***
Ощущение отстутствия времени прибавляло старого отчаяния, а от счёта секунд и перекладин клонило в сон. В сон — может, я спал, или был в полубессознательном состоянии: целый калейдоскоп ощущений проходил сквозь меня. Тоска переходила в эйфорию, ужас — в удовольствие от него. Шум в ушах давно заглушал надоедливый вой ветра, а в глазах плясали звёзды — хоть это и была просто рябь в глазах, взглянув на небо, я видел созвездия. Чудовищная отрезвляющая тяжесть в теле вдруг переходила в лёгкость, и эфемерно-лёгкие конечности без труда повторяли однообразные движения. Когда я почувствовал подошвами твёрдую поверхность, я не поверил себе. Что точно я помнил — я поднимался вверх, но всё равно под ногами была земля. Поднял свинцовую голову вверх и от неожиданности отшатнулся назад — платформа на два метра выше меня. Повертел затёкшей шеей, и привыкшие к темноте глаза заволокло белой поволокой. Снег, снег вокруг — он не падал с неба в никуда, а сугробами полнился вокруг. Между ними зачернели частные дома, высотки — хрущёвки, сталинки. Вдали — ряды фонарей. Внизу блестела лампа, кажется, та, которую я уронил. Я ошалело обводил глазами пространство вокруг меня. Я мало помню, что было потом — меня, кажется, брали под руки, трясли за плечи, куда-то волокли, спустили с машины на землю, что-то говорили, кричали, но сквозь шум в ушах я не слышал ничего. Теперь без воя ветра он казался чистым, успокаивающим звуком, почти мелодичным. Шум и суета вокруг не умолкали, вызывали раздражение. Когда прямо мне прямо в глаза засветили моим же фонариком, я, отбросив чужие руки, развернулся и, шатаясь, зашагал прочь от бригады, от проклятого фонаря. Я ни о чём не мог думать: только мелькнули в голове, как наваждение, строки, с которых начинается увольнительное заявление. Кто-то ещё пытался хватать меня за руки и останавливать, слышал голос, требующий вызвать «этому контуженному скорую». Ничего не слыша, мало что видя, и правда как контуженный, я брёл в переулках, туда, где, по моему представлению, был дом. Как бы не болела шея, я задрал голову. Не знаю, была ли это рябь, но звёзды я всё ещё видел. Хоть и знал созвездия, но ни одно различить не мог: я мог сказать, не соврав, что видел Млечный Путь. За спиной чернели столбы, но ужаса больше не вызывали. Я обернулся назад и молча глядел на исчезающую за крышей дома платформу, на фонарь, который я так и не смог починить. Висевшие на нём провода искрились, сквозь снегопад был виден дым. — Тьфу, безрукий… — буркнул я, и звук собственного голоса зазвенел в голове. Я взглянул на руки — на прожжёные перчатки, на алеющие от крови ладони, почерневшие рукава куртки. Я осел на снег. Шока не было — только ощущение, что так и должно было быть. Издали завывала приближающаяся сирена. — Она знала… — повторял я подходившим коллегам. — Знала, что так будет… Они говорили мне что-то в ответ, но я ничего не мог разобрать. Пытались поднять — но затем и вовсе уложили на снег. А я глядел на небо. Оно искрилось сонмами звёзд, калейдоскопом кружились созвездия. Тяжёлыми валами накатывала боль в конечностях, голову будто обернули ватой. Я жив. Может, это даже и не моя заслуга. Невольно в стороны разошлись уголки губ —я в жизни бы так не подумал. Я закрыл глаза и провалился в темноту.Часть 1
14 февраля 2018 г. в 19:14
Началось всё со звонка в три часа ночи. Приказ немедленно явиться на работу я слышал не впервые — но в такой час не было никогда. Оказалось, начальник отзвонился всей бригаде электриков, мне в том числе. Спросонья я вяло пытался отговориться, ещё даже не выслушав, чего от меня хотят. Было совершенно наплевать, что в городе опять случилось с освещением и почему нужно решать эту проблему немедленно. Я понимал, издержки работы, но тёплая постель была куда приятнее бурана за окном.
Начальник, Александр Васильевич, с самого первого дня ощутил себя «боссом» — начал гонять нас по всем инстанциям, перепроверяя все справки и документы. Он как загорелся идеей «законничества» и «порядка», так и горит до сих пор: будто решил в нашей электроснабжающей компании навести порядок почище, чем в прокуратуре. Хотя я уверен: ни у нас, ни у нашей прокуратуры порядка не было отродясь. Какой бы преданности своей работе Васильич не требовал, выход на работу ни в какие ворота не лез — и я чуть было не послал его «на вольные хлеба». Но смену работы я не планировал, и молча выслушивал объяснения Васильича. Вздрогнул от прикосновения холодных пальцев к коже.
Проснувшаяся Маша положила мне голову на плечо, слушая голос из трубки вместе со мной. Я обернулся к окну.
В кромешной темноте за окном валили крупные хлопья снега. Уличный фонарь, от которого в комнате всегда был оранжевый полумрак, не горел, и, как я понял, не горели фонари в Первомайском и Октябрьском районах. Весь центр города в темноте. И именно на этот день назначен приезд депутата, имя которого и сам начальник не запомнил — только отметил, что «этот хрен приезжает рано утром, а фонари не горят». Я невольно ухмыльнулся: Васильич хоть сам и самодурствует, но понимает, что депутату эти фонари до одного места — зато достанется всей компании. И пойдём, как по сценарию: штрафы, проверки…
— Ну не горят и не горят: зато хоть днём перестанут… — рассеянно пробормотал я. До этого казуса властная рука начальника ещё не добралась: время от времени фонари ночью вовсе не горят, зато светят с самого утра и до вечера. Видимо, и без того «чистые» бумаги и отчёты важнее. Все знали: подобные «недочёты» решатся либо нежданной проверкой, либо дождёмся многочисленных жалоб.
— Что говоришь? — переспросил начальник.
«Вату из ушей вынь, выпендрёжник», — рвалось сквозь зубы, но я смог только выдавить:
— Еду…
Небрежно закинув мобильник на стол, я устало потёр лоб.
— В такую погоду? Вить, да они с ума посходили… — сказала Маша. Я обернулся: в темноте её большие глаза поблескивали.
— Уволит ещё…
Я встал с кровати, и холодная рука жены соскользнула с плеча.
Только когда я уже собрался и завязывал ботинки, я взглянул на неё. Она что-то говорила, но слушал я её вполуха: перед глазами то и дело маячил образ этого депутата, который и не взглянет на улицу из окна своего BMW. Растрёпанная, со слегка опухшим после сна лицом, Маша прижимала к груди ладони, как в молитве. Глаза вдумчиво, с тревогой взглядывались в мои, и я невольно вздрогнул: так ярко мне напомнил этот взгляд, эта светлая ночная сорочка нашу свадьбу. Маша взяла меня за руку. Я взял её маленькие холодные ладони в свои: почему-то они никогда не были тёплыми.
— Вить, я боюсь: видишь, вьюга какая… — сказала она вполголоса, и непривычно-серьёзный тон, и завывание ветра за окном чуть было не заставили меня и в самом деле бросить это дело. — Оно того не стоит…
— Зря волнуешься, я уверен, там ничего серьёзного, — и, будучи ни в чём не уверен, схватился за шапку на вешалке. Отогнать беспричинную, заразительную тревогу было сложнее, чем обычно: а тревогу за меня я видел в её глазах постоянно.
— Много этому депутату дела до этих фонарей, мать вашу… — пробормотал я: раздражение напрочь отогнало сонливость. — За эти фонари ещё и штраф с нас сдерут. Нет, блин, неделями не горят — так пожалуйста, а как приезжает какой-то…
— Витя, — строго прервала Маша.
— … И штраф — это в лучшем случае, — продолжил я, застёгивая куртку.
В худшем они могли докопаться до куда более серьёзных проблем, чем бумаги и лишние нули в отчётах. И тогда не поздоровится не то что нам, а даже и нашему «боссу».
Маша поцеловала меня в небритую щёку, и я с ещё большим трудом подавил желание остаться.
— Будь осторожен, — сказала она, и её изящная ладонь непроизвольно потянулась к маленькому золотому крестику на шее.
— Как всегда; а волнуешься ты на пустом месте, — сказал я, но вряд ли её успокоил: даром убеждения я никогда не был наделён.
Я как можно мягче поцеловал её в лоб — от моей жёсткой щетины у неё всегда раздражалась кожа — и открыл входную дверь. Сжимаясь от холода, Маша закрыла её за мной, и я, крепко держась за перила, зашагал вниз в кромешный мрак. Жалко: фонарик-то в машине оставил…
Но Маша была права — как и почти во всех случаях, когда я верил, что не права она в корне. В груди тяжко ноет от осознания того, что сегодня я должен был её послушаться. Её непоколебимая уверенность в собственной правоте всегда вызывала у меня то добродушное веселье, то сочувствие, какое бывает к маленькому ребёнку. Пусть даже верила она в абсурд — этот абсурд по какому-то идиотскому, совершенно непонятному стечению обстоятельств мне отомстил. Перед глазами и сейчас стоит Маша, и блеск её больших глаз, приоткрытых губ, маленького крестика на цепочке. Крестика…
Совсем как на многоглавых церквах, в которые она меня таскала. Уж не знаю, старалась ли она меня таким образом приобщить к вере, но веры в бога во мне не прибавилось. Но терпеть все бесконечные службы и литургии стоило того: ради того, чтобы часами наблюдать за Машей, за тем, как она преображается, как в благоговении и непонятном мне духовном чувстве сцепляются вместе её изящные руки. Как в её глазах, у самого ободка радужки, сверкают огни свеч, блики золотых окладов. Кто-то глядит на вереницу клириков, читающих молитву, кто-то в купол, обращая свои мольбы к Всевышнему, а я не могу отвести взгляда от её светлого, кроткого лица, и тогда для меня кроме неё нет ничего. Я не верил в бога и не верю до сих пор, но я верил ей и снисходительно относился к пусть и пустой, но родной ей вере. Без набожности не было бы и Маши, Марии: в платке она была совсем Девой Марией, но за такие параллели мне всегда от неё влетало. «Праведный гнев, можно и шлёпнуть раз-другой», — не без самоиронии говорила она, когда я, потирая затылок, плёлся из церкви за ней.
Вера мне опротивела ещё больше, когда на протяжении пяти лет я не мог добиться её руки. Помню, как Маша выходила из себя, напрочь забывала о праведной кротости и в лицо высказывала всё, что думала: что связывать свою жизнь с «безбожником» она не намерена, что ужиться вместе мы никогда не сможем, это была её ошибка, она боялась этого больше всего… И ещё много, много нового я услышал о себе безбожном на протяжении нескольких лет. Я был не против даже обвенчаться, если ей это принципиально. Но когда она сдалась, то наотрез от этого отказалась.
«Я тебе так противен, что ты не хочешь видеть меня на том свете?» — помню, отшутился я, но холодный взгляд, который я получил в ответ, заставил меня прикусить язык.
Но всё-таки я выудил у неё: если что-то изменится, мне ничего не помешает от неё уйти, когда же для неё венчание — на всю жизнь. Доказать, теперь я никуда не уйду, не получается до сих пор. Но всё же…
Всё же что-то изменилось, когда я на верхних перекладинах лестницы глянул вниз.
Всё было против того, чтобы я лез наверх. Внутренне был против даже я — но моё упрямство оказалось сильнее. И там, уже наверху, в глазах калейдоскопом встали и Маша, и наше расставание, и ничего не выражающие лица электриков нашей бригады. Они стояли у машины с подъёмной лестницей, на которую я полез. Вспомнилось резко очерченное, перекошенное в непонятном выражении лицо водителя.
До этого все ждали, когда я — с сумкой через плечо — заберусь наверх. Ветер швырял в лицо снег, лестницу шатало от ветра, и меня вместе с ней. Обратного пути не было — или мне так казалось. Но заразительная, беспричинная тревога уже ныла в животе.
Как мы выяснили, ветер сорвал провода, и, скорее всего, разбит плафон. Но на самом верху — на платформе — я увидел, что дело не только в этом. Вдребезги разбита и лампа. С собой у меня был только плафон, который то и дело пытался выскользнуть из подмышки.
Я боковым зрением уловил, что погасли фары машины — зачем их погасили, мне было неясно: теперь, если бы не налобный фонарь, я бы ничего не увидел. Слабо надеясь на то, что я заглушу вой ветра, я закричал:
— Мужики, тут и плафон разбит!
В ответ — заунывный вой вьюги.
— Тьфу ты, чёрт… — сквозь зубы пробормотал я. Как мог фонарь разбиться вообще? Я снял со лба фонарик и посветил им по бокам, где должны были находиться пробки. Верно: провод оторвало без пробок, значит, плафон разбит не из-за них. Да и сам провод, который, как мы думали, болтался на ветру вместе с пробкой, был далеко — у следующего фонаря… Я опешил: мы только что протянули его к лестнице и даже привязали к перилам, чтоб удобнее было приделать его хотя бы на несколько дней. Но теперь он был далеко — его даже не видно. От злости невольно заскрипели зубы.
На ум снова пришёл образ — жирный, свинообразный политик, разъезжающий в дорогой машине по специально вычищенной от снега дороге, и последнее, на что он посмотрит — результат нашей работы. Раздражение мгновенно заглушило тревогу, я сплюнул и протянул руки в перчатках к острым блестящим краям плафона. Сняв, я повертел головой и, недолго думая, скинул плафон в снег. Хруста снега от соприкосновения со стеклом я не услышал: рёв ветра заглушал всё, но всё равно меня это смутило. А ветер всё больше напоминал глухие, словно через барьер, стоны. Не слышал я и моей бригады. Нервы стянуло в тугой жгут: хотелось разобраться с этой проклятой лампой поскорее. Закончить, спуститься, пройтись по районам — и домой, в тепло и уют. К смутной суеверной тревоге прибавилась такая же смутная, бессмысленная тоска. Я отпустил разбитую лампу из рук. И снова сквозь разноголосый стон вьюги я не услышал, как упала лампа, но вниз глядеть не хотелось: никогда не боялся высоты, но теперь был уверен, что у меня закружится голова. Но всё равно нужно было либо докричаться до бригады, либо спуститься за лампой самому. Взял плафон в задубевшие от мороза пальцы, думая, как бы спуститься и не уронить. Зажмурился от инея на ресницах. Лёгкий скрип — и я уже смотрю на пустые ладони. Сколько времени я на них глядел, как идиот — не знаю. Мне казалось, от тупого раздражения я даже забыл о морозе. Перегнулся через перила и посмотрел вниз, куда должна была свалиться лампа.
Но не увидел даже снега.
Протирал глаза, жмурился. Какой бы глухой ночь не была, снег нельзя было увидеть, если только ослепнув. Стянул со лба фонарик и направил вниз — но свет рассеивался в кромешной темноте, будто в бездонном колодце. Отогнав всплывшую в памяти, тревожащуюся Машу, я поводил фонариком внизу с одной стороны, с другой, но затем стал, как полоумный, метаться от одной стороны к другой. Ничего: ни земли, не машины, к которой крепилась лестница. Сейчас она выглядела, будто спускалась в бездну.
Я долго, долго не мог отвести взгляда от густого чёрного марева внизу.
Запоздалый ужас сковал по рукам и ногам. Держась за перила, как за спасательный круг, я глядел в темноту, в самое её лицо, пустое, мёртвое. Не было даже очертаний того, куда ведёт эта проклятая лестница. Ни звука, кроме стенаний ветра. Конечности будто заледенели насквозь, а язык примёрз к нёбу. Верх и низ разделяла лишь кроваво-красная полоса, венчающая горизонт. Вдали из темноты торчали негорящие фонарные столбы, как переломанные копья, как…
Кресты.
Я невольно вспомнил наш с Машей отпуск. Перед глазами встал чернеющий на холме крест, и зарёванное лицо Маши, рухнувшей на колени прямо перед ним. Как долго я не мог её оттащить от этого места? Это состояние, транс, опьянение от незнакомого мне духовного чувства я никогда не мог понять и презирал бы его, если бы это не происходило с ней. Как можно было расчувствоваться от этого, от символа казни, которому предавали гнусных преступников и…
— Мужики! — не выдержав, заорал я во всю глотку, но почти не услышал своего голоса.
Фонарь в руке болтался на резинке, поворачиваясь из стороны в сторону, как маяк. Судорожно дыша, сжимая в ладони железные перила до боли в пальцах, я осел и наклонился над ступенями. Снова прокричал. В ответ — всё тот же заунывный рёв. Я трясся, но не от холода. Необходимо было подавить панику, но успокаивать себя и думать, что делать, одновременно я не мог. Лицо будто заледенело, по ощущению было похоже на тяжёлую ледяную маску. Заиндевевшие ресницы тяжелели. Спустился на ступень ниже и спустил фонарик вниз — но темнота не рассеялась, а будто даже сгустилась, как чёрный туман. Пальцы почти не слушались, и на секунду показалось, что я разожму их, и единственный источник света канет в темноту. Я дёрнул руку на себя и отступил наверх, судорожно дыша. Ледяные перила под руками уже даже не ощущались. Надел перчатки: но даже они успели задубеть. Да сколько градусов сейчас? Не было так холодно… Но это — сущий пустяк, мелочь…
Подо мной не было земли. Я готов был поклясться…
Я выключил фонарик и погрузился в непроглядную темноту: от необъятного ужаса меня прошиб пот. Платформа была видна точно так же, как и пропасть, казалось, что подо мной нет ничего. Едва был виден только зловеще-алый горизонт. Не выдержав, я включил фонарик и судорожно выдохнул. Хоть что-то…
Дыхание давалось с трудом. Даже воздух будто загустел от мороза и драл лёгкие песчинками снега. Вдох-выдох — всё-таки нужно успокоиться, собраться с мыслями, но я не мог отвести взгляда от бездонной пропасти в сантиметрах от платформы, на которой я стоял.
Вдох-выдох.
Сколько бы я падал, если бы оступился прямо сейчас?
Поднял взгляд на небо, но голова закружилась ещё больше. Зажмурился.
Умру ли я от шока ещё в полёте?
Вдох-выдох, агрессивнее, глубже.
Из-под полуприкрытых век видны расплывающиеся железнодорожные столбы, расставившие балки в сторону.
Вдох-выдох.
А может, дна вовсе нет и я не упаду?
Прикусил себе губу, надеясь, что боль отвлечёт от абсурдных, и от того ужасающих, мыслей. Хотя о каком абсурде может сейчас идти речь, если эта проклятая лестница спускается в пропасть? Что сейчас абсурдно, если я не вижу разницы между небом и землёй? Сквозь плотно сжатые губы вырывается протяжный стон, но я его почти не услышал. Все звуки тонул в рёве ветра, как в небе утонуло всё, что хоть мало-мальски держалось силой притяжения. Кроме этих проклятых столбов, в которых мне всё виделись кресты. Алая полоса у горизонта почти незаметно тускнела — ещё немного, и я перестану различать верх и низ. В голове помутилось. Желудок сжался, грозязь вывернуть вчерашний ужин обратно.
Вспомнилось, с каким трудом я оттаскивал Машу от этого креста. Религиозно-помешанной она никогда не была — но эти «выпады» были, и пугали меня больше, чем угрозы провести в храме весь день. Помню, этот крест в несколько метров возвели баптисты, чья церковь была неподалёку. Помню, как был страшен своим почерневшим деревом, как он был виден из окна отеля, вспарывал собой низкие свинцовые облака. Баптистам, наверное, казалось, что это лучший способ напомнить нам, как и кому мы обязаны за искупление наших грехов — но у меня он вызывал только неприязнь и суеверную тревогу. Маша — я не знаю, что становилось с ней, но тот отпуск я всеми силами старался забыть. То её долгая, часами непрекращающаяся задумчивость в душном номере отеля, то она вдруг оживала и сама вытаскивала меня на прогулки, всегда долгие и изнурительные. Неподалёку была церковь, развалины старого монастыря у моря, где она пропадала. Мой ярый миссионер на этот раз не брала меня с собой, оставляла меня одного. Так один раз не дождавшись её, я пошёл за ней сам — и нашёл её у этого чёртового креста на холме. Закрыл глаза и старался вспомнить каждую деталь, потому что чувствовал, как подкатывает паника, но в самый неподходящий момент ничего другого, кроме этого проклятого креста, в голову не шло. Я ничего больше не мог вспомнить так же ярко. В ушах звенели рыдания, рыдания…
Я перегнулся через перила, и меня вырвало. Вытерев рот рукавом, я сполз и сел на платформу. Тряска в теле уже не была кажущейся. Слабость будто пригвоздила меня к платформе.
И помутнением разума это быть не могло: я в здравом уме, и панику неконтролируемой назвать нельзя. Я без сознания? Или умер? Что, твою мать, произошло?
Горизонт медленно исчезал. Бессильная апатия приглушила страх, помутила разум. Мысли ровным ходом шли будто вне меня, но все варианты развития событий вели меня вниз. Точно не вверх — я ещё не настолько сошёл с ума, хотя, если дать этой мысли время в моей голове, я уверен, она будет казаться самой реалистичной из всех. Пропасть в сантиметрах от меня больше не вызывала былого ужаса. Вниз — но я могу об этом пожалеть. Может, я даже буду жалеть о возможности насмерть замёрзнуть. А может, я просто разбился — и всё, но не осознаю и не хочу это осознавать, и здесь я уже чёрт знает сколько, может, несколько часов — это года, десятилетия, а я никак не спущусь вниз и…
Я встрепенулся, когда голова начала клониться вниз. Ощущение ломоты и лени не давало встать, будто меня занесло снегом. Насилу встал и понял, что меня и правда немного замело: снег разлетелся из складок в куртке. Снег забился в капюшон и медленно таял. Мокро, мерзко — но если сниму капюшон, то на лице заледенеет маска. Включил фонарик, боязненно заглянул вниз на перила. По прежнему ничего. В перчатках я даже не почувствовал, как соскальзывает из ладони лента фонарика — и с лёгких скрипом он упал вниз. Долго, не мигая, я сверлил взглядом удаляющуюся белую точку, пока она не исчезла. Кончается ли вообще эта лестница? На секунду показалось, что падаю и я — и отшатнулся назад. В кромешной темноте я чудом нащупал перила. «Криворукий, блять», — сказал я сам себе и совсем не услышал. Я уронил единственный источник света — теперь только на ощупь. От досады я матерился как только мог, но слышал только стоны вьюги. Чем дольше я их слышал, тем больше стал различать в них голоса на разные лады, в них чудился и свой. Волнами накатывала старая, жгучая паника, в висках стучала кровь. Хочу я, не хочу — но долго продолжаться так не может.
Я медленно сполз к перилам, до боли в мышцах сжимая их в руках. От ломоты закололо всё тело. Брызнули слёзы, и, пока они не начали замерзать, я смахнул их заледеневшим рукавом. Глубоко дыша, крепко держась за лестницу, я начал спускаться. С каждым движением тело слушалось всё меньше и меньше.
Перекладина за перекладиной — не в силах смотреть в никуда, я задрал голову и наблюдал, как отдаляется маленький светлый квадрат платформы, пока и он не исчез. Только сейчас я задумался над тем, в какую длину теперь эта чёртова лестница.
А если прыгнуть?
Но инстинкт самосохранения был сильнее. Перед глазами встала Маша — Мария Прокофьева-студентка, в мятой рубашке и с глубокими тенями под глазами; Мария Николаевна — главный религиовед, неумытая и нерасчёсанная, разводящая жаркие теософские диспуты с самого утра и на пустой желудок; Мария Аверьева — в белом платье и сама вся — чистый, искрящийся, белый свет… Чувствуя смесь жалости и стыда, я продолжил спускаться. Жить хотелось — но это мелочь по сравнению с тем, что живым меня хотят видеть другие.
Тяжело мне было дышать уже не от страха: я будто стал тяжелее, и с каждой ступенью ощущение, что на меня навалили груз, усиливалось. Лестница должна была давно кончиться, и отчаяние драло грудь не хуже морозного воздуха. Даже он будто густел, застывал на полпути к лёгким, пока не начинал таять. Я снегом только и дышу — как я ещё не заледенел… Я замер. Осознание, что я на самом деле мог умереть, в полной мере пришло только сейчас. Но я жив — чувствовал холод, собачий мороз, и невыносимое желание курить, хоть я и давно бросил. На одной ступени я остановился, тяжело дыша. От усталости дрожали ноги. Что это? — кислородное голодание, какое бывает на высоте? Хотя я и понятия не имел, каковы его симптомы, решил, что так оно и есть. Я не чувствовал больше снегопада — либо я настолько обветрил кожу, что ничего не чувствовал, либо он прекратился.
Ещё одна ступень — и всё: ко мне ясно пришло понимание, что дальше я не смогу. Веки самопроизвольно закрывались, будто и на них навешан груз. Хотелось остановится и передохнуть, но нельзя: замедлю — засну. Поднялся на ступень вверх и понял, что вверх подниматься мне куда легче, чем вниз: будто я повис на лестнице вниз головой. Ещё на пару ступеней выше — и дышать уже не так тяжело. Вниз головой — абсурд, чушь собачья… Впервые в жизни я ощутил, что схожу с ума. Нервно хихикая, я обвёл глазами пустоту вокруг себя, заглянул за перила, и, мало что соображая, закинул ногу за них.
А может и правда…
Крепко став подошвой на боковую часть перекладины, изо всех сил держась за перила, я поставил вторую ногу. Я ощутил, что меня в буквальном смысле сдувает шквалистый ветер. На ощупь найдя рукой противоположную балку, которая фиксировала все перекладины, схватился за неё, и осторожно, так, что заныли мышцы во всём теле, переставил на другую сторону перекладины сначала одну ногу, затем другую. Судорожно выдохнул — теперь я с другой стороны лестницы.
Я расслабился, и ткань перчаток начала соскальзывать с балок.
От ужаса всё тело будто пронзило кольями, и я судорожно «обнял» руками две перекладины. Вся лестница заходила ходуном, и я, зажмурив глаза, ждал, когда всё успокоится. Дрожь судорогой прошлась по всему телу. Но это ещё полдела. Я снова пожалел о фонарике, который уронил. Ноющая боль во всём теле не уменьшилась, в ушах зашумело, каждое движение давалось с трудом. Одну ногу я поднял на верхнюю перекладину, другую переместил в её сторону. Одна рука — на правой боковой балке, другая — на перекладине. Постепенно я перешёл в вертикальное положение: от наступившего тремора во всём теле опять зашаталась лестница, заболели даже мышцы на пальцах. Не отпускать, не отпускать…
«Будь осторожен, я прошу», — так ясно прозвучал в голове голос Маши. В темноте я увидел её одухотворённо-бледное лицо.
— Как всегда, — прошипел я, и, не знаю, чудом ли, я оказался в вертикальном положении. Наверху давно не было видно платформы, я и не надеялся её увидеть — теперь она должна быть внизу, а не надо мной. Я полез наверх, и с каждой перекладиной ощущение ноши исчезало. Исчез и страх — что бы там меня не ждало, сил бороться с этим уже нет. Считай, теперь я готов это встретить.
Я почувствовал лицом снег: похоже, снова начался снегопад. Ногами я ощутил, как из штанин высыпается снег. Я его даже не замечал: но теперь хоть лучше стал чувствовать ноги. Как он туда мог забиться? Думая об этом, параллельно считая перекладины, я вдруг остановился и захохотал так, что услышал даже я сам.
Как же всё просто…
«Ха-ха, верх головой — чушь собачья, абсурд», — повторял я свои мысли и хохотал, пока голос не перешёл в скулёж, который я уже не слышал.
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.