Часть 1
30 марта 2018 г. в 07:07
«Пути открыты. Выбор за тобой, коммандер».
Голос, отдающийся эхом внутри его головы, ещё звучит немного по-детски — но непоправимо густеет, наливается отстраненной силой, способной сжимать целые миры в кулаке, выдавливая кровь жизни из железа и камня.
— Это всё ведь иллюзия, так? — спрашивает Шепард, оглядываясь вокруг.
«Нет. Подлинная реальность твоего подсознания».
— Вы ждали меня? («Именно меня» — недосказанность мерцает в пространстве между высоких окон, отворенных прямиком в космический мрак; встает между ними, словно изящные опоры-колонны).
Тени скользят по краю зрения — исчезая сразу же, как только он пробует сфокусировать взгляд. Их песня — та, которой поддался со временем даже Призрак, — обтекает его, баюкает, словно неспешный прибой.
«Мы ждем вечность».
Само собой, это не ответ.
— Что я тогда такое, по-вашему?
«Ты — доказательство».
Формула, уравнение, написанное звездной пылью и протуберанцами по темному космосу. Гигантская, безразличная рука — образ власти, которая почти абсолютна; и это должно бы пугать, взывая к врожденному человеческому чувству противоречия.
«Но разве ты способен ещё испытывать страх перед кем-то, кого называют высшими существами?»
Он помнит туши Левиафанов, шевелившиеся в мёртвой черной воде; помнит умирающего Жнеца на выжженных солнцем скалах Ранноха; и пустоту в собственном сердце — никаких лозунгов, призванных заслонить первобытный ужас; ничего, кроме беспощадной, не окрашенной ничем ясности.
Да. Вот оно.
Он качает головой — точно в замедленной съемке, из стороны в сторону.
— Откуда я узнаю, что выбрал правильно?
«Ты увидишь. Ты осознаешь. Ты взвесишь».
Он закрывает глаза. Открывает снова. Условие — приемлемо; цель — определена.
Ему никогда не требовалось большего, чтобы действовать.
Прижимая ладонью раненый бок, подволакивая непослушную ногу, — он делает шаг вперед.
И еще один.
Каждый следующий — одновременно тяжелее и легче; тело ноет от боли, но он привык преодолевать боль.
Зрение двоится; ему начинает казаться, будто он бредет по знакомому коридору космической станции, стерильно-серому и гладкому — освещение приглушено, и привычного шума тоже нет, словно «Арктур» вымер, превратился в подобие морского корабля из древних земных легенд, про который он читал в детстве, пристроившись на армейской койке рядом с отцом. Двери кают запечатаны, не реагируя ни на голос, ни на нажатие, ни на коды доступа — впрочем, последние точно должны были устареть за столько лет.
Одна дверь — знакомая — впрочем, не заперта. Его мать стоит там, прямая и строгая, в парадном мундире — тень странно падает на ее лицо, разделяя его почти ровно на две половины, на верх и низ, точно причудливый капюшон.
— Что происходит? — спрашивает он, коротко, как привык; почти что тоном приказа. — Где все?
Мать улыбается — так, как ни разу в жизни не улыбалась Ханна Шепард (по крайней мере, своему сыну):
— Они ушли, потому что так было нужно. Но ты ещё можешь догнать их. Если не будешь слишком задерживаться.
Он кивает ей, точно так же, как всегда кивал на прощание — по-военному чётко, соответственно их с матерью разнице званий, — закрывает за собой дверь с негромким щелчком и честно пытается идти быстрее — но при этом не пропустить нужный поворот. Коридор поменьше, уводящий налево.
Путь левой руки — мелькает чужой, несвойственный обрывок мысли, прежде чем осветительные элементы на потолке мигают еще несколько раз и окончательно гаснут.
Кромешная темнота.
Но во мраке, обступающем его со всех сторон, он по-прежнему ясно различает свой путь.
Вверх и вперед — подъем становится всё круче и круче, и вот уже вместо гладкого металла под подошвами — что-то мягкое, как земля после дождя. Мягкое и местами скользкое, с твердыми фрагментами, вылезающими наружу — и этот сорт скользкого ему знаком.
Куски тел, обожженные, искореженные; полусгнившее мясо, где копошатся неуместные в двадцать втором столетии белесые черви; оторванные ноги, развороченные суставы, вывалившиеся кишки, обрывки сухожилий и обломки черепов, перепачканные в мозговой жидкости — всё это, спрессованное в практически однородную массу, скрепленное воедино разноцветной, разнорасовой кровью и черной грязью.
Вот, значит, где они все. Куда они все ушли.
Но всё равно: ему нельзя останавливаться. Ему нужно спешить; если мать была права в одном — значит, и во всём прочем тоже.
Так что он бредёт по этому бесконечному холму, не глядя на тела под ногами — упорно, не замедляя шага, только оскальзываясь время от времени на истертых фрагментах разбитой брони и слишком гладких костях.
Только тогда, когда он теряет чувство времени, он начинает различать впереди вершину. Она кажется недосягаемой — и неизменной. Ориентир, диктующий направление.
Далекая, чужая мечта. Очищенная от личного, плотского, человеческого — всего.
Точно знамя, которому приносят присягу — стиснув кулак у сердца, встав на одно колено.
Полотнище и вправду развевается там, вдалеке, — цвет неразличим, и белых звезд со стилизованным кораблем тоже незаметно на фоне мрака; да, это мог бы быть флаг Альянса — право и долг, слитые воедино, — или, с тем же успехом, эмблема Псов Ада, неостановимых в погоне за превосходством вида. За тем исключением, что он почему-то уверен — ни один из этих символов, сейчас и здесь, не при чем.
— Что это? — В давящей тишине вопрос кажется способным стронуть лавину — но гора тел так же неподвижна у него под ногами.
«Твое стремление».
Голос звучит странной смесью материнского и машинного.
Он спотыкается — и неожиданно для себя всё-таки смотрит вниз.
«Должно быть, мне стоило отшатнуться», — механически думает он, присаживаясь на корточки — с той же прохладной ясностью, с которой некогда смахивал мёрзлый снег с солдатских жетонов. Он протягивает руку, счищая комья земли, обнажая желтоватый человеческий череп — ошметки волос и кожи еще какими-то чудом держатся тут и там. Странно, если подумать; после ядерного взрыва тела должны испаряться вчистую.
Провалы глазниц смотрят на него без осуждения, без обвинения — с тем же усталым принятием, которое слышалось в голосе лейтенанта во время последнего сеанса связи.
— Это был единственный путь, — выговаривает он; четко, почти чеканно.
Ладонь падает вдоль тела, сжимаясь в кулак.
«Ты прав. Это — единственный путь. Другого нет».
Тот, кто стремится вперед, должен идти по трупам — или неизбежно станет одним из них.
Когда он угрожал, и приказывал, и показывал путь стволом пистолета — там, в подземных туннелях бесплодной луны, — он уже знал это твёрже многих. Его рука не дрожала, когда он поднял оружие и выстрелил в лоб рядовому: испуганному Петеру Майерсу, которому перебило позвоночник осколком мины, и он лежал в кровавой луже, не шевелясь, глядя испуганными глазами размером с блюдца. Он не обернулся, когда осталась за спиной Сандра Дитрих — с переломом бедра и запасом из десятка гранат; точно так же, как и тогда, когда не глядя протянул руку — и кто-то из выживших бойцов, не спрашивая, вложил ему в ладонь нож вместо его собственного, потерянного.
Именно этим ножом он перерезал горло каждому батарианскому пленнику, а следом вырезал им глаза — бесстрастно и методично, осознавая всю оскорбительность жеста — но не переживая её.
Он оставлял след. Росчерк, который скажет куда больше, чем сколько угодно гулких слов о победе.
Должно быть, именно по этому следу он и ступает сейчас.
С каждым шагом он всё явственнее слышит голоса, поднимающиеся откуда-то снизу.
«…мы сражались ради тебя. Сражались под твоим знаменем, даже если у тебя не было знамени. Мы стреляли и умирали ради мечты, у каждого разной, которую видели отраженной в тебе. Ты указал нам путь, вдохнул в наши жизни смысл, даже если не знал о нас ничего, ты привел в движение силу, подхватившую нас — и бросившую сюда. Ты в ответе за это, за это, за всё это — ты...»
Ты. Эхом, размноженным в пустоте, повторенным на все лады: с придыханием, с восхищением, с ненавистью, болью, любовью, злобой, завистью, гордостью.
— Вы уже мертвы. Для вас всё закончилось.
В отличие — мысль неизбежна, как то самое эхо, — от него самого.
«Верно. Это — конец пути».
— Я стремился не к этому.
Он кивает подбородком на флаг — всё такой же далёкий.
«Именно к этому. Сияющая чистота не существует без своего фундамента».
— Я не просил их умирать за меня, — произносит он; хотя это — не вполне правда. Но и не ложь — даже если беспощадная причинность подвела к краю, то выбор в этой конечной точке — прыгать или нет, верить или нет, — каждый может сделать лишь сам.
«Но кто, по-твоему, позволил тебе зайти так далеко? Кто умирает сейчас на Земле и в космосе, выигрывая для тебя время сделать, что должно?»
Под его ногой — на очередном шаге — обломок шаттла: тело пилота, искореженное и переломанное, задавлено им почти целиком, но еще можно заметить темную руку, сжатую в кулак — то ли отчаянно, то ли победно, вопреки всему.
«Ты — убийца, но разве ты об этом не знал?»
Под его ногами — свидетельство о прожитой жизни: куда более вещественное, чем строчки отчетов и полевые сводки.
Он превратил их в это. Пусть так.
«На пути, пройденном тобой, лежат даже тела таких же детей, как тот, чей облик мы на время приняли. Многие из них успели стать частью Жнеца, которому не суждено родиться. И с каждым твоим шагом это число будет умножаться.
Но если ты намерен дойти — ты в силах прекратить это».
Он стискивает зубы; в конце концов, разве не это всегда требовалось от него? До конца, по прямой — точно пуля, бьющая в цель. В ней, как таковой, нет ни добра и ни зла — только зародыш причинности.
«Или ты хочешь вернуться? Но обратного пути нет».
Невозможно отмотать, точно запись, — невозможно вырвать ни одного звена из цепочки связей, приводящей сюда.
Теперь, почти что с вершины, он видит ясно. С той самой, родной и привычной ясностью, которая сродни пустоте.
«Разве тебя устроило бы просто смотреть вверх всю жизнь, не пытаясь подняться?»
На самом деле, он с самого начала знал это.
Иначе бы отступил в сторону еще тогда — когда военный психолог сообщил, кому следует, результаты тестов, обозначивших его профпригодность к операциям «особого профиля». Когда ему дали выбор без выбора — всё равно оставлявший шанс предпочесть спокойствие, пожертвовав результатом.
Он предпочел пожертвовать репутацией. Точнее — переплавить её. Из личного стимула - в общий символ.
Он переносит свой вес на следующую опору. Перевернутый транспортник, едва не похоронивший его под собой, — теперь он осознаёт значение за этим «едва».
Экипаж транспортника наверняка тоже верил в Шепарда. Героя. Спасителя.
Не тратя сил на бесполезную здесь и сейчас усмешку, он подтягивается еще работающей рукой, бросает всё тело вверх в последнем рывке.
Капитан Андерсон — в той же изорванной униформе, с теми же глубокими, чернеющими, едва не открывающими желтоватую кость ожогами и багровыми кровоподтеками на лице и руках, — стоит у самой вершины: тяжело опираясь на древко странного флага. Рана в животе уже не кажется свежей, но всё равно зияет темным провалом.
У него всё-таки перехватывает горло. Вдруг настигает опасение: что сейчас придётся заговорить. Объяснить свой выбор. Оправдать средства.
Обычно он умел это. Обычно капитан предпочитал ему верить — их цели никогда не расходились по-настоящему.
До сих пор.
Он напрягает тело — все сколько-нибудь целые мышцы — но тень капитана Андерсона уже отступает в сторону с ободряющим, безмолвным кивком.
Он пытается было протянуть руку вслед, но вынужден тут же заслониться ладонью — так сильно вдруг бьет в глаза близкий свет.
Белизна флага. Сияющая, чистая белизна.
И теперь он понимает. Мысль так проста, что хочется рассмеяться.
На самом деле всегда был только он.
Чужие цели осыпались с него звездной шелухой — стекли кровавыми каплями, не задержавшись даже на кончиках пальцев.
«Значит, остается единственная возможность».
Он кивает — больше собственным мыслям, чем резонирующим в мозгу словам.
В сожалениях нет никакой пользы. Нет ничего, что можно было бы сказать мертвецам.
Нет смысла извиняться за сделанное (он никогда этого не умел; и не собирался учиться).
В противном случае, всё действительно будет зря.
Он моргает, и картинка сползает с век, будто краска.
Он стоит у терминала — крошечные разряды срываются с рычагов, почти что задевая кожу лица.
Стоит наедине с собой и только с собой. Он — тот, кто...
Кто он?
(Кем надо быть, чтобы совершить такое? — вопрос-преследователь, неизменно бьющий в прямую спину, но не оставляющий ни щербинки).
Тем, кто стремится к сияющей чистоте цели. Тем, кто, сцепив зубы, всё-таки взбирается на курган из миллионов тел.
«Да, Шепард. Ты — именно такой человек».
Тысячи и тысячи мертвецов тают у него за спиной. Тела союзников, врагов и гражданских; людей, инопланетян и синтетиков, ставших невольными ступенями к Горну, где куется не оружие, не спасение — а судьба.
Им неизвестно, какой выбор ему предстоит. Возможно, кто-то из них отказал бы ему — теперь, — в праве выбирать: ради них и за них. Возможно. Даже наверняка.
Но отказавшись от такого выбора сам, он похоронит тех, кто остался в той, прежней жизни, под руинами их общих надежд и мечтаний.
Так — так они хотя бы умрут (если умрут) не зря.
«Выбор сделан. Осталось только одно».
Такова плата (такова кара) пастыря, героя, вылепленного чаяниями смертных.
«Ты сможешь, сын».
Образ Ханны Шепард плывет, обнажая чуть дрожащее щупальце, блестящее темным, липким металлом.
Но он уже предпочитает не видеть этого.
Шепард выпрямляется во весь рост — обожженный остов того, кем был. (Того, кто вскоре перестанет иметь значение — отбросив даже имя, данное при рождении; навеки сделавшись только «Пастырем», не мужчиной, у которого были мать и отец, женщина и корабль, но божеством: искусственным утолением извечной жажды всех разумных существ).
Смутно он осознает, что должен сказать нечто другое, прежде чем положить ладони на рычаги, которые окончательно разлучат его с человечностью — но фраза, единственно-верная, колет под языком, вынуждая с неестественной чёткостью проговорить в космический мрак:
— Я жертвую.
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.