всем правилам дуэль люди прозвали преступлением! Они не скупы не только на слова, но и на действия. Против меня выдвинуты серьезные обвинения. Непредвиденное соревнование разразилось между двумя штатами — Нью-Йорком и Нью-Джерси — за честь повесить вице-президента. Если кто-то из них выиграет, тебе должны будут сообщить о времени и месте. Однако я не намерен поддерживать ни одну из сторон: завтра, едва стемнеет, я покину Нью-Йорк и направлюсь к тебе в Южную Каролину. Если меня не перехватят на границе с Пенсильванией, я спасен. Президент Джефферсон мог бы выдвинуть федеральное обвинение, что стало бы вопиющим прецедентом, но я ему больше не враг: выстрелом в мистера Гамильтона я застрелился как политический деятель. Несомненно, он прибережет это обвинение на случай, если мое положение однажды укрепится. Тогда мне понадобится твоя помощь, Фео. Миссис Мэдисон твоя подруга, верно? Напиши ей уже сейчас, замолви пару слов обо мне. Может, ей удастся через Джеймса смягчить отношение Джефферсона ко мне. Я в свою очередь предприму все возможное, чтобы вернуть мое прежнее влияние, наше прежнее влияние, чтобы очистить имя Бёрров», — Аарон чувствовал, как его падение вдохновляет, окрыляет его: ему придется заново пройти этот путь, даже с более низких позиций, чем он начинал. Его не пугала длинная и полная препятствий дорога на вершину власти, потому что он уже разведал ее, он не совершит старых ошибок, на этот раз он сделает все верно. А самое главное, он не будет ждать. Его время истекает, он уже не двадцатилетний, полный тщеславных надежд юноша. Его жизнь стремится к закату, и он должен сделать этот закат самым ярким, полыхающим, предвещающим грядущий день. План по возвращению к власти кометой промелькнул в его напряженном мозгу, и Бёрр сделал короткую приписку в конце письма: «До тебя, наверное, доходили слухи о том, как сильно возмущены испанцы усилением нашей нации на западе. Приобретение Луизианы, за которое боготворят Джефферсона, может обернуться его серьезным просчетом в международной политике. В этом наш ключ к восстановлению своих позиций». Подписав письмо, Аарон Бёрр встал из-за стола, отпер дверь и кликнул мальчика-слугу. Эхом пронесся его уставший голос по опустевшему дому: из всех слуг скрывавшийся от правосудия Бёрр оставил лишь этого шустрого, но недостаточно смышленого мальчишку. — Отнеси на почту, — приказал вице-президент, когда мальчишка принял конверт из его рук. — И найми экипаж, чтобы завтра в одиннадцать вечера был у подъезда. Мальчишка понимающе кивнул и, получив несколько звонких сияющих центов, ускакал в мрачные и пыльные коридоры. Через несколько мгновений Бёрр сквозь щели между досками наблюдал, как ребенок, подпрыгивая и подбрасывая монеты, несется беспечно по улице. В отличие от Бёрра он не беспокоился о спасении собственной жизни, в отличие от Бёрра он не имел карьерных амбиций — весь свой век он проведет в услужении, в отличие от Бёрра он не нуждался в наследии, и единственные следы, которые он оставлял, были отпечатки ботинок на песчаной дорожке, которые стер первый же промчавшийся экипаж.***
Ветер робкими порывами, похожими на дыхание влюбленного юноши, колыхал невесомые занавески, врываясь через распахнутое окно. Анжелика Гамильтон, нежась в ласкающих, теплых лучах полуденного солнца, сидела на подоконнике и прислушивалась к переливчатому пению пташек. Журчание ручейка, шелест листвы, плеск задорных рыбок, покачивание одинокого цветка — всё живое слышалось в этих непрекращающихся, неизменно бодрых звуках. Деревья протягивали свои руки-ветви к окну, и Анжелика, сама не зная зачем, срывала с них зеленые, напитанные летними соками листья и растирала между ладоней. Едкий травянистый аромат щекотал нос, и Анжелике вспоминалось детство в Олбани, когда они с Филиппом выбегали в сад, валялись в траве, наблюдая за облачками и не беспокоясь о том, что по возвращении мама будет ругаться, завидев испачканные одежки. Мисс Гамильтон поражалась тому, как раньше с детской простотой она могла выйти из дома и, потеряв счет времени, бродить по саду, по городу до заката солнца. Сейчас мир за окошком пугал ее, он был неприятным и будто пытался изжить ее. Стоило ей выйти в сад, как грозные, жужжащие шмели решались поиграть с ней в догонялки, а коварные корни деревьев, вздувшиеся над землей, подставляли ей подножки. Из серебрящегося пения птиц слышалось только грузное, оловянное и злобное карканье ворон, а солнце вместо того, чтобы заключать лучами в объятие, начинало хлестать по щекам. Анжелика редко выходила из дома: мир казался красивым лишь тогда, когда она смотрела на него издали, как на картину. «На картины и на битвы лучше смотреть издалека», — говаривал Бенджамин Франклин, часто навещавший Гамильтонов, когда Анжелика была еще совсем ребенком. Она хорошо помнила этого добродушного толстяка, чьи седые волосы свисали, как уши спаниеля, и кого она любовно называла «дедушкой». Солнечные зайчики плавали на стене, и девушка следила за их подвижной чехардой. Они перескакивали друг через друга и напоминали Анжелике, как в детстве с братьями она тратила часы на эту бессмысленную игру. Филипп всегда оказывался самым проворным. Боковым зрением Анжелика видела, как маячила его тень, переползая со шкафа на стол, со стола на трельяж. Порой эта тень составляла ей компанию, отвечала прозрачным голосом мыслям девушки. Однако каждый раз, когда в комнату Анжелики приходили члены ее семьи или доктор Хосек, чтобы справиться о ее состоянии, живая тень исчезала, и мисс Гамильтон чувствовала себя одинокой и непонятой. Она ни с кем не состояла в переписке: наслышанные о ее сумасшествии, друзья отвернулись от нее, и даже Джордж Кастис прекратил всякое общение с ней. Анжелика не жаловалась, ее устраивал такой порядок вещей. Она полюбила одиночество, наполненное ею, четырьмя стенами и тенью. Она не искала общения, но и не чуждалась его, как раньше. Она не любила говорить, но могла внимательно слушать и понимающе молчать. Из родственников ей удалось запомнить мать и отца, остальных она путала либо не признавала вовсе. Память ее была сильно ослаблена и как бы обращена в прошлое. Доктор Хосек после каждого визита твердил безутешной Элайзе, что ее дочь безнадежна. Искры в глазах Анжелики потухли, голос перестал звенеть, общительность сменилась молчаливостью, а жизнерадостный бойкий характер превратился в безразличное, вялое послушание. Казалось, от прошлой Анжелики не осталось ничего. Кроме любви к музыке. Фортепиано, подаренное давным-давно тетей, было перенесено из гостиной в ее комнату, и крышка его часто открывалась. Анжелика наигрывала незамысловатые мелодии, а потом, обращаясь в пустоту, спрашивала: «Филипп, тебе нравится?» — и пустота отвечала кивком. Анжелика раскрошила краюху хлеба на подоконнике рядом с собой, с детским трепетом наблюдая за тем, как птички с невзрачными перышками слетаются на щедрое угощение. Девушка не шевелилась, пока маленькие клювики, точно молоточки в пианино, колотили по хлебу, проглатывая крошки. «Угощайтесь, угощайтесь, мои певуньи, — мысленно обращалась к ним Анжелика, — радуйте меня своими трелями». Когда краюха была съедена и задорная стайка покинула родной подоконник, рядом с Анжеликой, почти касаясь лапкой ее платья, остался сидеть невзрачный воробушек. Он смотрел на девушку своими внимательными черными глазками-бусинками, как бы изучая ее. «Ну что, наелся? — спросила его Анжелика, и воробушек наклонил маленькую рябую голову. — Это хорошо. Передай своим друзьям, что завтра для них будет новое угощение». Воробушек посидел еще немного, оглядев комнату юной мисс Гамильтон, как если б это были его владения, остановил свой взгляд на фортепиано, а затем сделал несколько неуверенных шагов и упорхнул. «Лети, лети, — проговорила ему вслед Анжелика, — не забывай обо мне, о доме, где тебя всегда накормят». Второй этаж — волшебное место в доме. Мир кажется совершенно иным, если смотреть на него со второго этажа, — таким близким и таким далеким одновременно. Думается, стоит протянуть руку, и ты ощутишь прикосновение трав на своих пальцах, но, сколько бы ты ни тянулся к земле, ухватишься только за шаловливый воздух. И люди вовсе не люди, а точь-в-точь фигуры на шахматной доске. Из подъехавшего экипажа вышел доктор Хосек. Если смотреть на него со второго этажа, то в шляпе с загнутыми полями он похож на ладью. Стук в дверь, и в следующее мгновение мама вышла на порог и пригласила его в дом. Снизу начали раздаваться тихие голоса, Анжелика могла разобрать лишь отдельные звуки, которые какой-то незримой нитью связывались с щебетом птиц и создавали полифонию жизни. Анжелике Гамильтон принадлежала главная партия в этой полифонии. Лирическое сопрано возникло из ниоткуда и полилось, наполняя собой чашечки цветов, переплетаясь с солнечными лучами, подгоняя неторопливый ветер, расстилаясь по газоном. В начале напоминавшая мурлыкание «Горлинка» наконец широко расправила крылья и полетела к сияющему золотом светилу. Звуки мерцали, окутывали шумящий сад дурманящим туманом колониальной простоты. Песня звучала в самом сердце девушке и с кровью разносилась по ее телу. Анжелика была песней, весь мир был песней. И не существовало ничего, кроме песни. Дверь в комнату мисс Гамильтон распахнулась, и на пороге возникли доктор Хосек и Элайза, но Анжелика не обратила на них внимания, продолжая исполнять знакомую мелодию со всей звонкостью и широтой, на какие был способен ее развитый голос. Можно было подумать, что не она одна исполняет песню — вся природа аккомпанирует ей. Пташки дружным хором подпевали ей, а деревья басами скрипели. Ни один человек никогда не был так един с природой, как Анжелика в этот момент. Элайза и доктор Хосек застыли, внимая льющимся звукам, как если бы впервые слышали эту известную песню. Они знали, что Анжелика часто исполняет ее, но каждый раз она исполняла ее по-своему, когда-то с отчаянием, когда-то с надеждой, когда-то с любовью, а когда-то с обидой, и новые грани старой мелодии открывались. Лишь когда голос Анжелики затих и природа замерла в последнем аккорде, Элайза с доктором прошли в комнату. Анжелика вскочила с подоконника и подбежала к матери. Схватив ее за тонкие руки, она прощебетала: — Ты так бледна, мамочка, — она взволнованно заглянула в мрачные глаза Элайзы и увидела в них свое испуганное отражение. — Что стряслось? Миссис Гамильтон вопросительно посмотрела на доктора, словно испрашивая у него одобрения. Сомнения угнетали ее, но один кивок Хосека рассеял их. Тогда, набравшись храбрости, потрепав ее по волосам, Элайза объявила: — Твой отец умер, Анжелика, несколько дней назад. Я не решалась тебе сказать. Анжелика встрепенулась, болезненно охнула — невольно выказанный вздох кольнул сердце скорбящей матери — и упала на пол, как брошенная кукла. На лице ее сияла безмятежная улыбка, но глаза наполнились крупными слезами, которые вот-вот грозили выскользнуть на бледные, как мрамор, щеки. Отец, каким бы иногда он эгоистом ни был, какую бы боль он ни причинял время от времени матери, как бы ни позорил их семью, всё же любил Анжелику и регулярно справлялся о ее здоровье, играл с ней на фортепиано в четыре руки, выписывал ей ноты и книги. Все обиды и нанесенные оскорбления, вся ненависть к отцу, которая пробуждалась порами в ней после издания памфлета, были забыты. Им больше не было места в ее душе; своей смертью Александр Гамильтон искупил все грехи и заслужил ее прощение. Анжелика почтительно поцеловала подол траурного платья матери и незаметно от горюющей женщины утерла им свои слезы, чтобы не расстраивать ее еще больше. Анжелика замечала, с каким состраданием относились к ней, к сумасшедшей, домашние, а потому она, преисполненная благодарности, хотела ее выразить и с таким же сочувствием относиться к близким. Подняв на величественную даже в своей утрате мать широко распахнутые глаза, Анжелика слабо улыбнулась, шмыгнув носом: — Надо будет сказать Филиппу. Элайза обеспокоенно обернулась к доктору Хосеку, в чьем взгляде прочла очередное «бедное дитя неизлечимо», и присела к дочери. Гладя ее по щеке, на которой тонкой паутинкой светился след слез, миссис Гамильтон тихо, заикаясь, произнесла: — Конечно, конечно, милая… — Не печалься, ма. Десять тысяч миль — это очень далеко… — Анжелика поцеловала маму в лоб, на котором залегла неглубокая морщинка — призрак подкрадывающейся старости. — Не беспокойся, мамочка… — внезапно она осеклась, ее глаза удивленно распахнулись, и дрожащим пальцем она указала за спину Элайзы и радостно воскликнула: — Но, право, он здесь. Папа! — она вскочила и ринулась к двери, но доктор Хосек удержал ее за запястье. Она смирно остановилась, продолжая восторженно глядеть в сторону дверного проема. — Ма, смотри, он рядом с Филиппом, он улыбается, ма, — щебетала она. Сердце несчастной миссис Гамильтон болезненно щемило, но она, кивая и вымучивая улыбку, смотрела туда, куда указывала Анжелика. — Ма, ты ведь его видишь? — она обернулась и увидела страдальческое выражение матери. — Нет? — ее голос сел, и вздох уныния сопроводил вопрос. Вдруг Анжелика вырвалась из хватки доктора Хосека и подбежала к матери, сев подле ее. — Ничего страшного, ма. Однажды и ты его увидишь, — она прижалась к Элайзе, словно стремясь оградить ее от горестей и ужасов мира, которого сама боялась, — это лишь вопрос времени. — Ты права, милая, безусловно, права, — пробормотала Элайза, удивленная тем, как много произнесла молчавшая в последние годы Анжелика. «Однажды ее рассудок прояснеет, это лишь вопрос времени», — подумалось миссис Гамильтон, которая упрямо верила вопреки приговору Хосека, что здравый ум вернется к ее бедной дочери. Слова Анжелики пробудили в ней нечто светлое, зарождающее надежду. — Это лишь вопрос времени, — машинально повторила она, и задумчивость отобразилась на ее лице. «Сколько времени мне еще осталось? И чем же займу я это время? — на нижнем этаже послышались детские крики: младшие дети, предводительствуемые старшими — Александром, Джеймсом и Френсис, вернулись с прогулки и послушно дожидались обеда. — Кому я посвящу время, когда Маленький Фил станет взрослым и выпорхнет из гнезда?» Элайза с едва уловимой материнской радостью смотрела на Анжелику, понимая, что, если слова доктора Хосека действительно справедливы, то ее несчастная девочка — единственная из всех детей, кто всегда будет нуждаться в ней, ее заботе, единственная, кто никогда не покинет родительского дома, как птенец, которому обломали крылышки. Дом Гамильтонов будет жить, дом Гамильтонов будет звучать и звенеть, дом Гамильтонов никогда не превратится в окутанную смертью и тишиной пустошь, потому что в нем всегда будет Анжелика со своими душевными мелодиями. Это успокаивало Элайзу, боявшуюся нависшего над ней после смерти Александра одиночества. Доктор Хосек смотрел на семейную сцену, и ему казалось, что он является свидетелем какого-то сакрального таинства, он чувствовал себя посвященным и был горд тем, что Гамильтоны доверяют ему так, как если б он носил их фамилию. «Добрые, невинные, но страдающие души», — думал он, по-отечески, с заботой взирая на мать и дочь. Солнце заливало комнату, осеняя их своим прикосновением, и доктору вспомнились древние слова, каждодневно звучавшие из уст проповедников: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» — и впервые они были понятны без наставительных разъяснений, без молитвенного сосредоточения, без сердечных рассуждений. Мир сверкал ослепительным светом пролившейся истины, говорившей каждой радости и каждой скорби: «Это лишь вопрос времени».
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.