Я скажу тебе с последней Прямотой: Все лишь бредни — шерри-бренди, — Ангел мой. Осип Эмильевич Мандельштам (1931)
Ты пока ещё не написал мне с вопросом, как у меня дела, хотя тебе знать об этом — ровным счётом никакой разницы. Потому, я отвечу в пустоту, которая привыкла к моим гривуазным шуткам и беспричинным слезам, вылью всё это на по обыкновению белый, нетронутый лист, из любви к щёлкающему звуку «пробела» на клавиатуре компьютера, и примерю физиономию Сократа. Знаешь, такое чувство… хочется написать что-нибудь душераздирающее и проникновенное, а выходит жалкий крик сумасшедшего — хотя, в принципе, и то, и другое мало кто будет читать. Если вообще будет. У меня, если честно, была идея написать рассказ в стиле золотого века русской литературы — что-нибудь из раздела «тропкой лесной», а именно «Бежин луг»; или — поучительную притчу вроде Рэя Брэдбери. Последним вариантом было сплагиатить Стивена Кинга, но я слишком его люблю, так что всем опять приходится довольствоваться тем, что автор повествует о собственной жизни. Вот так вот. Есть одна проблема, и с ней мне пришлось столкнуться во время нашего знакомства. Как я уже говорила тебе, когда мы ехали в людном, переполненном вагоне метро Люблинско-Дмитровской линии, я не умею производить первое впечатление. Ты не согласился со мной, объяснив это тем, что у меня как раз с этим всё в порядке, хотя откуда тебе знать… за счёт чего мне давалось каждый раз, видя тебя на протяжение девяти дней злосчастного июня, заводить разговор и изображать бурную деятельность — иначе это называют жизнью. Я не люблю так, понимаешь, мне так не нравится. Я просто больная, друг мой. Физически, психически — по-всякому. Но, в конце концов, я, Слава Богу, ещё хожу на собственных ногах и не лишилась мозга. Ты знаешь про сердце. Оно барахлит и барахлит здорово: ЭКГ, кардиолог, невролог, скоро сделают УЗИ на этот удивительный орган; ты знаешь про «блок», о котором мне сообщил врач, связавший его с гормональным фоном и половым созреванием, ты знаешь и то, что когда мы с тобой подходили к станции метро Достоевская, я, держа закрытый зонт в левой руке, сжала его больше положенного и оборвала недосказанное предложение на полуфразе — может, к твоему счастью, я перестала болтать, но тогда, понимаешь, у меня не было времени залезать в твою голову, чтобы в этом удостовериться. Я даже остановилась — замерла на мостовой в несколько мгновений и зажмурила свои невыспавшиеся, красные глаза. Да так, это всё то же самое сердце. Эдакая классика — вначале бьёт в правое предсердие, потом в левый желудочек, а затем отдаёт в лопатку. Иногда охватывает весь орган, и я просто не успеваю различить передвижение своей боли. Иногда забирает и лёгкие, и даже тонкие рёбра. Иногда просто мешает дышать, и я секунд пятнадцать смешно, нелепо хватаю ртом воздух. К счастью, ты не был свидетелем последнего случая. Это страшно для людей понимающих, и смешно для неведующих. А ты, скорее всего, испугался бы и посчитал меня слабой. Уж лучше ты будешь думать, что я непосредственная юмористка, чем жалкая калоша, которую нужно опекать и оберегать. На одном из глупых сайтов я прочитала, что мужчинам нравятся женщины-загадки. Я даже попыталась прочитать статьи об этом и обучиться такому поразительному «искусству», владение которым отличает истинную леди от деревенской клуши, но тщетно — я всё так же отношусь к виду последнему, и, наверное, Викторией-Сикрит мне никогда не стать. Если что, это был стёб. Откровенный такой, и неумелый. Ну не могу я, понимаешь, не могу, не получается у меня строить из себя даму в чёрном с тысячей секретов за семью печатями и призывно вилять попой в бархатном платье, выстукивая каблуками по мостовой, показывая, какая я вся из себя независимая и мудрая, что аж мозг из ушей вытекает. Не вытекает. Если что, я превратила его в холодец, чтоб уж наверняка. На всякий случай. Поэтому, когда ты задаёшь мне вопросы, касательно каких-либо жизненных ситуаций, я говорю прямо. Да, опуская детали, опуская факты, опуская огромные отрезки своей жизни — но не для того, чтобы смоделировать из себя женщину из Отдела Тайн, которая тебя бы заинтересовала, а потому, что решила поберечь твою психику, друг. Я же знаю, что если начну тебе рассказывать обо всём этом, обо всём, что помогает мне теперь, создавая эти строки, вставлять полушутку в кошмар, тебе станет страшно. Я не хочу, чтобы ты плохо спал или вздрагивал от моего голоса, смотрел на меня как на инвалида и понимал, что с переломанной мной тебе не по пути. Не хочу, чтобы ты жалел — меня и себя, ввязавшегося в эту передрягу. Не хочу. А потому слушаю про развод твоих родителей, что был семь лет назад, и вздрагиваю от фактов о твоей жизни — я буду тебе сочувствовать, я буду тебя поддерживать, я буду, мне нетрудно, поверь, так даже легче; хочу, чтобы ты думал, что из нас двоих тебе в жизни повезло меньше, а я не такая уж и потрёпанная. Конечно, есть один промах — ты читаешь мои стихи, зная их полную автобиографичность. Но, надеюсь, ты подумаешь, что в них много полушутки поверх кошмара и кошмара поверх полушутки. Не знаю, как там с «загадками», но вот счастливые женщины нравились мужчинам всегда и везде. Свой ор и вой я приберу на вечер или ночь, когда отрублюсь в полтретьего и увижу во сне, как с меня в очередной раз сдирают кожу. Хотя это не так уж и страшно. Страшно, когда снится то, что ты видел собственными глазами и надеялся не вспоминать. Вот ты мне сказал, что в период твоего детства вы жили с родителями в селе под Владимиром, где ты был счастлив. Я тогда мягко улыбнулась и попросила тебя продолжить, упомянув, что тоже когда-то жила в деревне; знаешь, ты тогда так живо и интересно мне обо всём рассказал, что я правда поверила, что жизнь не всегда такая бывает… нестандартная. На твоих губах играла улыбка, а глаза отражали спокойствие — было видно, что твоё повествование не причиняет тебе боли, ты не нуждаешься в том, чтобы молчать или скрывать срывающийся голос за сарказмом или бесконечной, иногда неуместной шуткой, как это делаю я. Как же здорово, когда можно говорить, не боясь, что скажешь не то слово не с той интонацией. Как же здорово, когда не нужно бояться, что ты просто-напросто не достучишься до своего собеседника. Знаешь, друг мой, мне тоже есть, что тебе рассказать. Хотя даже если бы ты узнал, не думаю, что тебя бы проняло до печёнок — бывает такое, что люди, не столкнувшись с ужасом лицом к лицу, воспринимают его как обыденное обстоятельство, способное интересовать окружающих ровно столько, сколько женщин — футбол на телеканале «Матч». Но, вот какое дело — я эту игру очень люблю, а потому считаю подобное поведение крайне неприемлемым. Ты всё равно не прочтёшь этот очерк, так что, терять как всегда нечего. Мне есть, что вспомнить из тех времён, когда ты беззаботно топал по опушкам с одуванчиками, а я рвала их голыми руками под крики, режущие мою любовь к ботанике, с той же силой, как и стебли — ладони: «Сорняк, сорняк, сорняк!» Но о тяпках рассказывать как-то не поэтично, а потому, возьмём колодец — единственный источник воды в деревне, где мне довелось жить. Я опускала туда жестяное ведро, литров десять, и крутила вертело; оно, скрепя, похрипывая, негодуя, поднимало домашнюю утварь, наполненную холодной водой, и с противным лязгом, отпущенное из моих рук, покачивалось под шатровой, полуветхой крышей, из дерева, кажется. Потом я брала расплескавшееся на треть ведро, иногда их было два, и, упираясь сандалиями в сырую, поросшую тем же сорняком землю, шла в гору, зная, что останавливаться уже нельзя — я тогда не разбиралась в физике и её законах, но отчётливо понимала, что если замру на мгновение, масса вёдер потянет меня вниз, и я не удержу равновесие. Дойдя по этому крутому подъёму до самого верха, я не останавливаясь продолжала идти к железным, бренчащим воротам, выкрашенным в рыжую охру (за ними был наш домишко), чтобы не оглянуться назад и не посмотреть вниз, боязливо и по-детски. Так проходила моя жизнь в деревне у двоюродной бабушки. Мне было три. С половиной, а, может, и без. Потом руки болели, а на ладонях были ссадины, вмятины от тонких, впившихся в кожу ручек. Хрустели плечи, ныли суставы. Плакать было нельзя. Мама находилась в двух сотнях километрах от меня, а я должна была крепиться. С тех пор я ненавижу жестяные вёдра и колодцы, до которых нужно спускаться; гравий с неубранной грязью, перекошенные деревенские домики и сетку Рабица. Последнюю — особенно. Она была моей колючей проволокой, скажем, года четыре точно, пока я дышала огородным воздухом и пила воду, добытую мною из колодца, что стоял у подножья холма. Вот мой рассказ. Не думаю, что он был бы хорошим дополнением твоего, пышущего жизнью; а мне и не нужно было его оглашать. Зачем тебя расстраивать? Как я уже говорила, лучше будешь думать ты, что тебе в этой жизни повезло меньше, чем узнаешь, почему, когда мы с тобой разговариваем, я каждое своё предложение подкрепляю нелепой, саркастичной шуткой. Иногда мне самой от них весело. Мне было хорошо с тобой. Знаешь, когда уже перестаёшь верить в то, что где-то там, на бренной Земле, как говорится, найдёшь своего человека, то встреча с ним огорошивает подобно ливню в солнечный день. Так было и здесь. Не будем удаляться в пересказ нашей с тобой встречи — она непримечательна и не имеет своих неповторимых особенностей, которые любят приписывать в романах и пририсовывать в кинематографе. Ты увидел меня, я увидела тебя. Вот и вся философия жизни. Спасибо, что слушал, как я пою и играю в перерывах между обедом и парами. Краем глаза я видела, как ты, взяв пластмассовый стаканчик с водой, вставал где-нибудь справа от меня и замирал, от чего я заставляла уголки своих губ опуститься, ибо улыбка до ушей грозила сорвать мой драматический настрой и не менее драматическую песню, как и весь небольшой концерт, устраиваемый мною по «многочисленным просьбам» практически ежедневно. Надеюсь, я не очень тебе этим надоедала. Даже если так, твоя вежливость и терпение дорогого стоят. А дальше, а потом… благодарю (ой, фу, как официально), спасибо тебе за то, что провожал до МЦК. Это правда было неожиданно и донельзя непривычно — кто-то тратит на меня своё время, откладывая прибытие домой, без всяких просьб, дополнительных слов и увещеваний. Это было приятно, такое внимание. Я к нему не привыкла, как и ко всему, что ты в мой адрес осуществляешь. Душевно так, что аж не верится; конечно, я боюсь, что подобное не вечно, но об этом и рассуждать бесполезно, понятно и так. Но если бояться заканчивать, можно и не начинать, а потому я выбираю окунаться с головой, как уже говорила, гореть — ты возразил, что можно «перегореть», и, право, я с тобой согласилась. Ну и что? Да, можно перегореть, это истинно, а потом ещё не зажечься. Но, всё-таки, согласись — лучше рискнуть и проверить на прочность длину фитиля в свече, чем всю свою жизнь, вплоть до гробовой доски, блуждать во тьме, избегая возможного света. В последний день, который лично я оттягивала всеми возможными правдами и неправдами, ты сказал, что лучше пройти до станции через дворы. Помнишь? Ты помнишь, как я вздрогнула и замерла, впервые за весь наш разговор не зная, какой сделать выбор? Сердце издевательски заныло, подпрыгивая на аорте, я моргнула пару раз и заторможенно процедила «да», метнув быстрый, бессмысленный взгляд на карниз дома, с шальной мыслью, смогу ли я сбежать и сколько это в сумме займёт времени. Ты не глуп и довольно внимателен, так что сразу почувствовал неладное и спросил, что не так. Спасибо тебе за это. Спасибо, что мне почти не пришлось ничего объяснять, и ты всё понял лишь по моей очередной попытке отшутиться. — Сократить хочешь? — спрашиваю я, уверенная в утвердительном ответе. — Нет, так наоборот подольше будет, и людей почти нет. — Хорошо… Я слабо улыбнулась, и мы пошли вдоль длинной девятиэтажки. Наклонившиеся, толпящиеся друг с другом деревья, машины, облепившие бордюры капотами и бамперами, старые окна и стеклянные коробы балконов, с висящим на них бельём, — всё это напомнило мне время, когда я рвала сорняки, а потом, когда мы уже стали жить семьёй в своей однокомнатной квартире, — несуществующее детство. В голове смешивались, натыкаясь друг на друга, мысли, образы, воспоминания, опасения — с одной стороны, я продолжала себя отчаянно убеждать, что ты ничего мне не сделаешь, что не причинишь вреда в этом безлюдном дворе, и я могу поручиться, что мне не придётся кричать. Не подумай, что это паранойя, друг мой, всё гораздо проще. Всё гораздо обыденнее и больнее, чем кажется и рисуется. Я листаю страницы памяти, украшенной перебоями. Там боль: в солнечном сплетении, в животе, в рёбрах, на руках и шее, сжатой стальными мужскими пальцами до кровоподтёков и синяков. Самое страшное, когда слышишь, как хрустят собственные позвонки под давлением чужих ладоней, не имея возможности это остановить. Сейчас люди стали легче к этому относиться; как уже говорилось, они с этим не сталкиваются лично, а потому парадоксально не считают, к примеру, домашнее насилие чем-то из ряда вон выходящим. Как известно, после изнасилования общество, ради сохранения фикции собственной справедливости, обвиняет жертву, подкрепляя это суждением: «Поделом шлюхе!» Так и с физическим насилием со стороны близких родственников: «Сама виновата, мразь подколодная. Как из тебя ещё всю дурь выбивать?» Бить можно молотком по стене, чтобы картину на гвоздь повесить; бить можно по мячу на поле, передавая пас своему товарищу или сразу в ворота, бить можно по боксёрской груше, тренировки ради, или преступника, защищая свою семью и себя. Бить жён и мужей недопустимо. Бить своих маленьких детей — тем более. Только об этом почему-то забывают — забывают про статьи в КоАПе и в УК, про мораль и нравственность, не говоря уже про то, что совершенно не думают о травме, которая причиняет непоправимый ущерб неокрепшей детской психике. Да и зачем о ней думать? Лучше поколотить соплячку-дочку лет трёх-четырёх, вот и образумится, падла. А ты знаешь этот звук? Звук, когда в детский череп по кинематике врезаются костяшки отцовского кулака, тяжёлого и свинцового. Перед глазами летают искры, в ушах противно звенит, а по щекам вот-вот потекут горячие злые слёзы; ты зажмёшь нос рукой, сжавшись, как лесной ёж, забьёшься в угол и позавидуешь пыли, которая может незаметно спрятаться под комодом, в отличие от тебя. Ты пятишься назад — сейчас перед тобой нет человека, которого ты ненавидишь, сейчас перед тобой кулак. Он большой, размером с карту мира во всю стену, и напоминает карающий молот, от которого не спрятаться и не скрыться. Мечтая лишь о том, чтобы всё это поскорее закончилось, ты шепчешь, срываясь на молящий, скулящий плач: «Пожалуйста, нет, пожалуйста…» — но перед тобой кулак, который не разбирает человеческой речи. Второй удар ты переносишь лучше первого — он ожидаемый, к нему можно подготовиться, если отключить лихорадочный мыслительный процесс, а вот третий — хуже первых двух, потому что как правило сильнее, и после него уже не до слёз. После него — ненависть. Ты вступаешь в борьбу, ты, жалкийОсновано на реальных событиях.