Часть 1
19 марта 2013 г. в 07:34
В нашей больнице, точнее военном госпитале, пока тихо. Последнее сражение было не так давно, нового у нас не предвиделось, а значит, можно вздохнуть спокойно. Я вернулся после очередной перевязки и упал в своё кресло. В нашем деле расслабляться нельзя, но сегодня я слишком вымотался и налил себе водки. Совсем немного, на дне стакана, чуть больше рюмки. Обычно водка шла в дело, когда заканчивался спирт, поэтому хранить её в лазарете был смысл, но сейчас, во время военных действий, был смысл принимать её внутрь, а не в качестве дезинфицирующего средства. Обрабатывать раны спиртом сейчас уже мало кому нужно. Как говорил главный врач перед отъездом в центральный госпиталь: «Сейчас такое время, когда вы должны сразу определить, кого спасти ещё можно, а кого уже совсем нельзя. Не тратьте медикаменты на вторых и экономьте на первых». Сначала мы имели глупость не слушать этого совета, но уже совсем скоро стало ясно, почему он так говорил. Некоторых действительно было уже невозможно вылечить, даже пытаться! Те пятнадцать-тридцать минут, за которые на него успели потратить уйму воды и лекарств, можно было уделить и другому, кого ещё можно было спасти. Война делает нас жестокими. И здесь уже не осталось никого, кто готов притронуться к пациенту, из которого торчит пара ребер, а грудь настолько разорвана, что человек кажется куском мяса на базаре, а не героем, закрывшим товарищей своей грудью от снаряда. Обычно такие умирают сразу, иногда их успевают донести до лазарета, но зря. Те медсестры, что ещё не покончили с собой и не убежали из больницы, сошли с ума, самые же стойкие начали шутить между собой, мол, по безнадежным можно повторять анатомию. Вот там, где мясо чуть белеет, - это ребра, при желании их можно даже пересчитать. Вздымающиеся невообразимо быстро легкие, старающиеся поддержать жизнь умирающего организма, завораживали. Вверх-вниз, вверх-вниз, в бешеном ритме, потом последний вздох и всё. Ещё немного легкие будут тихо вздыматься, наполняясь живительным кислородом, но это лишь на несколько секунд. После всё замирает. Одна медсестра предлагала оставлять органы таких вот больных - их можно было ещё кому-нибудь пересадить, но у нас нет времени этим заниматься, поэтому её никто не слушал. И именно в окружении таких сумасшедших людей начинаешь всё чаще прикладываться к водке. Я ставлю стакан на стол и ищу сигареты.
- Врача! – крик из коридора заставляет меня отложить поиски. Не было же доклада ни о каких сражениях на сегодня. Неужели кому-то стало плохо в городе? Но это военный госпиталь, тут городских не принимают. С другой стороны, мы сейчас не слишком заняты, так что можем и обслужить какого-нибудь раненого, больного навряд ли, тут плохо с лекарствами даже от простуды - не то время.
Я выхожу в коридор и замираю. Передо мной стоит солдат с раненым на руках. Я не могу произнести ни слова. У него на руках был ребенок! Израненный солдат, маленькая девочка, но всё-таки ребенок! Я никогда ещё не видел, чтобы на фронте работали дети. И уж тем более, чтобы детей приносили к нам! Медсестра своим криком заставляет меня взять себя в руки. Неужели здесь кто-то из персонала ещё способен кричать от ужаса? Хотя меня же это шокировало, так что это объяснимо, случай необычный. Я подзываю других медсестер и наказываю им приготовить операционную. Выглянувших младших врачей прошу отнести девчонку туда и всё приготовить, сам захожу в свой кабинет и достаю перчатки. Надевая их на ходу, бросаю быстрый взгляд на солдата.
- Партизаны в городе? – я всё ещё надеюсь, что этот ребенок - просто девчушка, ставшая жертвой обстоятельств. Солдат отрицательно качает головой, и я останавливаюсь на полушаге. – То есть…
- Она солдат. Попала под обстрел, - он говорит сухо и спокойно, словно для него девочки всегда попадают под обстрел, словно это не госпиталь и у него только что не забрали едва дышащее тело. Я хмуро смотрю на него, но решаю оставить разговор с юнцом на потом - для начала надо было разобраться с раненой.
В операционной уже начали приготовления и мокрыми тряпками собирали кровь с тела. Это я не люблю больше всего: пока тело представляет из себя кровавое месиво, кажется, что дела обстоят не так уж и плохо, что это просто мясо, пушечное военное мясо. Но после того, как становится видно всю степень ранений, понимаешь, что это человек, это израненный человек, а ты давал клятву Гиппократа и обязан ему помочь по мере своих сил. Пока медсестры хлопочут над девочкой, я смотрю на куски её одежды, брошенные на пол в спешке. Военная форма. Какой идиот, черт возьми, берет на службу детей?! Кто позволяет им выходить на поле боя? Кто выдаёт им оружие?! Я снова смотрю на девчонку. Совсем ребенок. Она молчит, но лицо замерло в гримасе невыносимой боли и страдания. Выражение лица прибавляет ей несколько лет, а боль каждую минуту отнимает жизнь по годам. Я не могу позволить умереть этому юному созданию, что бы там не говорил наш прошлый главный врач. Сейчас эту должность занимаю я, и я решаю, на что мы должны тратить лекарства, бинты и спирт в этом лазарете.
Операция идет долго, швы накладываются неровно и быстро, руки у меня не дрожат только благодаря огромному опыту, принесенному войной, но я всё же замечаю за собой легкую неуверенность в движениях: в голове всё никак не укладывается, что я оперирую ребенка. Царапинами и ссадинами занимаются младшие врачи, поэтому я стараюсь не замечать их, чтобы не поддаться сомнениям. Делая швы на груди, я останавливаюсь на секунду. Скользнула случайная мысль врача, когда-то давно закончившего институт, и я понимаю, что если закончу операцию, то она вряд ли сможет кормить ребенка грудью, даже если она вырастет. Внутренние органы не сильно повреждены, ничего жизненно важного не задето, родить она сможет, но вскормить... Я не решаюсь продолжить. Я знаю женщин, сошедших с ума после таких новостей о своём теле. Но у них это были врожденные пороки, а я собственными руками сейчас загублю девочке будущее? Я перевожу взгляд на краснеющую разрезанную плоть, глубокий порез острого ножа. Судя по движению и направлению, скорее всего, это был штык. Отбросив последние сомнения, я сшиваю куски плоти и закрываю глаза, мысленно извиняясь перед пациенткой. Последний шов на рассеченной брови я зашиваю уже без капли дрожи, ровными мелкими стежками. Скорее всего, этот шов рассосется первым, а шрам будет менее заметным. В отличие от шрамов на теле. Моя работа закончена. Выбросив перчатки, я мою руки, полностью покрытые кровью. Даже перчатки не помогли. Я отдаю старшей медсестре последние поручения и выхожу из операционной.
- Молодой человек, - я замечаю солдата, лишь когда уже прошел мимо него. - Я могу вас попросить на пару слов? - я делаю невольный приглашающий жест в свой кабинет. Допив стоящий на столе стакан водки, я сажусь за стол и указываю на стул напротив. - Присаживайтесь, - солдат молчит. Я делаю скидку на то, что он шокирован и не может отойти от пережитого, но на лице у него ни капли горести, печали, страха или испуга. Он спокоен, даже спокойнее меня, опустошившего сегодня стакан водки и бывшего его старше раза в два. - Я хотел бы узнать, что случилось, и каким образом ребенок попал на фронт, - я достаю бланк больных, обычно мы их не заполняем, слишком много умерших, но для выживших всё-таки нужен пересчет. - А также фамилию, имя, и возраст этого ребенка, - я демонстративно достаю ручку и готов записывать. В бланке не нужно ни причин, ни следствий, центру нужны лишь сухие данные, поэтому все вопросы я задаю исключительно для успокоения своего любопытства и пытливого ума, вдруг проявившего интерес к такому редкому и необычному явлению.
- Сесиль, фамилию сказать не могу, - солдат спокойно откидывается на спинку стула и задумчиво смотрит в потолок, раздражая меня своим легкомысленным поведением, - четырнадцать лет.
- Почему вы не можете назвать её фамилию? - я вывожу ручкой имя в бланке и всё ещё жду ответов на первые вопросы, они важнее. Мысленно я повторяю возраст девочки. Четырнадцать лет. В таком возрасте она служит в армии и уже получила многочисленные ранения. В свои четырнадцать я прыгал с другими мальчишками через заборы, воруя яблоки из соседского сада, но никак не мог подумать, что когда-нибудь буду оперировать маленьких девочек, пострадавших от войны.
- Не позволено, - молодой человек пожимает плечами. - По уставу нашему отделу не положено даже имени называть, так что… - он разводит руками. У меня появляется легкое немое чувство, что ещё немного, и он улыбнется мне в лицо. Или громко рассмеется, словно война уже сделала его одним из покалеченных сумасшедших, потерявших чувство уместности, сочувствия, переживания. - Мы были на задании, но провалились, поэтому на нас напали и вот результат.
Я молчу, обдумывая сказанное молодым человеком. Неужели всё так просто? Неужели это причина таких ранений? Я вывожу на листке количество и качество ран, но на секунду останавливаюсь и поднимаю взгляд на солдата.
- Вы же тоже были там. Почему вы не ранены? Или вам нужна помощь?
- Нет, что вы. Благодаря Сесиль я в полном порядке.
Я снова молчу и изумленно смотрю на него. Благодаря ребенку этот солдафон жив, а она должна лежать там и продолжать бой, но теперь уже со смертью? Я не выдерживаю и отворачиваюсь. Была бы возможность, я бы дал этому смазливому юнцу по морде, но я прекрасно знаю реакцию сумасшедших на активные действия. Но он же не похож на спятившего! Я тянусь за водкой и наливаю себе полный стакан. Я слышу, как мой собеседник усмехается, и с трудом сдерживаю себя, поднимая взгляд.
- Что-то не так?
- Нет, что вы, - он улыбается, и я понимаю, что война для него действительно не значит ничего. Улыбка постепенно сходит с его лица, видимо, он замечает мой хмурый взгляд. Он расслабленно садится удобнее и неожиданно начинает отвечать на мой вопрос, убрав руки за голову. - Мы не совсем обычные солдаты, - это мы уже поняли по форме, не похожей на обычную солдатскую. - У нас было задание и… - он делает паузу, подбирая слова. Видно, что он и не против рассказать, но устав запрещает ему рассказывать слишком много, - будем считать, что мы попали в засаду и так вышло. Этот ребенок… Она всего лишь выполняла свой долг. Не надо считать меня монстром каким-то, у вас же на лице написано, что вы держите меня за ненормального.
Он прав, и от этого мне становится ещё противнее. Я допиваю стакан и встаю из-за стола, чтобы отойти в сторону. Мне надо успокоиться и всё обдумать, но я всё равно не могу понять.
- Как может быть какой-то долг у маленького ребенка? Ей всего четырнадцать! Вы сами понимаете, что творите там на своей этой войне? - я взбешен, я не могу понять, и это непонимание раздражает меня. - Вы нацистские псы, сметающие всё на своём пути и не имеющие ничего святого. Вы хоть понимаете, что происходит, какую боль вы приносите её родителям, элементарно?!
- Я без понятия кто её родители, - солдат перебивает меня. - Всё, что я знаю, что их нет больше на этом свете, а этот ребенок принадлежит армии. Детей легче использовать для некоторых заданий, - его лицо вдруг становится серьезнее и напряженнее. Устав. Чертов устав говорит им как жить и как думать, а сейчас, получив в лицо обидные и правдивые слова, в нем вдруг всплыло что-то человеческое? Как же я ненавижу этих нацистских уродов, тех, которые живут этим, пользуются, подчиняются. Можно же оставаться человеком! Хотя какие люди могут быть в нашем обществе в наше время.
В кабинет заходит медсестра. Это была женщина из сильных, бывавшая на поле битвы, но сейчас даже у неё на лице написан тот же вопрос, мучающий меня. Я смотрю на неё одновременно с пониманием и сочувствием, потому что ответа мы не получим, то есть получим, но не тот, который хотим услышать.
- Девочка жива, сейчас мы стараемся её заставить уснуть, но есть проблема… Обезболивающее.
Я молча смотрю на неё. В полевых условиях дорогое обезболивающее заменялось чем-нибудь попроще и чего было в избытке - обезболивающим на основе опиума или чем-то подобным. Чаще врачи предпочитали вообще не пользоваться анестезией или какими-то таблетками. Проще было либо загубить человека, либо лишить его сознания более надежными способами. Я долго не решаюсь позволить вкалывать ребенку обезболивающее. Не такое. Не наше. Я отправляю медсестру за лекарствами в город. В городской больнице ещё должно быть что-нибудь, а ближайший час этому ребенку придется помучиться в агонии боли, но это лучше, чем потом получить зависимость от опиума, особенно в столь юном возрасте. За всей этой картиной солдат наблюдает молча и расслабленно. Когда я сажусь обратно, он выходит.
- Я надеюсь, она скоро проснется. Нам нужно срочно ехать. Было бы неплохо, если бы она встала на ноги до отъезда, - солдат отдаёт мне честь и улыбается, мне уже мерещится в этой улыбке что-то, отдаленно напоминающее боль. Кажется, я уже стал искать ему оправдание. - Спасибо за работу.
Солдат не появлялся у нас неделю. На четвертый день девочка проснулась, на следующий уже могла ходить. Она почти ничего не говорила, на вопросы отвечала, как солдат на плацу. От неё веяло холодом смерти, словно передо мной сидела не девочка четырнадцати лет, жертва войны, а кукла, созданная для защиты своего хозяина от пуль и принимающая их на себя. Эта война всех сведет с ума. Через неделю явился солдат. Он наконец представился и отдал медсестрам одежду для девочки. Теперь они выглядели, как обычные люди из города, отчего мне на секунду показалось, что мы неделю держали в лазарете шпионку, а таких здесь не любят. Её больной вид доставлял слишком много страданий всем вокруг, так что мы даже с некоторым облегчением отдали ребенка и распрощались с этой странной парой. Я хотел бы присоединиться к общему облегченному вздоху, но нет, я не мог мысленно отпустить её обратно на фронт, снова обречь на страдания, но и оставить у себя девочку мне не хватило смелости.
Прошло много времени с того случая, как мне пришло письмо от дочери. Ей было почти тридцать лет, она жила в другом городе и работала учителем. После смерти жены я отправился врачом на фронт и сказал ей уехать туда, где будет безопасно, она послушалась. Но сегодняшнее письмо не было обычным. Это было письмо от городского нотариуса. На листке сухим канцелярским языком было написано, что городская администрация глубоко сожалеет всем родственникам, но просит их гордиться ею и хранить светлую память. Так же прикладывалось описанное имущество, предложение передать его государству и вырезка из газеты, где говорилось, что моя дочь умерла, героически спасая учеников школы. Её расстреляли. Чертовы нацисты ворвались в чужой город. Начиналась другая война. Очередная война, где женщины и дети идут под расстрел ради других. Где врачи оперируют людей без наркоза. Где юные глупцы улыбаются чужой боли. Где царит сумасшедший ужас, и лишь громкий свист пуль и гул танков заглушает крики агонии. Запасы водки у нас подходят к концу. Я достаю спирт, но, вспомнив о врачебном долге, убираю его. Он принадлежит больным. На улице по-ночному прохладно, а на мостовой - тихо. Я смотрю в темную дрожащую гладь воды и жалею лишь о двух вещах. Я не сошел с ума, как многие, чтобы пережить ещё одну войну. И я не умру героем и даже не защищу кого-то грудью. Может, я и спас несколько жизней, но это не то. Всё не то.