Часть 1
17 декабря 2017 г. в 21:35
Вечер накануне Зимнего Излома был морозным и тихим. Злой ледяной ветер, не стихавший всю прошедшую неделю, присмирел, будто из уважения к святому празднику, и теперь лениво и ласково играл со снежинками, мерцающими в свете уличных фонарей.
Адмирал Олаф Кальдмеер вышел из дверей Морского Дома и на пару мгновений задержался на крыльце, глядя на Площадь Доблести, принарядившуюся к городским торжествам, чистую и светлую от пушистого свежего снега. У памятника кесарю Хлодвигу, попирающему тяжелым сапогом гайифские знамена, стояла девушка, то и дело переминаясь с ноги на ногу и кутаясь в белую шубку. На минуту адмирал подумал, что она — одна из тех несчастных, кто каждый день приходит в приемную осведомляться о судьбе своих отцов, мужей и братьев, сражающихся в Померанцевом море, но тут мимо него, на ходу отдавая честь и тараторя «Здравжелаю, гспдин адмррл!», пробежал Зепп Канмахер, адъютант вице-адмирала Доннера. Оскальзываясь на обледеневших ступеньках, он поспешил к своей возлюбленной, ловко подхватил ее за талию и закружил на руках.
Олаф улыбнулся краем губ. Зрелище самозабвенного счастья радовало глаз, вечерний воздух пах свежестью и немного — хвоей, и ноющая боль, угнездившаяся в затылке еще с полудня, медленно отступала. Размеренно дыша полной грудью, адмирал неспешно спустился с высокого крыльца.
Рядом тотчас оказался на удивление трезвый и опрятный извозчик в серой шинели, но Олаф, коротко поблагодарив, от его услуг отказался. Желание дойти до дома пешком возникло внезапно, быстро превратившись в острую потребность. За месяц, проведенный в Эйнрехте, он с новой силой возненавидел душные кабинеты, пропахшие благовониями дворцовые залы и тесные гостиные, где гнездились сплетники, льстецы и доброжелатели, на деле оказывавшиеся врагами не хуже фрошеров. И сразу попадать из змеиного гнезда что росло и множилось в коридорах Морского Дома, в надушенный салон сестрицы Барбары, которой не терпится его сосватать, Олаф хотел меньше, чем сойтись врукопашную с вражеским адмиралом Альмейдой, монументальным безжалостным дикарем. От приглашения на «семейный ужин» он упорно отбивался неделю, ссылаясь на усталость, но тянуть дольше не позволила совесть — в конце концов, других родственников ни у него, ни у овдовевшей два года назад Барбары не было.
Размеренным шагом Олаф пересек площадь и свернул на широкую Альтштрассе, ведущую к тихой и мрачноватой Посольской площади. По обеим сторонам улицы росли раскидистые вековые липы, по весне источавшие дивный аромат, а в холодную пору облачившиеся в поблескивающие белоснежные наряды.
На тротуаре тянул жалостливую песню пьяненький безногий нищий, сующий прохожим замызганную матросскую фуражку. Олаф готов был поспорить, что попрошайку искалечила не война, а долгий пьяный сон в снегу, но мелкую монету бросил — отказывающий в посильной помощи надолго лишится милости Создателя. А ежели слухи о грядущей большой войне, месяц не стихающие в Морском Доме, все же окажутся правдой, заступничество Всеблагого и Всемилостивого лишним не будет.
Ускорив шаг, Олаф свернул на узкую – троим не разойтись – Цветочную улицу и сквозь нее прошел к мосту Генриетты, который соединял две части Эйнрехта: старую и новую, не пережившую еще и Круга. Монументальное каменное сооружение само по себе было произведением искусства — по обеим сторонам его на постаментах возвышались бронзовые статуи святых покровителей Дриксен, каждая из которых создавалась по эскизам кесарины, чье имя и носил мост. Горожане приносили заступникам цветы, свечи и безделушки, и городская стража, поначалу беспощадно громившая народные алтари, с этим мало-помалу смирилась. Здесь всегда собирались нищие, жаждущие стащить что-то ценное у подножия статуй, но их отгоняли, жестоко колотя, свои же — мол, не след у святых воровать, Создатель не спустит.
По привычке осенив себя Знаком у статуи Торстена, покровителя моряков, Олаф зашагал по мосту, в эту пору почти безлюдному. Но он не прошел и дюжины шагов, когда услышал Её.
Музыку.
Положение обязывало его посещать Кесарскую консерваторию и театр, на флоте он слышал и баллады без начала и конца, под которые моряки делали долгую муторную работу, и лихие песенки про солдатскую удаль и красивых девиц. Барбара играла на фортепиано и немного — на лютне, причем, даже по строгим светским меркам, играла на диво хорошо.
Но никогда прежде Олаф не слышал такой музыки.
Одинокая скрипка в руках уличного мальчишки пела и горько, надрывно плакала. Казалось, музыкант скорбел всем сердцем и умолял услышать его, остановиться хоть на миг, разделить с ним неведомую ношу, которую ему больше не по силам нести. Эта прекрасная, но страшная в своем отчаянии мольба вскрыла те шрамы, о которых Олаф почти позабыл — ночное бдение над гробом отца, смерть самого первого командира, кровь, невозможно алая и горячая, ранение, боль, непрестанно грызущая плечо и грудь, причитания матушки, уже в мыслях его похоронившей… В горле поднялся сухой и твердый комок, мешающий дышать, и все быстрее мелькали перед глазами воспоминания.
А потом музыка смолкла. Стало очень тихо и пусто, как после пробуждения от яркого сна.
Не раздумывая ни секунды, Олаф развязал кошель, вытащил золотой и бросил в холщовый мешочек, лежавший у ног уличного скрипача.
— Спасибо вам, господин адмирал, — в тихом и хриплом голосе звучало недоверие и звенящая радость, — вы так щедры, но право слово, не стоит оно того…
— Брось это, — оборвал его Олаф, — если б не стоило, я бы мимо прошел.
Музыкант вскинул склоненную голову — залатанная шапка съехала на затылок — и стало ясно, что он не ребенок, как показалось на первый взгляд, а юноша, ровесник Канмахера, только очень худой и по-детски нескладный. Он сидел в странной, неловкой позе на колченогой табуретке-треножнике, возле которой лежал грубо сработанный костыль. В душе Олафа шевельнулось неприятное, холодное чувство – смесь острой жалости и вины.
Парень совсем молодой, но изувечен и даже в полумраке способен узнать адмиральские нашивки …
— Служил?
— Да, господин адмирал. На «Глаубштерн», — выпалил, как отрапортовал, парень, и тут же потемнел лицом, сжал губы и поспешно спросил: — Что еще я могу для вас сыграть?
— А играть где научился? — не в силах смирить любопытство, подстегиваемое неясной болью, спросил Олаф.
— Отец научил. Он лавку держал музыкальную… До пожара, — негромкий голос дрогнул, ясные серые глаза блеснули, точно от сдерживаемых слез. — Вам нравится «В память Элизе»? Давайте я…
— Иди греться, — приказал Олаф, бросая в холщовый мешочек еще один золотой. Музыкант оторопел, неверяще глядя на блестящие монеты и рвано, часто дыша.
— Мой адмирал… — он потянулся к руке Олафа, попытался перехватить ее и поцеловать, но при этом чуть не соскользнул с шаткого стула и упал бы, не придержи адмирал его за плечи. — Простите, — русая голова склонилась еще ниже, руки плотнее прижали к груди скрипку. — Спасибо вам!
Олаф осторожно похлопал юношу по плечу, даже через перчатку чувствуя, как тот дрожит, помог встать и опереться на костыль. Левая нога у него не сгибалась в колене, и перенося на нее вес, он страдальчески морщился.
— Спасибо, — в голосе и во взгляде его было столько трепета, что Олафу стало жарко от стыда.
— Не благодари. — «Не допусти я Бермессера до командования, талигойцы не разбили бы в щепки наш авангард, а ты, мальчик, и сотни таких, как ты, были бы здоровы». — Как твое имя?
— Руперт Фельсенбург, господин адмирал! — он попытался вытянуться, но больная нога не позволила, и худое лицо вновь искривила гримаса.
— Береги себя, Руперт, — негромко сказал Олаф, круто повернулся на каблуках и зашагал прочь. Ветер, поднявшийся с новой силой, донес до него отголоски несмелой просьбы:
— И вы себя берегите, господин адмирал…
Мороз, словно отступивший на время беседы с Рупертом, ожег лицо, заставил поежиться и повыше поднять воротник мехового плаща. Воздух был сух и горьковат, застревал в горле, точно рыбья кость — или то были воспоминания, непрошеные, злые? Вернуться бы сейчас к морю, дышать до головокружения смолой и солью и хоть на секунду позабыть и прошлую осень, и бесславную вылазку к талигойским берегам, и собственную глупость. Стоило, стоило заменить Бермессера на Бюнца! Тот хоть и молод, но знает свое дело лучше столичного выскочки. Но вовек не изгладится из памяти антрацитово-черная вода и пылающие обломки, корабли под алыми флагами, с которых стреляли по дриксенским шлюпкам, темное от гнева и горя лицо кесаря, жестокая улыбка Первого адмирала Талига, сопровождавшего своего короля на подписании позорного мирного договора.
А теперь не забудется и Руперт — мальчик с огромными серыми глазами, выброшенный за борт сначала талигойскими пушками, а потом и собственной страной.
***
Четыре вечера подряд Олаф приходил на мост Генриетты и стоял среди празднующих Излом развеселых гуляк, слушая скрипку Руперта. Это было сродни бичеванию: смотреть, как он зябко кутается в старый дублет, как морщится, меняя позу, и осторожно потирает колено, как истово благодарит за медяки, брошенные в холщовый мешочек. Когда Руперт замечал среди прохожих Олафа, на его лице вспыхивала полудетская радость, и она заставляла адмирала отводить взгляд. Он отступал на пару шагов, прикрывал глаза, слушал и вспоминал, вспоминал, вспоминал… А когда немели пальцы и тело начинала бить мелкая дрожь, бросал в мешочек два золотых и быстро уходил, не поднимая взора.
Четыре вечера он приходил, когда часы на взлетающей к небесам башне Морского Дома отбивали девять, и лишь на пятый опоздал. В тот день в кабинетах и коридорах было шумно и тревожно: пришла недобрая весть из Липпе. Король Хайнрих начал переговоры с Ардорой и Улаппом о военном сотрудничестве, в том числе — о задействовании галерного флота, насчитывающего не меньше сорока вымпелов, и гаунасского сухопутного корпуса в некой военной операции. В высших военных кругах не сомневались: готовилась масштабная атака на кесарию. Прежние союзники не просто повернулись спиной, заключив мирное соглашение с Талигом, они решили раздавить ослабевшую после поражения Дриксен, отнять все, до чего сумеют дотянуться. А тянуться они будут, несомненно, к Киршенбауму — там прекрасный сплавной лес, а главное, там верфи! Флавион смолчит: местный князек боится Хайнриха Жирного до одури — хорошо, если сохранит нейтралитет, а не пустит армию через свою территорию напрямик, поддержав заодно снабжением.
А Киршенбаум нужно хранить и оберегать — особенно сейчас, когда там ремонтируют изуродованные талигойцами суда и спешно строят новые. Лишиться верфей — лишиться половины военной мощи, и это понимали все. А ведь до чего удобная мишень!.. Из-за теплых течений воды близ тех мест круглый год не замерзают, остатки Северного флота скованы льдом в Эйнрехте, а Западный рассеян — охотится на пиратов и сопровождает торговые суда. Сегодня на совете звучало множество предложений и решений — частью разумных, частью скоропалительных и продиктованных страхом. Олаф утвердил лишь одно — усилить патруль у Киршенбаума полуэскадрой под командованием Пауля Бюнца, да приказал запросить немедленный отчет о работе на верфях. Большего до прояснения ситуации сделать было невозможно.
Горячие головы он успокаивал едва ли не до полуночи и не сомневался, что наймет извозчика и поедет домой сразу же, как закончит с бумагами. Но вечер оказался дивным — тихим и бесснежным, а виски вновь сдавили горячие ладони боли. Укорив самого себя за легкомыслие, Олаф глубоко вздохнул и быстро зашагал по знакомой дороге.
Он был уверен, что мост Генриетты встретит его тишиной и пустотой — не может же Руперт весь день играть на таком морозе! И в самом деле, на утонувшей в тумане дороге, казалось, не было ни души. Олаф миновал статую покровителя моряков, почти дошел до простирающего к небу руки святого Хлодвига — но замер, как вкопанный.
Музыка настигла его.
Она не была отчаянной и мощной, как в прошлые вечера. Казалось, рука музыканта вздрагивала, и это придавало мелодии, похожей на тихий плач, оттенок жалобной неуверенности.
— Руперт? — не помня себя, Олаф ускорил шаг, всматриваясь в кромешную мглу и проклиная нерадивых фонарщиков и пасмурную погоду. — Руперт!
Тот сидел на своем треножнике, где и прежде, — но прежним не был. Он съежился, дрожа всем телом, на ресницах и волосах его поблескивал иней, изо рта вырывалось неровное хриплое дыхание, а пальцы, сжимающие скрипку и смычок, с трудом сгибались.
— Мой адмирал? — Руперт улыбнулся одеревеневшими губами, и Олафу стало страшно. Мальчик замерзал, умирал на его глазах — так умирали нищие дети в Эзелхарде, где он жил в юности. — Я думал, не дождусь вас…
— Ты рехнулся?! — самообладание оставило Олафа, он ужаснулся безумной, бессмысленной жертвенности этого паренька, готового окоченеть на улице ради… Ради золотого? — А если б я вовсе не пришел? Умер бы здесь?
Руперт отвел взгляд, а затем вновь зажал скрипку плечом и поднял смычок.
— Оставь, не нужно… — он вытащил монету, внутренне досадуя, что поддается на уловку простого уличного попрошайки, в котором ему поначалу померещилась искра Создателя.
Лицо Руперта исказилось от ужаса, он судорожно замотал головой:
— Нет! Я не ради денег… Не думайте так обо мне, прошу… Я хотел сыграть для вас!
Он коснулся смычком струн, и к тихому ночному небу взвилась мелодия невероятной силы — столь же торжественная, сколь и мрачная. В ней были молитвы уходящих в последний бой солдат и слезы их жен; напутствие корабельного священника и выспренная благодарность кесаря; в ней было море, бушующее и жестокосердное, живое и преданное тем, кто предан ему.
С оторопью Олаф узнал в этом отчаянном марше знакомый с юности гимн. «Дриксен верит своим морякам». Руперт верил, верил истово — и его вера ложилась на сердце таким же тяжелым грузом, как и вера огромной страны.
Гимн отзвучал, а адмирал так и стоял, вытянувшись, и смотрел с болью на замерзающего паренька, не зная, что говорить. Поблагодарить? Попросить прощения за то, что подумал худое? Понимая, что совершает глупость, он протянул Руперту золотой — но тот отвел, почти оттолкнул его руку.
— Не нужно, — на лице музыканта была горькая обида, а голос срывался. — Не нужно… — Закоченевшие ноги подвели — попытавшись встать с табуретки, он оступился и рухнул на брусчатку. Неловко, на колено и на бок, прижимая скрипку к груди, как самое ценное.
— Руперт! — Злясь на свою медлительность — мог бы ведь поддержать! — Олаф присел рядом. Бледное лицо исказилось страдальческой гримасой, но с губ не сорвалось ни звука. — Вставай, мой мальчик, — отцовская нежность, прежде незнакомая, заполнила сердце, заменив сострадание и бессилие. — Обопрись на меня.
Но Руперт негнущимися руками протянул ему драгоценный инструмент, а сам, тяжело опираясь на костыль и треножник, встал, по-прежнему не смея поднять взгляд. Он повесил мешочек с монетками на шею, снял со спины потрепанную кожаную торбу, взял у Олафа скрипку — так бережно, как мать берет новорожденное дитя, — убрал ее, затем неловкими движениями сложил треножник и подхватил его свободной рукой.
— Доброй вам ночи, господин адмирал, — помертвевший голос походил на шелест, и Олафу вдруг стало так же горько, как в их первую встречу.
— Доброй ночи, Руперт. — Он долго смотрел вслед ковыляющему по обледеневшей мостовой пареньку, чувствуя, что не сумеет больше бездействовать, приходя на проклятый мост.
***
Но на следующий день Руперт не появился. Вместо него у статуи святого Хлодвига стоял мальчишка лет тринадцати, старательно распевавший церковные гимны. Голосок у него был приятный, но не более. А впрочем, будь он даже лучшим певцом Эйнрехта, Олаф не сумел бы оценить его талант по достоинству — слишком встревожило отсутствие Руперта.
Дождавшись, пока мальчик допоет очередной псалом, а любопытные горожане разойдутся, адмирал подошел к нему.
— Здравствуй, — в глиняную кружку, стоящую перед юным певцом, упала пара серебряных монет. — Скажи, ты не знаешь, где юноша, который играл здесь на скрипке?
Мальчик поднял голову — и Олаф вздрогнул, встретив знакомый взгляд умных серых глаз под неровной каштановой челкой.
— А вам зачем? — грубовато спросил мальчик, нахмурившись.
— Я хочу ему помочь.
— Нам никто не помогает.
— Нам?
— Руппи — мой брат. И он болен. — Олаф почувствовал, как сжимается в груди холодный узел. — Очень болен, господин. Вчера как пришел, так и рухнул, и с ночи в лихорадке… Я у аптекаря служу, подмастерьем, хотел микстуру смешать, да мэтр, чтоб ему в Закат сию же секунду провалиться, за каждой травинкой следит и денег требует… — по впалой щеке скатилась слеза, которую мальчик тут же утер не по размеру большой варежкой.
Известие обожгло как пощечина. Если бы Руппи — Олаф сам не заметил, как назвал юношу детским прозвищем — вчера не ждал его до полуночи, если б не стоял на морозе так долго, он был бы здоров. Разрубленный Змей… Вряд ли все обойдется простудой, паренек слишком слаб. Нужно ждать воспаления легких, а от него погибают и крепкие матросы, и офицеры, лежащие в приличных госпиталях и получающие достойный паек. Что же говорить о том, кто ведет полунищее существование?.. Нет, нельзя ему сейчас умирать — сейчас, когда Олаф нашел способ изменить его жизнь!
— Как твое имя?
— Михаэль, — мальчик шмыгнул носом.
— Отведи меня к Руперту, Михаэль. Я помогу, обещаю.
Фельсенбурги жили в подвале одного из доходных домов, которые в этой части города оккупировали целые кварталы. Улицы здесь были тесными, грязными и темными, на разбитой мостовой темнели лужи помоев, а у дверей трактиров жались тощие облезлые собаки. Каждое окно и каждая дверь, каждый проходящий мимо человек олицетворяли крайнюю нужду. На добротно одетого Олафа смотрели зло, исподлобья, будто виня его в собственной нищете.
В комнатке, которую снимали братья, было тихо и очень темно — не горели ни камин, ни лучины. Маленькое окошко у самого потолка засыпал снег — вряд ли оно пропускало хоть лучик света даже днем. Но Олафа обеспокоила не темнота, а холод — как и на улице, в этом доме с губ срывался пар. Тут здоровому бы выжить, не то что лихорадящему… Разрубленный Змей, вот так достопочтенная кесария платит тем, кто за нее сражался?!
— Руппи? — несмело, почти жалобно позвал Михаэль. — Руппи, это я…
Откуда-то из угла раздался шорох, почти сразу же сменившийся тяжелым надсадным кашлем. Олаф поморщился — плохо дело, совсем плохо…
— Руппи, я привел доброго человека… Он знает тебя и хочет помочь, — Михаэль проворно шмыгнул куда-то влево. — Подождите, господин, я свечку зажгу, вроде оставалась еще…
Мгновение — и подвал озарился тусклым светом коптящего огарка.
— Мой адмирал? — хриплый возглас был полон счастья и неверия, точно восклицание праведника, узревшего явление святого. — Это вы?.. Как?..
Олаф вгляделся в полумрак. Руперт лежал на узкой железной кровати, укутанный в прохудившееся местами ватное одеяло, собственное пальто и — сердце вдруг больно кольнуло — потрепанную матросскую шинель. Он попытался приподняться на локте, но не сумел и с тяжелым прерывистым выдохом откинулся на подушку.
— Садитесь… — Михаэль поставил возле постели брата табуретку — она со своей сестрой-близнецом да грубо сработанным столом составляла всю меблировку комнаты. Кровать была одна, но в такие холода это было преимуществом: тепло человеческого тела могло стать спасением. — А вы правда адмирал?!
— Михаэль, задавать такие вопросы — невежливо, — негромко сказал Руперт. — Ты как будто во лжи господина адмирала упрекаешь.
— Ой! — Михаэль залился краской. — Извините…
— Все в порядке, — добродушно улыбнулся Олаф, садясь на табуретку. — Руперт, как ты себя чувствуешь?
— Я поправлюсь, — на бледных, почти серых впалых щеках проступил румянец. — Мой адмирал, зачем вы пришли? Вам не стоит о нас… тревожиться.
Олаф коснулся лежащей поверх одеяла худой руки и вздрогнул — она оказалась болезненно горячей. Руппи сжигала лихорадка. Вблизи стал заметен и блестящий от испарины лоб, и влажные волосы у висков, и потемневшие, обметанные губы.
— Руперт, твой талант к музыке — великий дар, — мягко произнес Олаф, стараясь не выдать своей тревоги. — Благословение Создателя, если тебе так будет угодно. Позволить его погубить — значит пренебречь Высшей волей. Понимаешь?
Руппи не ответил, а Михаэль вдруг всхлипнул и уткнулся лицом в ладони.
— Что с тобой?
— Матушка… — голос мальчика дрожал, а глаза блестели от слез. — Она так говорила, я помню…
Руппи протянул к брату руку, точно пытаясь успокоить, но тот даже не заметил.
— Что произошло с вашими родителями?
— Пожар был в лавке, — почти шепотом сказал Михаэль, низко опустив голову. — Отец бросился товар спасать, да так и… не вышел. Мы с матушкой вот… по миру пошли. Я у аптекаря в услужении состоял, она последнее отдала, чтоб аспид меня не вышвырнул. Знал бы, никогда не позволил бы ей, никогда! — он в сердцах топнул ногой. — Она здесь умерла от грудной хвори. Руппи тогда только-только вернулся, совсем не ходил… И пенсии ему не назначили отчего-то, — Михаэль запрокинул голову, сдерживая слезы, губы его мелко дрожали.
Олаф почувствовал себя опустошенным. Горе, записанное в отчетах в виде сухих цифр (на этой странице потери ранеными, а на той — убитыми), облагороженное торжественными церемониями в кафедральном соборе, становилось казенным, фальшивым, и за ним блекли трагедии тысяч семей, простых и несчастных. А горе Фельсенбургов было острым и живым, оно ранило не хуже штыков, вызывая жалость и гнев. На чинуш из Морского Дома, изыскивающих любые причины для отказа в пенсии. На себя самого — стоило хоть раз превозмочь неприязнь к счетам и бумагам и проконтролировать их работу!
— Море… — хрипло прошептал Руппи, невидящий взгляд широко открытых глаз устремился к маленькому окошку. — Море и ветер… Только там можно жить… И умирать можно… Холодно, Мика, закрой окно. И убери это… — он прижал к груди стиснутый кулак.
— Что убрать, Руппи? — Михаэль склонился над ним низко-низко, коснулся ладонью лба, щек. — Создатель, он весь горит!.. — В голосе его зазвенело отчаяние, он взглянул на Олафа с мольбой и надеждой.
— Камень убери… Дышать не могу, — Руппи вновь закашлялся, содрогаясь в руках брата.
Олаф рывком поднялся на ноги:
— Управляющий квартирует здесь?
— Нет, — поспешно ответил Михаэль. — В доме напротив, где трактир «У Йонси», во втором этаже. А что вы?..
Но Олаф не дослушал — он уже быстрым шагом поднимался по лестнице, что вела из подвальной каморки. Спустя несколько минут он уже стоял посреди теплого светлого коридора, стучась в украшенную грубой резьбой дверь.
На пороге ожидаемо появился не сам управляющий, а слуга — розовощекий юноша в бархатной черной куртке.
— Добрый вечер, господин, — он окинул Олафа цепким взглядом, наверняка отметив добротный меховой плащ и мундир, и важно наклонил голову. — Чем могу быть полезен?
— Распорядись немедленно доставить дрова в комнату Фельсенбургов — они квартируют в подвале дома напротив. — В ладонь слуги перекочевало три серебряных монетки. Круглое лицо расплылось в подобострастной улыбке.
— Сделаем в лучшем виде, сударь! — слуга изобразил церемонный поклон, бочком выскользнул в коридор и заспешил к лестнице. Олаф же спустился в трактир, где купил две бутылки сносного вина и горячего хлеба с сыром, и вернулся в подвал.
Свечной огарок потух, вместо него на столе появилась лучина. Михаэль сидел на краю постели и обтирал брату лоб и шею влажной тряпицей, полушепотом напевая что-то ласковое. Услышав шаги Кальдмеера, он вздрогнул и обернулся.
— Вы?.. А я подумал…
— Что я вовсе ушел? — невесело усмехнулся Олаф. — Дурного же ты обо мне мнения. — Он выставил на стол бутылки, положил завернутый в бумагу хлеб. Мальчик глядел на эту небогатую пищу с вожделением и благоговением, точно на дар Небес.
Через полчаса в камине уже горел огонь, в котелке грелось вино, а Михаэль жевал мягкий душистый хлеб, жмурясь от удовольствия. Сыр он, несмотря на все уговоры Олафа, оставил брату — а тот лишь сделал несколько глотков вина и провалился в тяжелый лихорадочный сон.
— Нам никогда с вами не расплатиться, — вдруг тихо произнес Михаэль, опустив голову.
— Я не держу вас за должников. Поверь, такие, как я, в куда большем долгу перед такими, как вы.
— Почему?
— Это непросто объяснить… — Олаф неловко ушел от ответа, пытаясь найти понятные для ребенка слова. Но тут Руппи застонал, заметался в постели, и Михаэль бросился к нему — погладил по голове, по лицу, осторожно встряхнул за плечо. С судорожным вздохом, тут же перешедшим в кашель, больной проснулся.
Олаф наполнил кружку горячим вином и передал ее Михаэлю. Тот напоил брата, бережно поддерживая его голову, помог вновь устроиться на подушках и взял за руку, словно успокаивая. От вида бесхитростной и оттого бесконечно трогательной заботы щемило сердце.
— Завтра я пришлю своего лекаря. Он поставит Руппи на ноги так скоро, как только возможно. И сам еще зайду.
Даже в полумраке было заметно, что глаза Михаэля вновь наполнились слезами, а губы тронула несмелая улыбка.
— Вы святой, господин адмирал, да?
Олаф почувствовал, как к лицу приливает жаркая краска стыда.
— Вовсе нет, мальчик мой. Вовсе нет.
***
Через месяц после того вечера Олаф покинул Эйнрехт. Он уезжал с легким сердцем: семья Фельсенбургов, так тронувшая его сердце, наконец обрела заслуженное благополучие. Мэтр Нойер, лекарь, пользовавший Барбару, оказался настоящим кудесником: спустя неделю Руппи одолел лихорадку, а четырьмя днями позже поднялся с постели. Олаф навещал братьев так часто, как только позволяли дела, и не мог сдержать радости, видя, как светлеет и оживает лицо Михаэля, как день ото дня крепнет Руперт. Душу его наполнило спокойствие и ощущение выполненного долга — будто не отставного матроса спас, а эскадру. Он с искренним интересом и столь же искренним сочувствием расспрашивал Руппи о его прежней жизни и узнавал в нем юного себя — та же отчаянная страсть к морю и бескорыстная, истовая верность кесарии, направившие талантливого восемнадцатилетнего паренька на вербовочный пункт. Когда тот говорил о своем ранении и вынужденной отставке, его голос дрогнул и прервался, это даже за кашлем скрыть не удалось. Тогда Олаф протянул ему письмо, которое носил при себе с того вечера, когда встретил Михаэля. В нем он рекомендовал Руперта Фельсенбурга, одаренного музыканта-самоучку, ее милости Барбаре, баронессе Файерман, урожденной Кальдмеер. Сестрица, стремясь привлечь сведущих в искусстве гостей в свой салон, покровительствовала юным дарованиям всех мастей — но на памяти Олафа, никто из ее протеже и сравниться не мог с Руппи. За Михаэля он попросил мэтра Нойера. Тот уже обучал двоих мальчишек из мещан и не отказался взять и третьего ученика.
Барбара для своих актеров не скупилась, платила щедро, а порой, по особой просьбе, и вперед. Так что братьям достало средств и перебраться из подвала в первый этаж, где было куда теплее и светлее, и дров купить вдоволь, и еды. Руперт благодарил Олафа со слезами на глазах и клялся вернуть все затраченные деньги до суана. Но тот знал, что не возьмет их — веления души звонкой монетой не меряют.
Когда пришло известие о столкновении эскадры Западного флота, идущей на защиту Киршенбаума, с ардорцами и тяжелом ранении вице-адмирала Бюнца, Олафа высочайшим приказом отправили командовать обороной верфей. Положение было опасным и зыбким, ситуация могла усугубиться в любую минуту, однако он не чувствовал ни тревоги, ни сомнений — неуместное, неправильное чувство защищенности владело его разумом.
Через два месяца и шестнадцать дней после встречи с Рупертом Фельсенбургом Олаф оказался на грани смерти.
… Мучительно болела голова, горло будто наждаком царапало, а перед глазами все плыло в серой мути — то ли от порохового дыма, то ли от контузии. По виску лилась липкая, теплая струйка, на разбитых пыльных досках темнели багровые капли.
— Ложись! — чей-то хриплый вопль, казалось, донесся с соседнего судна, но ядро ударило по их кораблю. С жутким скрежетом рухнула бизань, и «Брунгильда», новый флагман Западного флота, опасно накренилась на левый борт.
Порывистый ледяной ветер трепал разорванные, бесполезные паруса, не смолкавшая ни на миг пушечная канонада заглушала приказы офицеров и стоны раненых. Совсем рядом, в десятке шагов, голосил молодой матрос, прижимавший к груди обрубок руки. К нему бросились товарищи, подхватили — и только в этот миг Олаф понял, что упал.
— Мой адмирал! — лицо адъютанта, перемазанное кровью, было испуганным, в руке чуть выше локтя торчала щепка, но он все равно не оставлял попыток поднять адмирала на ноги.
— Продолжать огонь, — прохрипел Олаф, опираясь одной рукой на борт, второй — на подставленное плечо. — Продолжать огонь!
Нельзя отступать, и сдаваться нельзя. Даже если им всем идти на дно, это к лучшему — к Киршенбауму путь будет отрезан, здесь слишком мелко, чтоб ардорцы на своих махинах сумели пройти над погибшим кораблями.
Попадание. Снова. Падает, нелепо раскинув длинные руки, мальчишка-адъютант. Олафа швыряет на доски, и на мгновение мир меркнет. В чувство приводит отчаянный, испуганный вопль:
— «Эберхард»! «Эберхард» по курсу!
Встать не было сил, голова кружилась, к горлу подкатывала тошнота. Ворот мундира совсем вымок от крови, и кровавая пелена застила зрение. Он с трудом повернул голову, взглянул на штурвал — отчего же не поворачивает «Брунгильда», не уходит от столкновения?
Рулевой, прижав к животу ладони и харкая кровью, скорчился на палубе. Судном никто не управлял.
Олаф хотел приказать немедленно восстановить курс, но голос не слушался. Оставалось лишь лежать, хватая ртом горький воздух, и ждать удара — последнего удара.
В воздухе переливчато зазвенели колокольчики, и Олаф понял, что умирает.
Он бессильно опустил голову, готовясь упасть в небытие, когда лица его коснулось дуновение неожиданно теплого, пахнущего смолой и медом ветра. Поднялись разорванные паруса, словно на них не было ни единой прорехи, и «Брунгильда» вдруг начала резко забирать вправо, уходя от смертоносного столкновения. Кто-то закричал — то ли испуганно, то ли восторженно. Олаф, собрав последние силы, приподнялся на локтях — и обомлел.
За штурвалом стоял стройный юноша в белоснежной матросской куртке. Он улыбался, отбрасывая с лица растрепавшиеся от ветра каштановые волосы, а в движениях его не было и тени прежней болезненной скованности.
Олаф почувствовал, что задыхается.
— Руперт?..
***
В Эйнрехт Олаф вернулся, когда в городе уже царила солнечная и на диво теплая ранняя весна. Позади были недели в госпитале, возвращение в строй, пара мелких стычек с ардорцами — но потом фельдмаршал Бруно, рвущийся показать свою доблесть, выиграл два сражения подряд и двинулся на Липпе. И гаунассцы оставили союзников без поддержки, вынудив их умерить пыл.
Олафа же вызвали ко двору, и он, передав командование оправившемуся от раны Бюнцу, уехал. Столица его никогда не привлекала, но в этот раз он возвращался почти с радостью — хотелось повидать братьев Фельсенбургов. Видение, явившееся на обреченной «Брунгильде», и последовавшее за ним чудо не выходили из головы — больше того, Олаф слышал порой негромкий серебристый перезвон колокольчиков и чувствовал на лице прикосновение теплого ветра, но списывал все на усталость и нездоровье.
Дом Барбары, как и всегда в послеполуденные часы, был тихим и сонным — хозяйка предавалась послеобеденному отдыху, и челядь не смела тревожить ее лишним шумом. Дворецкий распахнул дверь, поклонился и витиевато поприветствовал. Принимая плащ, он без умолку рассказывал, как тревожилась сестрица, сколько раз заболевала от волнений и сколько раз на дню ходила в Церковь — но Олаф бы удивился, окажись все эти подвиги хоть наполовину правдой.
Олаф прошел в гостиную и сел в глубокое, обитое бархатом кресло, с наслаждением вытянув ноги,. Но едва он прикрыл глаза, как в холле послышались мелкие несмелые шаги.
— Господин адмирал?
На пороге, переминаясь, стоял Михаэль. Он чуть поправился с их последней встречи, и волосы отросли — теперь они почти касались плеч. На нем был черный бархатный костюм и черные же туфли с маленькой серебряной пряжкой.
— Михаэль? — Олаф не сумел скрыть удивления. — Как ты очутился здесь? И где Руперт?
Михаэль вдруг всхлипнул и поспешно утер глаза ладонью.
— Умер. — Олаф почувствовал, как в душе обрывается тонкая, но очень важная нить. Она хлестнула больно, наотмашь, и в груди открылся глубокий кровоточащий порез. — На Зимние Ветра… Двадцатого…
Олаф похолодел. Двадцатого Зимних Ветров он едва не погиб на разбитой «Брунгильде», и спас его призрак в обличии Руппи. Выходит, то был не призрак? Что за сущность приняла его облик и отняла его жизнь?
— Он просто упал… — Михаэль плакал все горше, ни шага не сделав к замершему посреди комнаты Олафу. — Играл, и все танцевали, и хвалили его, а потом просто упал. Подбежали — а он м-м-мертвый уже… Госпожа Барбара меня к себе взяла, облагодетельствовала — мол, ваша воля закон для нее. Спасиб-бо… И простите меня, я так и не умею собою об-бладать…
Олаф подошел к Михаэлю, крепко обнял его, чувствуя, как вздрагивает худая мальчишеская спина, погладил по голове, утешая. Сердце его преисполнилось разом жалости, благодарности и вины: смерть — или жертва? — Руппи оставила его брата круглым сиротой. Но покуда жив Олаф Кальдмеер, у Михаэля Фельсенбурга будет семья и дом.
***
Невидимая людскому глазу, на крыше особняка сидела темнокудрая женщина в белом платье. Ей совестно было видеть печаль на лице своего избранника и чувствовать его горе, но она не сомневалась, что поступила правильно. Забрать того, кто готов отдать жизнь, ради того, кто заслужил этот бесценный дар — разве не разумно? Да и долг у нее был перед щедрым и храбрым адмиралом — сестры сговорились против него, приглянулся им чернявый полукровка, что когда-то бился на противной стороне. А ей гадко стало от такой подлости. Не годится, чтоб у одного за спиной бессмертные и всесильные стояли, а у второго — лишь люди, слабые и хрупкие.
Первый долг она исполнила, но тут же обрела второй — перед мальчиком, что брата лишился. Вот кому станет теперь защитой и опорой, незримой, но верной.
Женщина вздохнула и посмотрела вниз. По аллее, среди тающего снега и оживающих лип, шагали дитя и адмирал, связанные общим горем и укрытые единым щитом.
Улыбнувшись своим мыслям, астэра взлетела в темнеющее небо.