***
Любоваться цветением дерева умэ он приходил в сумерках. Розоватая пена цветов на безлистных ветках под вечер разливалась нежным ароматом, смешанным с запахом талого снега. Закатное солнце окрашивало снег розовым, но заря над горами меркла с каждой минутой, а розовые цветы сливы — оставались, и словно бы сами светились в темноте. Это было чудом. Чудом, ради которого он стоял на коленях посреди проталины, не замечая, что штанины его промокли и скоро примерзнут к сырой земле. Зимой от маски на лице всегда больше неприятностей, чем толку: конденсат от дыхания намерзает и жжет кожу. Но здесь, над могилой Рин, он маску мог снять. От нее он не прятал лица, потому что Рин была врачом, а для врача любая тряпка на пациенте — помеха и источник заразы. Со словами единственного медика их команды нельзя было не считаться. Аромат сливы и талого снега напоминали отчего-то запах бинтов из санитарной сумки Рин. Конечно, в те дни, когда она эту сумку раскрывала, никакого аромата там и близко не было, а пахло чаще кровью, землей и паленой кожей, а обеззараживающее дзюцу оставляло в воздухе удушливую нотку хлора, но сейчас… Слишком много времени прошло, и те, из его памяти, бинты пахли цветами сливы на снегу. Что за гендзюцу он наводил сам на себя?***
Он перед ней мог снять маску, потому что она была врачом, ирьенином. Потому что она была куноичи его селения, а это дорогого стоит в дни войны. В дни мира это стоит еще большего.***
Однажды на миссии он служил начальником охраны при дворе микадо Страны Огня. В первый же день микадо от щедрот послал наемному телохранителю свою наложницу. Наложница была молода и хороша собой, но, видно, слишком легко пьянела, и из-за чашки сакэ сделалась непристойно болтливой. — Как же мне целовать моего господина, если он не снял маску с лица? — Вот и не целуй. Ты ведь получила указание развлечь гостя, а не измазать его своими румянами? — Мой господин не любит женских румян и притираний? Каковы же красавицы в его родной земле? Или и с ними он не целуется? — Тебя это не должно волновать. Просто делай свою работу. Наложница была умелой и отдавалась гостю искусно, но особого удовольствия не получали ни он, ни она. А нет никого на свете злее отвергнутой любовницы. Под конец, собрав разбросанное платье и направляясь к выходу, она обернулась и процедила презрительно: — Мой господин был так холоден! Должно быть, у красавиц его родной земли и тело устроено как-то иначе. Поперек, наверное!.. — Наискось. Пошла прочь! Больше микадо ему женщин не присылал.***
Краска, которой Рин наносила на лицо знаки своего клана, не мазалась. Ни от воды, ни от слез.***
«Ты мне нравишься» — она бы не сказала так никогда. Она любила его так же сильно и безгранично, как и родную деревню, как всех ее людей, от стариков до грудных младенцев, до родных матери и отца. Так может любить только куноичи. И от этой любви, бессловесной и неистребимой, она бросилась под удар Чидори. Свое тело, зараженное Треххвостым демоном, ставшее сосудом для Хаоса, она отдала ему, а жизнь — селению. Потому что она была из шиноби, и ей не было места в пестрых картинках и непристойных шутках из книг «Ича-ича».***
Сердце в руках — это для них была не метафора. Какаши до сих помнил прикосновение живого пульсирующего комка в сердечной сумке, походя скользнувшего по его руке. И острые края грудины, и обломки ребер на ее спине под лопатками. Запах крови и жженого мяса. И еще — глаза, распахнутые во всю ширь, чтобы запомнить его напоследок. Его кулак, окутанный белым пламенем чакры, прошил тело Рин прямо между маленьких холмиков грудей, скрытых грубым военным платьем. Так могла отдаться любимому человеку только куноичи. Так, чтобы спустя и десять, и пятнадцать лет, и всю жизнь он помнил только ее. Чтобы он посадил на ее могиле сливу-умэ и приходил по вечерам, чтобы стать на колени и ждать, пока розовые лепестки не посыплются на снег и на его белые волосы. Ханами-умэ для двоих. Сливы в деревне зацветают лишь через неделю.